bannerbanner
Мы
Мы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Прозрачность стекла символизирует коллективную жизнь. У Чернышевского люди будущего делают все сообща: принимают пищу и воспитывают детей, и только на время удаляются по двое в специально отведенные комнаты; почти как у Замятина опускают шторы в «сексуальные часы».

Достоевский в «Записках из подполья» рассказывает про рационально устроенное счастье: «…Тогда, говорите вы, сама наука научит человека… что ни воли, ни каприза на самом-то деле у него и нет, да и никогда не бывало, а что он сам не более, как нечто вроде фортепьянной клавиши или органного штифтика», все поступки человеческие «будут расчислены… и занесены в календарь… ‹…› Тогда выстроится хрустальный дворец».


Но не знаю – в глазах или бровях – какой-то странный раздражающий икс, и я никак не могу его поймать, дать ему цифровое выражение.

χ – обозначение неизвестного, так же обозначение аргумента функции.


…резкая, упрямо-гибкая, как хлыст, I-330… О, совсем другая, вся из окружностей…

Каждый герой соответствует присвоенной букве. O – круглая, I – прямая и стройная, графически латинская буква I – одновременно римская цифра «1», единица, индивидуальность в мире коллективизма, а по-английски I – это «я»: противоположность «Мы».


даже носы у всех…

У Джерома в «Новой утопии» уравнивают не только носы, но и ноги с руками и мозги, доводя «уравниловку» до абсурда.

«– Видите ли, если кто-либо вырастает больше обыкновенных размеров, мы отрезаем ему руку или ногу, чтобы подравнять его с остальными. Природа, понимаете ли, немного отстала от века; по мере возможности, мы стараемся ее подправить.

– А что вы делаете с исключительно умным человеком?

– О, теперь нас это мало беспокоит. Теперь мы надолго гарантированы от подобной опасности. Если это случается, мы делаем хирургическую операцию, которая низводит данный мозг до степени обыкновенного»[32].

Терпеть не могу, когда смотрят на мои руки: все в волосах, лохматые – какой-то нелепый атавизм.

Покрытые волосами руки главного героя являются одним из главных символов романа – это символ давнего, древнего, животного, полного сил мира, хотя герой считает свою волосатость атавизмом.

Главный физический признак Д-503 получил от автора. Корней Чуковский в своем дневнике так написал о Замятине: «Жесты его волосатых рук были спокойны, он курил медленно».


– Он записан на меня, – радостно-розово открыла рот О-90.

Сразу после революции идеи упорядочить половую жизнь были весьма популярны. Особенно казалась соблазнительной некоторым революционерам мысль об обобществлении жен. В «Двенадцати половых заповедях революционного пролетариата» Арон Залкинд декларировал право класса «вмешаться в половую жизнь своих сочленов», чтобы направлять их «по линии социалирования сексуальности, облагорожения, евгенирования ее». Свой Lex sexualis можно найти у каждого утописта, начиная с Платона и продолжая последователями Замятина.


На меня эта женщина действовала так же неприятно, как случайно затесавшийся в уравнение неразложимый иррациональный член.

Иррациональное уравнение – уравнение, содержащее неизвестное под знаком корня или возведенное в степень, которую нельзя свести к целому числу Всякое иррациональное уравнение с помощью элементарных алгебраических операций (умножение, деление, возведение в целую степень обеих частей уравнения) может быть сведено к рациональному алгебраическому уравнению. При этом полученное рациональное алгебраическое уравнение может оказаться неэквивалентным исходному иррациональному уравнению, оно может содержать «лишние» корни, которые не будут корнями исходного иррационального уравнения. Поэтому, найдя корни полученного рационального алгебраического уравнения, необходимо проверить, буду ли все корни полученного рационального уравнения корнями исходного иррационального уравнения.

Запись 3-я

Конспект:

Пиджак. Стена. Скрижаль

Просмотрел все написанное вчера – и вижу: я писал недостаточно ясно. То есть все это совершенно ясно для любого из нас. Но как знать: быть может, вы, неведомые, кому «Интеграл» принесет мои записки, может быть, вы великую книгу цивилизации дочитали лишь до той страницы, что и наши предки лет 900 назад. Быть может, вы не знаете даже таких азов, как Часовая Скрижаль, Личные Часы, Материнская Норма, Зеленая Стена, Благодетель. Мне смешно и в то же время очень трудно говорить обо всем этом. Это все равно как если бы писателю какого-нибудь, скажем, 20-го века в своем романе пришлось объяснять, что такое «пиджак», «квартира», «жена». А впрочем, если его роман переведен для дикарей, разве мыслимо обойтись без примечаний насчет «пиджака»?

Я уверен, дикарь глядел на «пиджак» и думал: «Ну к чему это? Только обуза». Мне кажется, точь-в-точь так же будете глядеть и вы, когда я скажу вам, что никто из нас со времен Двухсотлетней Войны не был за Зеленой Стеною.

Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведь ясно: вся человеческая история, сколько мы ее знаем, это история перехода от кочевых форм ко все более оседлым. Разве не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни (наша) есть вместе с тем и наиболее совершенная (наша). Если люди метались по земле из конца в конец, так это только во времена доисторические, когда были нации, вой ны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?

Я допускаю: привычка к этой оседлости получилась не без труда и не сразу. Когда во время Двухсотлетней Войны все дороги разрушились и заросли травой – первое время, должно быть, казалось очень неудобно жить в городах, отрезанных один от другого зелеными дебрями. Но что же из этого? После того как у человека отвалился хвост, он, вероятно, тоже не сразу научился сгонять мух без помощи хвоста. Он первое время, несомненно, тосковал без хвоста. Но теперь – можете вы себе вообразить, что у вас хвост? Или: можете вы себя вообразить на улице голым, без «пиджака» (возможно, что вы еще разгуливаете в «пиджаках»). Вот так же и тут: я не могу себе представить город, не одетый Зеленой Стеною, не могу представить жизнь, не облеченную в цифровые ризы Скрижали*.

Скрижаль… Вот сейчас со стены у меня в комнате сурово и нежно в глаза мне глядят ее пурпурные на золотом поле цифры. Невольно вспоминается то, что у древних называлось «иконой», и мне хочется слагать стихи или молитвы (что одно и то же). Ах, зачем я не поэт, чтобы достойно воспеть тебя, о Скрижаль, о сердце и пульс Единого Государства.

Все мы (а может быть, и вы) еще детьми, в школе, читали этот величайший из дошедших до нас памятников древней литературы – «Расписание железных дорог». Но поставьте даже его рядом со Скрижалью – и вы увидите рядом графит и алмаз: в обоих одно и то же – С, углерод, – но как вечен, прозрачен, как сияет алмаз. У кого не захватывает духа, когда вы с грохотом мчитесь по страницам «Расписания». Но Часовая Скрижаль каждого из нас наяву превращает в стального шестиколесного героя великой поэмы. Каждое утро, с шестиколесной точностью, в один и тот же час и в одну и ту же минуту мы, миллионы, встаем как один. В один и тот же час единомиллионно начинаем работу – единомиллионно кончаем. И, сливаясь в единое, миллионнорукое тело, в одну и ту же, назначенную Скрижалью, секунду, мы подносим ложки ко рту и в одну и ту же секунду выходим на прогулку и идем в аудиториум, в зал Тейлоровских экзерсисов, отходим ко сну…*

Буду вполне откровенен: абсолютно точного решения задачи счастья нет еще и у нас: два раза в день – от 16 до 17 и от 21 до 22 единый мощный организм рассыпается на отдельные клетки: это установленные Скрижалью Личные Часы. В эти часы вы увидите: в комнате у одних целомудренно спущены шторы, другие мерно по медным ступеням Марша проходят проспектом, третьи – как я сейчас – за письменным столом. Но я твердо верю – пусть назовут меня идеалистом и фантазером, – я верю: раньше или позже, но когда-нибудь и для этих часов мы найдем место в общей формуле, когда-нибудь все 86 400 секунд войдут в Часовую Скрижаль.

Много невероятного мне приходилось читать и слышать о тех временах, когда люди жили еще в свободном, то есть неорганизованном, диком состоянии. Но самым невероятным мне всегда казалось именно это: как тогдашняя – пусть даже зачаточная – государственная власть могла допустить, что люди жили без всякого подобия нашей Скрижали, без обязательных прогулок, без точного урегулирования сроков еды, вставали и ложились спать когда им взбредет в голову; некоторые историки говорят даже, будто в те времена на улицах всю ночь горели огни, всю ночь по улицам ходили и ездили.

Вот этого я никак не могу осмыслить. Ведь как бы ни был ограничен их разум, но все-таки должны же они были понимать, что такая жизнь была самым настоящим поголовным убийством – только медленным, изо дня в день. Государство (гуманность) запрещало убить насмерть одного и не запрещало убивать миллионы наполовину. Убить одного, то есть уменьшить сумму человеческих жизней на 50 лет, – это преступно, а уменьшить сумму человеческих жизней на 50 миллионов лет – это не преступно. Ну, разве не смешно? У нас эту математически-моральную задачу в полминуты решит любой десятилетний нумер; у них не могли – все их Канты вместе (потому что ни один из Кантов не догадался построить систему научной этики, то есть основанной на вычитании, сложении, делении, умножении).

А это разве не абсурд, что государство (оно смело называть себя государством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь. Кто, когда и сколько хотел… Совершенно ненаучно, как звери. И как звери, вслепую, рожали детей. Не смешно ли: знать садоводство, куроводство, рыбоводство (у нас есть точные данные, что они знали все это) и не суметь дойти до последней ступени этой логической лестницы: детоводства. Не додуматься до наших Материнской и Отцовской Норм.

Так смешно, так неправдоподобно, что вот я написал и боюсь: а вдруг вы, неведомые читатели, сочтете меня за злого шутника. Вдруг подумаете, что я просто хочу поиздеваться над вами и с серьезным видом рассказываю совершеннейшую чушь.

Но первое: я не способен на шутки – во всякую шутку неявной функцией входит ложь; и второе: Единая Государственная Наука утверждает, что жизнь древних была именно такова, а Единая Государственная Наука ошибаться не может. Да и откуда тогда было бы взяться государственной логике, когда люди жили в состоянии свободы, то есть зверей, обезьян, стада. Чего можно требовать от них, если даже и в наше время откуда-то со дна, из мохнатых глубин, – еще изредка слышно дикое, обезьянье эхо.

К счастью, только изредка. К счастью, это только мелкие аварии деталей: их легко ремонтировать, не останавливая вечного, великого хода всей Машины. И для того, чтобы выкинуть вон погнувшийся болт, у нас есть искусная, тяжкая рука Благодетеля, у нас есть опытный глаз Хранителей…

Да, кстати, теперь вспомнил: этот вчерашний, дважды изогнутый, как S, – кажется, мне случалось видать его выходящим из Бюро Хранителей. Теперь понимаю, отчего у меня было это инстинктивное чувство почтения к нему и какая-то неловкость, когда эта странная I при нем… Должен сознаться, что эта I…

Звонят спать: 22.30. До завтра.

Комментарии

…я не могу представить город, не Одетый Зеленой Стеною, не могу представить жизнь, не облеченную в цифровые ризы Скрижали.

Скрижаль придумана Замятиным еще в Англии, ее прообраз появляется в повести «Островитяне». Поклонникам СССР описанный мир Единого Государства может показаться очень комфортным, ведь в нем, в сущности, нет проблем.

На самом деле об этом мире можно сказать словами Воланда: «Чего не хватишься, ничего нет». Только что Д-503 описал, что из города нельзя выйти, нельзя путешествовать, можно только гулять по проспекту. Судя по тому, как старательно рассказчик оправдывает это ограничение, желание выйти за границы стены появляется постоянно и время от времени становится почти неодолимым. Обитатели «Единого Государства» принуждают себя не мечтать о подобном. Даже в мире Оруэлла «1984» можно выехать за город на прогулку.

В Едином Государстве все желания упрощены до примитивизма. Едят «нумера» все одно и то же, все – одновременно – то есть в принципе не могут наслаждаться пищей, они насыщаются как скот распаренными отрубями. Они не читают интересных книг и не слушают музыку – есть только бравурные оды во славу Благодетеля и музыка – тоже во славу. Нельзя путешествовать, поехать на море, отправиться в горы, нельзя играть в спортивные игры в свое удовольствие, рисовать – просто потому что нравится, тоже нельзя. Танцевать? Только если этот танец похож на движение механизмов. Одеваться можно только в юнифы. Нумера счастливы, потому что они не знают, что есть тысячи и тысячи «можно».

Стоит сравнить мир романа с концовкой рассказа Джерома «Новая утопия»: «Сквозь открытое окно я слышу шум и суету старой, милой жизни. Люди сражаются, стремятся, работают и пробивают себе дорогу… Люди смеются, грустят, любят, совершают злодейства, творят великие дела, падают, борются, помогают друг другу – живут!» Герой приходит в восторг, когда осознает, что мир «Новой Утопии» ему только приснился.


И, сливаясь в единое, миллионнорукое тело, в одну и ту же, назначенную Скрижалью, секунду, мы подносим ложки ко рту и в одну и ту же секунду выходим на прогулку и идем в аудиториум, в зал Тейлоровских экзерсисов, отходим ко сну…

В стихотворении «Гудки» («Поэзия рабочего удара», 1918) Гастев заявляет: «…утром, в восемь часов, кричат гудки для целого миллиона. // Теперь мы минута в минуту начинаем вместе. // Целый миллион берет молот в одно и то же мгновение». Все в точности так, как у Замятина в романе.

И главное тут не только в том, что все обитатели Единого Государства одновременно едят нефтяную пищу и выходят гулять одновременно, но и думать всем положено одинаково.

Евгений Замятин описал подобное единомыслие в 1932 году в эпизоде со студентом:

«Вот, для заключения моего короткого очерка, диалог между мной и студентом:

СТУДЕНТ (увидев в руках у меня какую-то советскую газету): А скажите, правда, что до революции были журналы и газеты разных партий, и все читали, кто что хотел?

Я: Да, правда.

СТУДЕНТ: И в этих газетах об одной и той же вещи, например – о войне, печатались разные статьи, разные мнения?

Я: Да, разные.

СТУДЕНТ: Не понимаю, как это могло быть! Ведь o войне – только наше, партийное, мнение правильно: зачем же печатать остальные?

Зазвенел звонок: начало лекции. Наш разговор кончился…»[33]

Тейлоровские экзерсисы

Фредерик Уинслоу Тейлор (1856–1915) – американский инженер, основоположник научной организации труда и менеджемента. Тейлор проанализировал и обобщил рабочие процессы, создав теорию, получившую название «Тейлоризм», ее цель – повышение экономической эффективности и производительности труда. Это первые опыты применения науки для создания процессов управления.


Фредерик Уинслоу Тейлор


При этом сам он на производстве начинал рабочим, а поднялся до должности главного инженера. Вместо того чтобы учиться в Гарвардском университете, Тейлор стал подмастерьем модельера и слесаря, получив опыт работы в Enterprise Hydraulic Works в Филадельфии (компания по производству насосов, владельцы которой были друзьями семьи Тейлор). Когда Тейлор закончил свое четырехлетнее ученичество, он стал в 1878 году рабочим механического цеха на металлургическом заводе Мидвейл. В Мидвейле его быстро повысили до клерка, затем – до подмастерья-механика, потом – начальника бригады над токарными станками, мастера механического цеха, директора по исследованиям и, наконец, главного инженера завода (Тейлор при этом оставил за собой должность мастера механического цеха).


Завод Мидвейл, где сделал свою карьеру Фредерик Тейлор


Алексей Гастев, развивая идеи Тейлора, призывал распространить «социалистическое нормирование» на весь быт рабочего класса: «Нормировочные тенденции внедряются в… социальное творчество, питание, квартиры и… даже в интимную жизнь вплоть до эстетических, умственных и сексуальных запросов пролетариата».

Запись 4-я

Конспект:

Дикарь с барометром

Эпилепсия

Если бы

До сих пор мне все в жизни было ясно (недаром же у меня, кажется, некоторое пристрастие к этому самому слову «ясно»). А сегодня… Не понимаю.

Первое: я действительно получил наряд быть именно в аудиториуме 0, как она мне и говорила. Хотя вероятность была – 1500/10 000 000 = 3/ 20 000 (1500 – это число аудиториумов, 10 000 000 – нумеров). А второе… Впрочем, лучше по порядку.

Аудиториум. Огромный, насквозь просолнечный полушар из стеклянных массивов. Циркулярные ряды благородно шарообразных, гладко остриженных голов. С легким замиранием сердца я огляделся кругом. Думаю, я искал: не блеснет ли где над голубыми волнами юниф розовый серп – милые губы О. Вот чьи-то необычайно белые и острые зубы, похоже… нет, не то. Нынче вечером, в 21, О придет ко мне – желание увидеть ее здесь было совершенно естественно.

Вот – звонок. Мы встали, спели Гимн Единого Государства – и на эстраде сверкающий золотым громкоговорителем и остроумием фонолектор.

– «Уважаемые нумера! Недавно археологи откопали одну книгу двадцатого века. В ней иронический автор рассказывает о дикаре и о барометре. Дикарь заметил: всякий раз, как барометр останавливался на „дожде“, действительно шел дождь. И так как дикарю захотелось дождя, то он повыковырял ровно столько ртути, чтобы уровень стал на „дождь“ (на экране – дикарь в перьях, выколупывающий ртуть: смех). Вы смеетесь: но не кажется ли вам, что смеха гораздо более достоин европеец той эпохи. Так же как дикарь, европеец хотел „дождя“ – дождя с прописной буквы, дождя алгебраического. Но он стоял перед барометром мокрой курицей. У дикаря по крайней мере было больше смелости и энергии и – пусть дикой – логики: он сумел установить, что есть связь между следствием и причиной. Выковыряв ртуть, он сумел сделать первый шаг на том великом пути, по которому…»

Тут (повторяю: я пишу, ничего не утаивая) – тут я на некоторое время стал как бы непромокаемым для живительных потоков, лившихся из громкоговорителей. Мне вдруг показалось, что я пришел сюда напрасно (почему «напрасно» и как я мог не прийти, раз был дан наряд?); мне показалось – все пустое, одна скорлупа. И я с трудом включил внимание только тогда, когда фонолектор перешел уже к основной теме: к нашей музыке, к математической композиции (математик – причина, музыка – следствие), к описанию недавно изобретенного музыкометра.

– «…Просто вращая вот эту ручку, любой из вас производит до трех сонат в час. А с каким трудом давалось это вашим предкам. Они могли творить, только доведя себя до припадков „вдохновения“ – неизвестная форма эпилепсии. И вот вам забавнейшая иллюстрация того, что у них получалось, – музыка Скрябина – двадцатый век. Этот черный ящик (на эстраде раздвинули занавес, и там – их древнейший инструмент) – этот ящик они называли „рояльным“ или „королевским“, что лишний раз доказывает, насколько вся их музыка…»

И дальше – я опять не помню, очень возможно потому, что… Ну, да скажу прямо: потому что к «рояльному» ящику подошла она – I-330. Вероятно, я был просто поражен этим ее неожиданным появлением на эстраде.

Она была в фантастическом костюме древней эпохи: плотно облегающее черное платье, остро подчеркнуто белое открытых плечей и груди, и эта теплая, колыхающаяся от дыхания тень между… и ослепительные, почти злые зубы… Улыбка – укус, сюда – вниз. Села, заиграла. Дикое, судорожное, пестрое, как вся тогдашняя их жизнь, – ни тени разумной механичности. И конечно, они, кругом меня, правы: все смеются. Только немногие… но почему же и я – я?

Да, эпилепсия – душевная болезнь – боль. Медленная, сладкая боль – укус – и чтобы еще глубже, еще больнее. И вот, медленно – солнце. Не наше, не это голубовато-хрустальное и равномерное сквозь стеклянные кирпичи – нет: дикое, несущееся, опаляющее солнце – долой все с себя – все в мелкие клочья.

Сидевший рядом со мной покосился влево – на меня – и хихикнул. Почему-то очень отчетливо запомнилось: я увидел – на губах у него выскочил микроскопический слюнный пузырек и лопнул. Этот пузырек отрезвил меня. Я – снова я.

Как и все, я слышал только нелепую, суетливую трескотню струн. Я смеялся. Стало легко и просто. Талантливый фонолектор слишком живо изобразил нам эту дикую эпоху – вот и все.

С каким наслаждением я слушал затем нашу теперешнюю музыку. (Она продемонстрирована была в конце для контраста.) Хрустальные хроматические ступени сходящихся и расходящихся бесконечных рядов – и суммирующие аккорды формул Тейлора, Маклорена*; целотонные, квадратногрузные ходы Пифагоровых штанов; грустные мелодии затухающе-колебательного движения; переменяющиеся фраунгоферовыми линиями пауз яркие такты – спектральный анализ планет…* Какое величие! Какая незыблемая закономерность! И как жалка своевольная, ничем – кроме диких фантазий – не ограниченная музыка древних…

Как обычно, стройными рядами, по четыре, через широкие двери все выходили из аудиториума. Мимо мелькнула знакомая двоякоизогнутая фигура; я почтительно поклонился.

Через час должна прийти милая О. Я чувствовал себя приятно и полезно взволнованным. Дома – скорей в контору, сунул дежурному свой розовый билет и получил удостоверение на право штор. Это право у нас только для сексуальных дней. А так среди своих прозрачных, как бы сотканных из сверкающего воздуха, стен – мы живем всегда на виду, вечно омываемые светом. Нам нечего скрывать друг от друга. К тому же это облегчает тяжкий и высокий труд Хранителей. Иначе мало ли что могло быть. Возможно, что именно странные, непрозрачные обиталища древних породили эту их жалкую клеточную психологию. «Мой (sic!) дом – моя крепость» – ведь нужно же было додуматься!

В 21 я опустил шторы – и в ту же минуту вошла немного запыхавшаяся О. Протянула мне свой розовый ротик – и розовый билетик. Я оторвал талон и не мог оторваться от розового рта до самого последнего момента – 22.15.

Потом показал ей свои «записи» и говорил – кажется, очень хорошо – о красоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала – и вдруг из синих глаз слеза, другая, третья – прямо на раскрытую страницу (стр. 7-я). Чернила расплылись. Ну вот, придется переписывать.

– Милый Д, если бы только вы, если бы…

Ну что «если бы»? Что «если бы»? Опять ее старая песня: ребенок. Или, может быть, что-нибудь новое – относительно… относительно той? Хотя уж тут как будто… Нет, это было бы слишком нелепо.

Комментарии

Хрустальные хроматические ступени сходящихся и расходящихся бесконечных рядов – и суммирующие аккорды формул Тэйлора, Маклорена…

В Едином Государстве соединили в единое целое математика Брука Тейлора (1685–1731) и Тейлора – создателя теории научной организации труда.


Брук Тейлор. Художник Louis Goupy, 1720 г.


Ряд Тейлора – разложение функции в бесконечную сумму степенных функций. Частный случай разложения в ряд Тейлора в нулевой точке называется рядом Маклорена. Ряд Тейлора и формула Тейлора используются в математическом анализе.


…грустные мелодии затухающе-колебательного движения; переменяющиеся фраунгоферовыми линиями пауз яркие такты – спектральный анализ планет…

Линии Фраунгофера представляют собой набор спектральных линий поглощения, названных в честь немецкого физика Йозефа фон Фраунгофера (1787–1826).


Йозеф фон Фраунгофер. Портрет работы неизвестного художника


Линии Фраунгофера являются типичными спектральными линиями поглощения. Линии поглощения – это темные линии, узкие области с пониженной интенсивностью, которые являются результатом поглощения фотонов при прохождении света от источника к детектору через более холодное прозрачное вещество. На Солнце линии Фраунгофера являются результатом прохождения фотонов через солнечную атмосферу, которая имеет более низкие температуры, чем газ во внутренних областях. Более холодный газ поглощает некоторые участки спектра, излучаемого из внутренних областей, при этом линии Фраунгофера соответствуют длине волны света, поглощенным тем или иным химическим элементом во внешних частях солнечной атмосферы. Линии Фраунгофера используют для определения состава Солнца и других звезд.

Запись 5-я

Конспект:

Квадрат

Владыки мира

Приятно-полезная функция

Опять не то. Опять с вами, неведомый мой читатель, я говорю так, как будто вы… Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, – ну да все его знают. А между тем вы – на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии – кто вас знает, где вы и кто.

На страницу:
3 из 5