Склеп Проклятых Графов
Склеп Проклятых Графов

Полная версия

Склеп Проклятых Графов

Жанр: мистика
Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Склеп Проклятых Графов


Арина Лорель

© Арина Лорель, 2026


ISBN 978-5-0071-3794-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Склеп Проклятых Графов

Глава 1

Вена, июль 1791 года. Грабен-штрассе тонет в сизых сумерках, пропитанных влажной известью, прелой листвой тополей и горьковатым дымком из труб окрестных пекарен. В особняке барона фон Лорбах теплится единственный огарок — свеча в канделябре у изголовья умирающей надежды. Остальные окна черны, как зрачки мертвеца, и лишь редкие вспышки молнии вырывают из тьмы мокрые фронтоны да хмурые фигуры прохожих, что торопятся укрыться от непогоды в харчевнях и подворотнях.


Ливень хлестал по свинцовому кровельному настилу так неистово, будто некто незримый, огромный и глухой к людским мольбам, перетасовывал костяшки домино на плоской столешнице небосвода. Струи срывались с водосточных желобов, разбивались о брусчатку, взметая мельчайшую взвесь — не солёную, конечно, нет, это лишь игра уставшего рассудка, но Изольда фон Лорбах, стоя на коленях перед почерневшим распятием в углу опочивальни, никак не могла стряхнуть с языка эту призрачную горечь. Она жила на кончике её языка уже третью неделю — с того самого дня, когда в Вену доставили письмо из Трансильвании, пропахшее можжевельником и чем-то затхлым, чем-то могильным.


Послание было скреплено чёрным сургучом с оттиском герба — разорванная цепь. Изольда не видела его собственными глазами (отец тщательно прятал его в потайном ящике, ключ от которого носил на шее, даже не снимая в бане), но кожей чувствовала: бумага дышит, ждёт, вытягивает из воздуха тепло. Ей казалось, что по ночам, когда дом погружался в сон, сургуч начинал тихо потрескивать, словно в нём зарождался крошечный пожар. Она знала: отец перечитывает письмо при свете украденной свечи, когда уверен, что дочь спит. Ей были слышны его шаги — грузные, сбивчивые, шаги человека, который внезапно осознал, что вся его жизнь — лишь долгая разминка перед чужим, куда более жестоким представлением.


— Господи, — шептала Изольда, сжимая деревянное распятие так, что терновый венец впивался в мягкую плоть ладони, оставляя алые полумесяцы. — Если Ты существуешь, если Ты внемлешь мне — ответь, зачем мне эту жертву приносить? Почему именно я? Что я сделала, кроме того что родилась женщиной в этом доме?


Распятие безмолвствовало. Как всегда. В детстве девочка верила, что Всевышний говорит с ней через ветер, что шелестит в кронах старых лип, или через шорох страниц в отцовской библиотеке, где пахло пылью и кожей. Но теперь, на семнадцатом году, она поняла горькую истину: Бог избрал языком молчание. Или, быть может, запах мокрой шерсти, который тянуло с улицы от городской бойни, где местный мясник, старый хрыч с ножом в вечно дрожащей руке, свежевал очередную овцу, и её предсмертный крик смешивался с раскатами грома. «Господь не говорит, — подумала Изольда. — Он просто оставляет нас наедине с последствиями».


Она поднялась с колен, чувствуя, как иголки онемения впиваются в икры. Пол был ледяным — старые дубовые доски, помнившие ещё правление Леопольда Первого, не держали тепла. Они стонали под ногами, как старые кости. Изольда накинула на плечи шаль, вышитую матерью за полгода до смерти. Та была из тонкой кашемирской пряжи, с узором из виноградных лоз, но при скудном, дрожащем свете огарка лозы превращались в сплетённых гадюк, чьи тела тянулись в бесконечный, душащий клубок.


«Воображение, — одёрнула она себя, кусая губу до солоноватого привкуса. — Одно воображение. Как и призраки, как и проклятия, в которые так охотно верит дядя Ференц. Нет ни чудовищ, ни демонов, ни знамений. Есть только люди, алчные, как волки, и глупые, как овцы».


Граф Ференц Заборский, её дядя по материнской линии, являл собой нечто среднее между волком и овцой. Изольда видела его всего дважды: впервые — на похоронах матери, когда он стоял в углу траурного зала, подобный чёрной статуе, и не обронил ни слезы, ни слова, лишь брезгливо морщился, глядя на рыдающих родственников; второй — неделю назад, когда он ворвался в их дом внезапно, как гром среди ясного неба, сбивая с ног слуг и громко топая сапогами по паркету. Тогда он произнёс отцу одну-единственную фразу, от которой барон побелел, как полотно, и не мог вымолвить ни слова целых двое суток. С тех пор он пил только воду и молчал.


«Она поедет со мной», — вот всё, что сказал граф. И ни слова более. Ни объяснений, ни угроз, ни обещаний.


Изольда помнила его взгляд — тягучий, маслянистый, от которого по спине бежали мурашки, а волосы на затылке вставали дыбом. В его светло-серых, почти прозрачных, как у старого рыцаря с фамильного портрета, глазах не было ни тепла, ни любопытства, ни даже жестокости — ничего. Только пустота, искусно прикрытая вежливой, ледяной учтивостью, как бархатная перчатка скрывает стальную поножь. Он напоминал ей шкатулку из слоновой кости, внутри которой, меж шёлковыми подкладками, зияла кромешная, первобытная тьма.


— Дочь, — раздался за дверью голос отца — сиплый, надломленный, словно его владелец только что пробежал добрую милю. — Ты ещё не спишь?


Изольда вздрогнула и поспешно сунула распятие под подушку, рядом с засохшей веточкой лаванды. Она не хотела, чтобы отец заставал её на коленях — он не жаловал внешние проявления веры, называя их «женскими истериками» и «простонародной слабостью», достойной лишь горничных и трактирных девок.


— Входите, батюшка, — отозвалась она, поправляя шаль и приглаживая непослушные тёмные пряди, выбившиеся из строгой причёски. В её голосе дрогнула едва заметная нота — не страха, но той щемящей усталости, что копится у изголовья долгих ночей.


Дверь со скрипом, похожим на предсмертный вздох, отворилась, и на пороге возник барон Карл фон Лорбах. Когда-то он слыл первым красавцем Вены — высоким, статным, с пронзительными голубыми глазами, густыми бакенбардами и пышными усами, которые он гордо носил, подражая венгерским магнатам. Но ныне от былой красоты не осталось и следа: болезнь, начавшаяся с лёгкого кашля и перешедшая в изнурительную, злую лихорадку, выжгла его изнутри, как неумелый ювелир выжигает примеси из золота, оставляя лишь пустоту. Лицо барона приобрело землистый оттенок, глаза провалились, а длинные тонкие пальцы, на которых блестели старые перстни, дрожали мелкой, старческой дрожью. От него пахло полынью и страхом.


— Я должен с тобой поговорить, — произнёс он, опускаясь на край её кровати — тяжёлый, неловкий, словно мешок с камнями. — Присядь, Изольда. Прошу.


Она послушалась, устроившись на маленьком пуфе, обитом выцветшим бархатом, от которого пахло мышами и сухими лепестками роз. В комнате повисла напряжённая тишина, нарушаемая лишь мерным стуком капель о карниз да глухим ворчанием грома где-то за горами. Где-то внизу, в кухонной пристройке, слуги перешёптывались — они всегда перешёптывались в последнее время, словно чуяли в воздухе серу и привкус железа.


— Ты знаешь, что твой дядя сделал мне предложение, — начал барон, и голос его сорвался на шёпот, почти беззвучный. — Предложение… необычное, даже странное, скажу я тебе. Такое, о котором не говорят при свечах.


— Он хочет взять меня в жёны, — ровно сказала Изольда, глядя отцу прямо в глаза — ясно, без тени смущения. — Мне всё известно. Я не слепая и не глухая, батюшка.


Барон вздрогнул, словно от пощёчины, и его лицо дёрнулось в болезненной гримасе.


— Откуда? — выдохнул он, сжимая пальцами край одеяла. — Я не говорил… я никому не говорил, даже духовнику, клянусь. Откуда, дочь?


— Вы говорили во сне, батюшка. — В голосе Изольды не было упрёка, лишь усталая констатация факта. — Четыре ночи подряд вы твердили: «Не отдавай её, Ференц, не отдавай. Это смерть». Четыре ночи, как заклинание. Не знаю, кем вы становитесь во сне — Карлом или кем-то иным, более древним и испуганным, — но я слышала каждое слово. Я не сплю уже давно, отец. Я просто лежу с открытыми глазами и слушаю.


Он отвернулся к окну, и Изольда заметила, как его пальцы, унизанные перстнями, сжались в белые кулаки, а костяшки побелели до прозрачности.


— Он предлагает огромные деньги, — сказал он, не глядя на неё, вглядываясь в мутное стекло, за которым плясали тени мокрых ветвей, похожие на скелеты рук. — Сумму, которой хватит, чтобы возродить наш род, прикупить земли в Венгрии, собрать маленькое, но верное войско… твой брат Антон, Изольда, сможет вернуться из ссылки. Мы выкупим его у императора, как выкупают провинившуюся лошадь. Он будет свободен. Он сможет жениться, завести детей…


— А взамен вы отдадите меня, — перебила она, и её голос прозвучал как удар клинка о камень. — Как вещь. Как закладную на имение.


— Он не причинит тебе зла, — резко обернулся отец, и в его глазах вспыхнул лихорадочный, почти безумный огонь. — Он поклялся мне на Евангелии, дочка! На старой, семейной Библии, которая принадлежала ещё его деду. Ему нужна лишь твоя фамилия, твой герб, твоя кровь — чтобы слить два древних рода воедино. Ференц Заборский — последний отпрыск своего клана, все прочие ветви пресеклись или выродились. Ему нужен наследник. Ты родишь ему дитя, и он оставит тебя в покое, выделит тебе крыло в замке, сделает управляющей всеми имениями. Ты будешь жить, как королева.


— Он сам вам это сказал? — усмехнулась Изольда, и в усмешке её слышалась горечь полыни. — И вы поверили? Вы, кто учил меня не доверять ни одному мужчине, кроме как в его корысти? Вы, кто твердил, что единственная честная сделка — та, где ты держишь козырь в рукаве? Неужели вы настолько ослепли от страха, что не видите западни?


Барон понурил голову, и плечи его ссутулились, словно он нёс на них невидимую ношу. Впервые в жизни Изольда увидела, как её отец плачет. Беззвучные, горькие слёзы скатывались по его измождённым щекам, смешиваясь с каплями пота на висках и исчезая в седых усах.


— Я люблю тебя, — вымолвил он, и голос его дрогнул, как струна переламываемой скрипки. — Люблю, Изольда. Больше жизни, больше собственной чести, больше памяти о твоей матери. Но если мы откажем, Ференц пустит нас по миру — он уже скупил все наши долговые расписки через подставных лиц, он держит венских банкиров в кулаке, как стаю цепных псов. Он… — барон запнулся, сглотнул, и кадык его дёрнулся, как у мальчишки, — он пригрозил, что если ты не согласишься, он донесёт императору о моей масонской связи. Он предъявит документы, подписанные моей рукой, и печати ложи, в которой я числился двадцать лет назад.


— Но вы же не масон, — растерянно сказала Изольда, и в её голосе впервые проскользнула нота настоящего, живого испуга. — Вы всегда смеялись над ними, над их ритуалами и тайными знаками, называли их шарлатанами.


— Я был им двадцать лет назад, — прошептал отец, и голос его стал похож на шуршание сухих листьев. — По молодости, по глупости, из желания казаться значительным при императорском дворе. Я дал подписку — кровавую подписку, дочь, — и она у него. Понимаешь ли ты, что это значит? Меня казнят, Изольда. Казнят как изменника, и от рода Лорбахов останутся лишь позор да виселица на городской площади. Твой брат Антон останется в ссылке навечно, твоя сестра Мари никогда не выйдет замуж, а ты будешь нищей, попрошайкой на паперти.


Тишина. Дождь за окном вдруг оборвался, будто само небо затаило дыхание, прислушиваясь к чему-то. Изольда медленно поднялась с пуфа, подошла к запотевшему оконному стеклу и провела пальцем по влажной поверхности, оставляя мутный, извилистый след — словно змея проползла.


— Я соглашусь, — произнесла она так тихо, что отец, должно быть, прочитал это по движению её губ, а не услышал.


— Что? — переспросил он, привстав с кровати. — Что ты сказала, Изольда?


— Я соглашусь, — повторила она громче, и голос её зазвенел, как натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть. — В конце концов, я всего лишь женщина, батюшка. Моя доля — быть проданной, как лошадь на ярмарке, или заточённой в монастырь, или выданной за старого разорившегося графа. Если я могу спасти вас и братьев, если моя кровь может выкупить нашу честь… я соглашусь.


Она не обернулась, чтобы не видеть его лица. Она боялась, что, увидев на нём облегчение — то самое, неприкрытое, животное облегчение — возненавидит отца навсегда. А ненавидеть не хотела. Ненависть — липкая, грязная тварь, она разъедает душу быстрее любого проклятия, оставляя после себя лишь пустоту, в которой не растёт даже плесень.


— Изольда… — начал было барон, протянув к ней руку.


— Оставьте меня, — перебила она, и в её голосе послышался металл. — Прошу вас. Оставьте меня одну. Мне нужно… мне нужно собраться с мыслями. Идите, батюшка. И заприте за собой дверь.


Он ушёл, не попрощавшись. Дверь затворилась с глухим, окончательным стуком, и Изольда осталась наедине с собой — с мокрым стеклом, с запахом грозы, с тяжёлым камнем страха в груди.


Долго стояла она у окна, пока за окном не забрезжил серый, безжалостный рассвет, разгоняя тени, но не страх. Где-то за углом, на соседней улице, прокричал петух — надсадно, хрипло, будто его душили. И Изольда внезапно вспомнила слова старой няньки Греты, которую когда-то давно отослали в деревню за то, что она пугала девочку страшными сказками про оборотней и упырей.


«Петух кричит, когда в доме нечисто», — говаривала нянька, крестясь на все четыре угла. — «Он чует, как по ночам распахиваются ворота между мирами, и тогда нельзя ни оглядываться, ни креститься, ибо крест — тоже замок, а замки отворяются только страхом. А страх — он как ключ, дитятко. Он всё открывает».


Изольда улыбнулась воспоминаниям — горько, растерянно. Страх — вот ключ. Странно, раньше она полагала, что ключом к тайнам мира служит знание. Но теперь, стоя у этого мутного окна, глядя на мокрые венские крыши и вслушиваясь в предрассветный петушиный крик, она начинала прозревать: знание лишь разжигает пламя, а страх — это дверь. И сама того не ведая, она уже стоит у порога, и чья-то рука тянется к засову.


Она шагнула к кровати, чтобы прилечь, но в тот самый миг уловила звук. Лёгкий, едва различимый — словно кто-то осторожно царапал ногтями или тонкими коготками внутреннюю сторону стены, прямо за изголовьем.


Изольда замерла, превратившись в слух. Звук повторился, теперь отчётливее, настойчивее. Он доносился из-за старого дубового шкафа, что притулился в углу, — шкафа, который не открывали десять лет, с тех пор, как туда поселился стойкий запах нафталина и истлевших книг. Говорили, что там хранились бумаги покойной бабки, но никто уже не помнил, какие именно.


Она приблизилась, стараясь ступать бесшумно, босиком по холодному полу. Дверцы были плотно притворены, но в щели меж створок проглядывала узкая, неестественно яркая полоска света — хотя ни свечи, ни лампы в комнате уже давно не горели. Изольда прижалась ухом к тёплому дереву, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле.


Сквозь толстые доски пробивался голос — тихий, хриплый, почти неразборчивый, словно говорящий задыхался. Женский голос, старый, как мир.


«Не соглашайся, — шептала невидимая собеседница, и каждое её слово отдавалось в висках тупой болью. — Не соглашайся, дитя. Кровь — не просто плата. Кровь — это приглашение, которое нельзя отозвать. Ты отворишь дверь, а за ней не рай, не покой, но зеркала… зеркала, где каждый узрит свою гибель, свою истинную суть, и сойдёт с ума от того, что увидит».


Изольда отшатнулась с приглушённым вскриком. Шкаф качнулся, и одна из дверц приоткрылась, издав протяжный, леденящий скрип — словно в доме открыли гроб.


Внутри было пусто. Лишь серая пыль, толстым слоем лежащая на полках, да старая ветошь, что когда-то была рубашкой. Ни души. Ни единого движения.


Но на полу, там, куда она в испуге рухнула на колени, лежала книга. Старая, в чёрном, потёртом кожаном переплёте, с потускневшими медными уголками. На обложке был вытиснен герб — тот самый: разорванная цепь, которая опоясывала раскрытую ладонь, пронзённую шипом розы.


Дрожащей рукой Изольда подняла книгу. На корешке золотом, почти стёртым временем, было вытиснено: «Codex Noctis. Anno Domini 1683».


Книга была тёплой. Как живая. Как грудной младенец, только что взятый на руки. И под её обложкой, Изольда чувствовала это каждой клеткой, билось крошечное, упрямое сердце.


Она медленно, не смея дышать, раскрыла первую страницу. Буквы плясали перед глазами — старый, готический шрифт, выцветшие чернила цвета запёкшейся крови. И первая строка, прочитанная ею, заставила мир вокруг пошатнуться:


«Тот, кто прочтёт это, уже не сможет не прочитать. Ибо знание — не благо, а бремя. И ты, дочь погибели, уже не свернёшь с этой дороги».


За окном, в сером предрассветном небе, грянул гром — сухой, неестественный, как выстрел. И Изольда поняла, что её жизнь только что разделилась на «до» и «после». И «после» начиналось прямо сейчас.

Глава 2

*Вена, 14 июля 1791 года. Дом барона фон Лорбах. Утро, что не сулит просвета, но дарит выбор.*


Изольда не сомкнула глаз до рассвета. Книга в чёрном переплёте лежала под подушкой, и она ощущала её живое тепло даже сквозь гусиную перину — странное, нечеловеческое тепло, которое не походило ни на жар натопленной печи, ни на лихорадочный огонь больного тела. Оно отдавало сыростью и привкусом морской воды, будто фолиант дышал испарениями из неведомых пучин, из тех глубин, где солнце не светит никогда, а время течёт вязко, как патока.


Дважды за ночь она тянулась, чтобы раскрыть *Codex Noctis*, но пальцы сами сжимались в кулак — нутряной, древний голос, не разума, а самой плоти, нашептывал изнутри: *«Рано. Ты не созрела. Дай ночи выпить твой страх»*. И она подчинялась, ибо шёпот этот исходил не из трусости, а из тысячелетнего опыта, что веками оседал в женских костях, передаваясь от прабабок, которых сжигали на кострах за то, что они слишком много знали о соли и крови.


Когда мутный, молочный рассвет залил стёкла белесой пеленой, Изольда наконец поднялась с постели. Платье, в котором она просидела всю ночь, измялось до неузнаваемости, тёмные волосы спутались в колтуны, под глазами залегли синеватые тени — она походила на собственный призрак, на ту девушку, какой могла бы стать, если бы умерла год назад от чахотки. Но именно в этом полусне, на грани яви и грёзы, она чувствовала себя по-настоящему живой — каждая клетка тела звенела, как натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть.


Она взяла книгу, открыла наугад. Листы были плотными, с пожелтевшими, словно обожжёнными, краями, исписанные мелким, почти каллиграфическим почерком — женским, она определила сразу: мягкие округлости внезапно обрывались резкими крючками, будто писавшая то и дело останавливалась, задумываясь, обмакивая перо не в чернила, а в собственную кровь. Буквы пахли лавандой и чем-то горьким, напоминающим полынь.


Первая запись датировалась 12 сентября 1683 года — день, когда Вена сбросила османскую осаду и город утонул в колокольном звоне и ликующих криках. Но текст не пел о победе. Он был исповедью, выцарапанной на пергаменте дрожащей рукой.


> *«Мой супруг, граф Эрнест Заборский, воротился с поля не героем, а обезумевшим. Вместо трофеев он привёз соль — мешки, которые сам выскреб из копей под Шварценштейном, где турки держали пленных. Он утверждал, что эта соль — не простая, а слёзы утопленников, и что отныне каждый в нашем роду будет носить её в своей крови. Я перепугалась, хотела бежать, но он запер меня в библиотеке и заставил твердить вслух старые хроники — о том, как германские рыцари торговались с духами подземелий, отдавая им своих первенцев за право владеть рудниками. А после… он принёс зеркало. Не стеклянное, а из полированной соли, добытой на самой глубине. В нём я узрела не своё лицо, а лик старухи, умирающей в муках среди белых глыб. Он расхохотался и сказал: «Теперь ты знаешь свой удел. Но спасёшься, если родишь мне сына». Я родила — моего бедного Ференца. Но с той поры я не могу жевать хлеб без соли — она всё время кажется мне пресной. И всякий раз, касаясь солонки, я слышу подземные голоса. Они стонут на чужом языке, но я понимаю каждый звук: «Ты уже скрепила договор. Твоя плоть — наша соль».»*


Изольда перевела дух, чувствуя, как горло сдавливает ледяной обруч. Пальцы дрожали так сильно, что буквы начинали расплываться. Эта запись принадлежала её прапрабабке — первой жене первого графа Заборского, той самой женщине, чей портрет висел в дальней галерее с занавешенным лицом. Не выдумка, не предание, а свидетельство живого человека, который знал страх и боль, который касался соли и слышал голоса мёртвых.


Она перелистнула страницу — дальше шли нечитаемые строки, чернила выцвели до бледной охры, слова проступали лишь под определённым углом, когда на них падал косой утренний свет. Изольда поднесла книгу к оконному стеклу, пытаясь разобрать хоть что-то, и в этот самый миг с нижнего этажа донёсся крик.


Крик отца — но не его обычный, хриплый баритон, которым он отчитывал слуг, а какой-то надрывный, звериный, полный животной паники, какой бывает только у человека, внезапно осознавшего, что он умирает.


Изольда швырнула книгу на кровать — та упала на перину с глухим, живым стуком, будто в ней билось сердце — и вылетела в коридор, не чуя под собой лестницы. Ступени ускользали из-под босых ног, она едва не сорвалась, вцепившись в перила, но не остановилась. На втором этаже разило гарью и кислятиной — запах, который она знала слишком хорошо. Это был дух рвоты, смешанный с привкусом горелого миндаля. И чего-то ещё — солёного, резкого, напоминающего прибой.


Ворвавшись в столовую, она застыла как вкопанная. Барон Карл лежал ничком, опрокинув тяжёлый дубовый стул, лицо его было мертвенно-бледным, почти синюшным, губы покрывала белая пена, в которой поблёскивали крошечные кристаллы. Рядом валялась тарелка с недоеденной кашей — в ней ясно просматривался странный осадок, не сахарный песок и не мука, а крупные, неправильной формы кристаллы, похожие на морскую соль, но с голубоватым, зловещим отливом. Над отцом хлопотал старый слуга Йозеф — трясущимися руками он пытался влить барону воду из кубка, но та вытекала обратно по подбородку, смешиваясь с пеной.


— Что стряслось? — крикнула Изольда, бросаясь к отцу и падая на колени рядом с ним. — Йозеф, говори! Кто это сделал?


— Не ведаю, барышня, — залепетал слуга, и его седая голова тряслась, как осиновый лист. — Пан барон отведал завтрак, как обычно, я сам подавал, сам мешал кашу, а потом вдруг закашлялся, схватился за горло, глаза вылезли из орбит, и он рухнул. Я слышал хрип, будто давится костью, но кости-то не было…


— Отравление, — раздался голос из дверного проёма — низкий, спокойный, почти равнодушный, как у хирурга, привыкшего к виду крови.


Изольда обернулась, инстинктивно прикрывая отца своим телом. На пороге стоял незнакомец — высокий, сухой, словно выточенный из старой кости, облачённый в чёрный дорожный плащ поверх чёрной же сутаны, без единого цветного пятна. Его лицо скрывала серебряная маска, закрывавшая верхнюю половину, оставляя на виду лишь тонкие бескровные губы и острый, словно отточенный подбородок. В правой руке он держал книгу — точную копию *Codex Noctis*, но в красном, кровавом переплёте, с медными уголками, на которых виднелись странные царапины, похожие на письмена.


— Кто вы? — выпалила Изольда, чувствуя, как в груди клокочет ярость и страх, смешанные в один вязкий ком. — Как вы вошли? Здесь заперты все двери!


— Дверь стояла открытой, — ответил он ровно, без тени улыбки. — Ваш садовник вышел за травами и забыл запереть калитку. Меня зовут Амброз. Некогда — инквизитор Священного Трибунала, брат-доминиканец. Теперь — бродяга, собирающий крохи правды о том, что зовут «проклятием Заборских». И я опоздал, как всегда. Смерть всегда приходит раньше моих предостережений.

На страницу:
1 из 2