
Полная версия
The devil's side: ТОМ I
Незнакомец не ответил. Вместо этого он шагнул вперёд и схватил парня за руку — грубо, без церемоний. Парень почувствовал, как хрустнули кости в его запястье, и вскрикнул — не столько от боли, сколько от неожиданности. Пальцы незнакомца, обтянутые чёрной кожей перчаток без пальцев, были неестественно бледными — белыми, как снег, как бумага, как кожа покойника. Парень видел их совсем близко — длинные, изящные, с аккуратными, чистыми ногтями, которые никак не вязались с кошмаром, окружавшим их.
— Здесь небезопасно, — произнёс незнакомец. Голос был молодым, низким, с лёгкой хрипотцой — такой голос бывает у людей, которые много и тяжело работают или, наоборот, долго молчат. — Идём отсюда.
Он потащил парня за собой, и тому ничего не оставалось, как подчиниться. Хватка у незнакомца была железной — не вырваться, не дёрнуться. Они прошли несколько десятков метров, свернули в боковой проход, потом ещё в один, и вскоре оказались у лестницы, ведущей к люку. Сквозь щели пробивался серый, утренний свет — слабый, но ослепительный после кромешной тьмы тоннелей.
— А теперь вали отсюда, — сказал незнакомец, отпуская парня. — И быстрее.
Уличный свет упал на его лицо, и новенький наконец смог рассмотреть своего спасителя.
Это был молодой мужчина — на вид лет двадцать пять, может, чуть больше. Лицо его, измазанное засохшей кровью и грязью, было удивительно правильным, почти аристократичным: высокий, чистый лоб, прямые, тёмные брови, тонкий нос с небольшой горбинкой. Но сейчас, в этом полутёмном, сыром подземелье, оно не казалось красивым. Оно казалось пугающим.
Кожа его была бледной — неестественно, болезненно бледной, с лёгким синеватым отливом, как у человека, который провёл несколько лет в подземелье без солнечного света. Под глазами залегли глубокие, почти чёрные круги — следы многих бессонных ночей и, возможно, не только бессонных. Скулы — острые, резко очерченные — выступали так сильно, что, казалось, вот-вот прорвут кожу. Челюсть была широкой, квадратной, по-мужски грубой, а подбородок, покрытый лёгкой щетиной, слегка выдавался вперёд, что придавало лицу упрямое, почти агрессивное выражение. Губы — бледные, сухие, потрескавшиеся, со следами запёкшейся крови в уголках — были плотно сжаты, и в этой складке губ читалась суровая, мрачная решимость, не обещавшая ничего хорошего.
Но больше всего парня поразили его глаза.
Голубые. Ярко-голубые, как летнее небо, как бирюза, как ледниковая вода в солнечный день. В них, казалось, можно было утонуть. Они были бы прекрасны — если бы не выражение, которое в них застыло. Холодное, отстранённое, оценивающее. Так смотрит хищник на добычу, размышляя, стоит ли она усилий. Так смотрит палач на приговорённого, прикидывая, куда лучше нанести удар. В этих глазах была мудрость — древняя, как сам мир, — и в то же время что-то совершенно безумное, балансирующее на грани.
Незнакомец был весь в крови. Не в той крови, что брызнула на него только что, а в какой-то старой, запёкшейся, въевшейся в одежду так, что её уже не отстирать. На нём было чёрное пальто из плотной, грубой шерсти, изорванное в нескольких местах, с длинными прорехами на спине и на рукавах, сквозь которые проглядывала серая водолазка с высоким горлом. Пальто было великовато — оно висело на его плечах, как на вешалке, — и это делало его фигуру ещё более зловещей, размывая контуры тела. Джинсы, когда-то, наверное, тёмно-синие или чёрные, были потёрты до дыр на коленях, испачканы грязью и засохшей кровью. Сапоги — высокие, на толстой подошве, со стальными носами — выглядели так, будто прошли через ад в буквальном смысле этого слова. Кожа на них потрескалась, местами облупилась, шнурки были порваны и связаны узлами. На руках — перчатки без пальцев из тонкой, но прочной чёрной кожи, протёртые на костяшках. Сами пальцы — длинные, бледные, с тёмными, почти чёрными венами, пульсирующими под кожей.
И запах. От него исходил запах — не просто запах пота и грязи, а что-то более глубокое, животное. Запах смерти. Запах крови. Запах дыма и серы. Запах, от которого у парня волосы встали дыбом, а в горле поднялся комок тошноты.
Новенький сглотнул. Не отрывая взгляда от незнакомца, он попятился к лестнице, нащупал дрожащими руками перекладины. А потом рванулся вверх — быстрее, чем бегал когда-либо в жизни.
Он вывалился через люк на мокрый асфальт и замер на четвереньках, судорожно глотая ртом холодный, чистый, невероятно вкусный воздух. Уже рассвело. Тучи, плакавшие всю ночь, наконец рассеялись, и над Эвиллем всходило солнце — огромное, золотое, слепящее. Небо было голубым — таким голубым, каким парень не видел его, казалось, уже целую вечность. И это солнце, и это небо, и этот холодный, чистый воздух были так прекрасны, что у него на глазах выступили слёзы.
Он стоял на четвереньках перед открытым люком, не в силах подняться. Тело била крупная дрожь. Сердце колотилось как бешеное, а перед глазами всё ещё стояла та тварь — её пасть, её пальцы, её бездонные, пустые глаза. А за ней — фигура в чёрном пальто. Бледное лицо. Голубые глаза.
Он кое-как закрыл люк — слабые, трясущиеся руки едва справились с этой задачей, — и рухнул на асфальт, раскинув руки в стороны. Всё. Конец. С него хватит. Он больше никогда не спустится под землю. Никогда в жизни.
Рядом остановилась машина — старенький «Рено» грязно-зелёного цвета. Из него вышел мужчина средних лет в потёртой кожаной куртке, с встревоженным лицом.
— Эй, парень! — Он опустился на корточки и легонько похлопал новенького по щекам. — Что произошло? Ты в порядке? Ты меня слышишь? Что с тобой?
Парень не отвечал. Его пустые, остекленевшие глаза смотрели в небо, на голубую красавицу, что раскинулась над ним, даря тепло и свет. Солнце высушивало его мокрую, грязную робу. Ветер трепал его слипшиеся волосы. Он был жив.
Жив.
— Что там, в канализации? — не унимался мужчина. — Я слышал крики. Я вызвал полицию. Что случилось?
Парень медленно сел. Его всё ещё трясло. Он посмотрел на мужчину, потом — на тёмный переулок слева от дороги. Там, в тенях, мелькнула фигура в чёрном пальто. Движение — и она исчезла, растворилась в темноте, будто её и не было.
— Там... — начал парень, но осёкся. Что он мог сказать? Что в канализации живут монстры? Что его коллег разорвали на куски какие-то твари? Что его спас мертвец с голубыми глазами, от которого пахло серой? Нет. В такое не поверят. Такое рассказывают только в дурдоме. Да он и сам себе не верил.
— Ничего, — прошептал он. — Ничего не случилось.
Мужчина посмотрел на него с сомнением, но ничего не сказал. Помог подняться. Довёл до машины. Усадил на заднее сиденье.
Парень закрыл глаза. Перед внутренним взором всё ещё стояла фигура в пальто. Голубые глаза. Бледная, как у покойника, кожа. И топор, с которого стекала чёрная, густая кровь.
Кто ты? — подумал он. — Демон? Ангел? Или что-то совсем другое?
Ответа не было. Только молчание — тяжёлое, давящее, как бетонные своды канализации, оставшейся позади.
Он знал, что никогда и никому не расскажет о том, что видел этой ночью. Не потому, что боялся. А потому, что словами это невозможно передать. Нужно было самому стоять в том тоннеле, по колено в кровавой воде, и смотреть в голубые глаза человека, который не был человеком.
II
12 октября 2001 года. Вашингтон, округ Колумбия.
В больничной палате на третьем этаже детского отделения двухлетний Бэнджамин Лиин спал, опутанный проводами и трубками. Мониторы тихо попискивали, отслеживая его слабое, нерегулярное сердцебиение. Врождённый порок сердца — диагноз, который прозвучал как приговор. Врачи говорили об операции, но их глаза отводили в сторону. Никто не давал гарантий. Мальчик угасал с каждым часом.
В эту ночь его отец, Энтони Лиин, сидел один в своём скромном двухэтажном доме на окраине Вашингтона. Дом был белый, бетонный, с деревянными полами, покрытыми старым, местами протёртым линолеумом. Комнаты в нём были небольшие, но уютные, выдержанные в тёплых, песочных тонах. На стенах висели семейные фотографии в деревянных рамках. На полках стояли книги — в основном бухгалтерские справочники и пара любовных романов Скарлетт. В углу гостиной, у камина, стояло большое, мягкое кресло цвета кофе с молоком — любимое место Энтони.
Он не включал свет. Он сидел в этом кресле, в полной темноте, и пил уже третий бокал дешёвого красного вина. Бутылка стояла на журнальном столике, рядом с переполненной пепельницей. Курил он пятую сигарету подряд, зажигая одну от другой, и дым висел в воздухе сизыми, слоистыми облаками. Слёзы текли по его небритым, покрытым щетиной щекам, оставляя влажные дорожки. Он не вытирал их. Он не замечал их. Он вообще мало что замечал в последние дни.
Энтони Лиин был человеком цифр. Помощник директора крупной страховой компании, он привык к строгим костюмам-тройкам (чёрным, отглаженным, с идеально завязанным галстуком), к сухим отчётам, к тому, что всё в мире можно просчитать, разложить по графам, застраховать. Он водил старенькую, но ухоженную «Тойоту», носил строгие туфли «Оксфорд», всегда имел при себе калькулятор и ручку. Ему нравился порядок. Ему нравилась предсказуемость. Он любил свои костюмы — они были его доспехами, его защитой от хаоса внешнего мира.
Но сейчас, в эту ночь, его доспехи висели в шкафу, а сам он сидел в одних домашних штанах и старой, растянутой футболке, и всё его существо кричало от боли и бессилия. Потому что его сын умирал, и никакая страховка, никакой полис, никакой расчёт не могли этому помешать.
Он никогда не верил в Бога. Никогда не ходил в церковь, не крестился перед едой, не шептал молитв перед сном. Его родители были не особенно религиозны, а сам он, погружённый в мир цифр и контрактов, считал религию чем-то вроде сказки. Удобной, утешительной, но всё же сказки. И когда его жена Скарлетт — стройная, всегда аккуратная блондинка с нежными, бархатными руками, работавшая главным бухгалтером в юридической фирме, — говорила ему, что надо бы сходить в церковь, помолиться за Бэна, он только отмахивался. «Молитвы не помогут, — говорил он. — Помогут деньги и хорошие врачи». Но деньги кончились. Врачи развели руками. И впервые в жизни Энтони Лиин, атеист и прагматик, заговорил с небесами.
— Господи, — прошептал он, глядя в тёмный потолок. — Отче наш, сущий на небесах... Я не знаю, есть ли ты. Я не знаю, слышишь ли ты меня. Но если ты есть... Если ты слышишь... Я готов на всё. Я отдам всё, что у меня есть. Я отдам свою душу, слышишь? Душу. Только спаси моего мальчика.
Тишина. Только часы тикают на стене, отсчитывая секунды. Только ветер шуршит за окном, перебирая листву старого дуба. Только потрескивает остывающий камин в гостиной.
А потом из темноты донёсся голос:
— Душу, говоришь?
Энтони вздрогнул так, что расплескал вино. Бокал выпал из его пальцев и покатился по ковру, оставляя тёмное, багровое пятно. Он обернулся — резко, рывком.
В дверях гостиной стоял незнакомец.
Он не вошёл. Он не подошёл. Он просто возник — материализовался из сгустившейся в углу тени, как будто тьма сама исторгла его из своего чрева. Он был высок — метр девяносто, а то и больше. Сухой, жилистый, как старый пергамент, завёрнутый в длинное, до пят, чёрное пальто с широкими фиолетовыми отворотами на рукавах и лацканах. Под пальто угадывалась чёрная рубашка с высоким воротником, заправленная в чёрные же брюки. На ногах — сапоги из матовой, тусклой кожи, с серебряными пряжками. На руках — перчатки, тоже чёрные, из тонкой, как паутина, ткани. На предплечьях, поверх рукавов, были надеты широкие фиолетовые наручи с выдавленными на них рунами — руны слабо светились в темноте, пульсируя алым.
Седые, почти белые волосы были зачёсаны назад, открывая высокий, изрезанный морщинами лоб. На левой стороне лица — глубокий, рваный шрам, проходящий через бровь, через глаз (сам глаз был цел, но выглядел иначе — красноватый, воспалённый), через щёку до самой челюсти. Вокруг губ — усы и борода, подходящая к грудине, — седые, с лёгкой желтизной, как старая слоновая кость. И глаза. Господи, его глаза. Они были красными — не как у пьяницы или усталого человека, а как тлеющие угли, как расплавленный металл, как само пламя ада. Они светились в темноте собственным, внутренним светом, и в их глубине, казалось, можно было разглядеть лица проклятых.
В комнате резко похолодало. Термометр за окном показывал плюс пятнадцать, но Энтони увидел, как из его рта вырывается облачко пара. Он почувствовал холод, ползущий по ногам, по рукам, по спине. И запах — тяжёлый, сладковатый запах серы, смешанный с чем-то ещё, чем-то, напоминающим гниющую плоть.
— Кто вы? — голос Энтони дрогнул, сорвался на хрип. Он вжался в спинку кресла, побелевшими пальцами вцепившись в подлокотники. — Как вы вошли? Дверь заперта. Я проверял.
Старик усмехнулся — одними уголками губ.
— Неважно, — произнёс он. Голос его был низким, скрипучим, как несмазанные дверные петли, и в то же время в нём слышалась странная, почти гипнотическая мелодичность. — Ты просил о спасении. Я здесь, чтобы его предложить.
Он шагнул вперёд — медленно, плавно, нисколько не сомневаясь в своих движениях. Его осанка была идеально ровной, голова гордо поднята, и в каждом жесте сквозила такая уверенность, такая власть, что Энтони на секунду почувствовал себя букашкой под микроскопом. Половицы заскрипели под его сапогами — тяжело, основательно. От его плаща исходил холод, и этот холод расползался по комнате, как туман.
— Спасения? — Энтони нервно усмехнулся. — Вы врач? Вы из больницы?
— Я тот, кто может спасти твоего сына. — Старик извлёк из складок плаща свиток пергамента. Он был тонкий, пожелтевший от времени, с неровными, обожжёнными краями. Весь свиток был исписан мелкими, угловатыми буквами на неизвестном языке — буквы слабо светились, пульсируя алым, в такт биению сердца. — Подпиши здесь. И Бэнджамин будет жить.
— Подписать? — Энтони нервно сглотнул. — Но у меня нет ручки.
— Ручка не понадобится. — Старик протянул ему свиток. — Просто коснись.
Энтони смотрел на пергамент, и его разум лихорадочно работал. Он понимал — или догадывался, — что это такое. Сделка. Договор. Цена. Он читал об этом в книгах. Он видел это в фильмах. Но одно дело — читать о таком в романе Стивена Кинга, и совсем другое — держать в руках настоящий дьявольский контракт, написанный на коже неизвестного существа. В висках стучало. Сердце колотилось как бешеное. Алкоголь туманил мозг, но даже сквозь этот туман он понимал, что это неправильно. Это всё неправильно.
Но где-то там, в больничной палате на третьем этаже, лежал его сын. Бэнджамин. Бэнни. Его маленький мальчик с пухлыми щёчками и задорной улыбкой, который ещё не научился толком говорить, но уже умел смеяться так, что у всех вокруг теплело на душе. Он умирал. И никто — ни врачи, ни банки, ни страховые компании — не могли его спасти.
А этот старик обещал.
— Просто коснуться? — переспросил Энтони.
— Да.
Дрожащая рука потянулась к свитку. Пальцы — белые, непослушные — коснулись края пергамента. Он оказался острым, как лезвие бритвы. Кожа на большом пальце лопнула, и крошечная, алая капля упала на пергамент. Она впиталась мгновенно — будто свиток выпил её, — и буквы на нём вспыхнули алым светом, на секунду осветив всю комнату, а потом погасли.
Старик улыбнулся. Его зубы были жёлтыми, неровными, с заострёнными краями — зубы старого, матёрого хищника, который ещё способен загрызть добычу.
— Достаточно.
— Что? — Энтони отдёрнул руку и уставился на крошечную ранку на пальце. — Но я даже не прочитал...
— Ты всё прочитал, — перебил его старик, сворачивая пергамент и пряча его под плащ. Движения его были быстрыми, точными, как у фокусника. — Твоя кровь — твоя подпись. Сделка заключена. Мальчик будет жить.
— И что взамен? — голос Энтони дрожал, но в нём появилась твёрдость. — Что вы хотите? Деньги? Душу? Я же сказал — я отдам свою душу. Только не трогайте моего сына.
Старик посмотрел на него — долгим, изучающим взглядом, от которого по спине побежали мурашки.
— Взамен? — он растянул слово, смакуя его, как гурман смакует изысканное блюдо. — Пока — ничего. Но когда придёт время, я приду за своей платой. А теперь — спи.
Он щёлкнул пальцами. Звук был резкий, сухой, как выстрел. Энтони моргнул — рефлекторно, непроизвольно. А когда открыл глаза, старика уже не было.
Только запах серы. И клуб чёрного дыма, медленно тающий в воздухе.
Энтони рухнул в кресло. Его трясло. Мелкая, противная дрожь била всё тело — от пяток до макушки. На лбу выступил холодный пот. Он смотрел на крошечную ранку на пальце, на каплю крови, всё ещё сочившуюся из пореза, и не мог понять: это было на самом деле? Или он просто допился до белой горячки?
На самом деле, — сказал он себе. — Нет. Этого не может быть. Я просто устал. Просто перенервничал. Просто...
Но надежда — та самая надежда, которую он похоронил неделю назад, когда врачи в последний раз покачали головами, — снова затеплилась в груди. Маленькая, робкая, но живая.
Через неделю, 19 октября 2001 года, Бэнджамин Лиин был признан полностью здоровым.
Энтони получил письмо из больницы, когда вернулся с работы. Он стоял у серого почтового ящика, сжимая в руках конверт, и его пальцы дрожали. Он разорвал бумагу. Пробежал глазами по строкам.
«...ваш ребёнок абсолютно здоров... все исследования не выявили никаких патологий... рекомендуем проходить обследование раз в полгода...»
Он не помнил, как забежал в дом. Не помнил, как закричал — громко, радостно, перебудив всех соседей. Он помнил только, как Скарлетт заплакала от счастья, как Элиза запрыгала по комнате, как он сам, смеясь и плача одновременно, обнимал их обеих и всё повторял:
— Бэн здоров! Он здоров! Наш мальчик здоров!
В ту ночь, уложив детей спать, он вышел в сад. Ему не спалось — радость и тревога смешались в груди, не давая покоя. Он закурил сигарету, глубоко затянулся, выпустил дым в звёздное небо. Сзади был маленький садик — аккуратно подстриженный газон, белый столик под тканевым козырем, низенькие, идеально ровные кустики вдоль забора. Идиллия. Картинка из журнала «Дом и сад».
И в этой идиллии, как грязное пятно на белой скатерти, стоял он.
— Теперь твоя часть договора, — произнёс голос из темноты.
Энтони вздрогнул, выронил сигарету. Обернулся. Старик стоял под старым дубом — чёрный силуэт на фоне звёздного неба. Его красные глаза горели во тьме, как два маяка, указывающих путь в преисподнюю.
— Какая часть?! — выкрикнул Энтони. — Я ничего не подписывал! Я просто коснулся! Вы сами сказали — «просто коснись»! Я даже не знаю, что там было написано!
— Ты просил спасти сына. — Старик шагнул вперёд, и лунный свет упал на его лицо. Оно было спокойным, почти доброжелательным. — Я спас. Теперь пришло время платить.
— Что вам нужно? Деньги? Я достану деньги. Сколько?
Старик рассмеялся — низко, раскатисто, и этот смех эхом отразился от стен дома.
— Деньги? Мне не нужны твои жалкие бумажки, Энтони. Мне нужен мальчик.
— Нет! — Энтони сжал кулаки. — Я не отдам вам сына! Я лучше сам...
— Ты уже отдал. — Старик внезапно оказался рядом — в метре, не больше. Энтони не заметил, как он переместился. — Ты поставил подпись. Своей кровью. Сделка есть сделка.
— Я не читал договор! Это недействительно!
— Ох, Тони... — старик покачал головой с выражением снисходительного сожаления. — Ты плохо знаешь меня. И законы, по которым я работаю. Адвокаты здесь не помогут.
Он шагнул ещё ближе, и Энтони почувствовал исходящий от него жар — сухой, обжигающий, как из открытой печи.
— Мальчик будет жить. Он вырастет. Но его тело, его душа — они принадлежат мне. И когда придёт время, он послужит моим целям. Поверь, это всяко лучше, чем гнить в вашей загнивающей американской армии.
— Кто ты? — прошептал Энтони, отступая. — Кто ты такой?!
— Моё имя — Мистит. — Старик слегка поклонился, и в этом поклоне было что-то издевательское. — Я один из губернаторов Ада. И со мной, Тони, шутки плохи.
Он выпрямился, и его лицо исказилось — черты заострились, рот растянулся в неестественно широкой улыбке, глаза полыхнули алым.
— Отдай мне мальчика! — прорычал он демоническим, искажённым голосом, в котором, казалось, слились воедино десятки глоток. — Отдай его жизнь мне!
— Нет! — Энтони, обезумев от страха и ярости, бросился на старика и ударил его кулаком в челюсть.
Кулак прошёл сквозь Мистита, как сквозь туман. Энтони, потеряв равновесие, рухнул на траву.
Старик стоял над ним и смеялся.
— До встречи, Тони, — сказал он. — Береги мальчика. Он мне ещё понадобится.
И исчез.
На крики из дома выбежала Скарлетт — растрёпанная, испуганная, в бежевой пижаме с узором из маленьких сердечек. За ней, кутаясь в синюю пижаму с изображением солнца, семенила Элиза.
— Милый, что случилось? — Скарлетт опустилась на колени рядом с мужем, обняла его. Её руки — нежные, бархатные — легли на его плечи. — Что произошло?
— Завтра... — прошептал Энтони. — Завтра мы переезжаем.
— Что? Куда? Почему?
— Папа? — Элиза стояла в дверях, прижимая к груди старого плюшевого медведя. Её глаза были полны слёз — она чувствовала, что случилось что-то страшное. — А как же мои друзья? А как же школа?
Энтони поднялся, отряхнул колени. Посмотрел на жену. На дочь. На их испуганные, растерянные лица. И соврал.
— Папе надо по делам, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Это ненадолго. Во Франции есть хорошая работа. Мы ненадолго. Только на пару лет.
Элиза не стала спорить. Она всегда была послушной дочерью — нежной, робкой, как ангел. Но в её глазах Энтони увидел что-то, от чего у него сжалось сердце. Она не верила ему. Она знала, что он врёт.
Они собрали вещи за одну ночь. Утром, в десять часов, уже сидели в аэропорту. Четыре чемодана, две ручные клади, детское кресло для Бэна и красная «Тойота», оставленная на долгосрочной парковке — вот и всё, что осталось от их американской жизни. Энтони купил самые дешёвые билеты, какие смог найти. Самолёт летел до Парижа. Оттуда поездом — в Эвилль. Город, о котором Энтони раньше никогда не слышал. Город, который он выбрал, ткнув пальцем в карту.
Эвилль оказался странным, ни на что не похожим местом. Представьте себе Париж с его узкими, мощёными брусчаткой улочками, с готическими соборами, устремившими свои шпили в небо, с маленькими кондитерскими, где пахнет круассанами и кофе, — и поверх всего этого представьте Нью-Йорк с его стеклянными небоскрёбами, неоновыми вывесками, круглосуточными барами и вечным, неумолкающим шумом. Смешайте эти две картинки — и получите Эвилль. Город, в котором старинные каменные дома терялись на фоне стальных гигантов. Город, где на углу средневековой улочки можно было увидеть рекламу нового айфона. Город, который никогда не спал — даже в три часа ночи здесь горели витрины, играла музыка, и по тротуарам бродили толпы людей.
Жить здесь было тяжело, но возможно. Семья Лиин сняла маленькую, скромную квартирку в центре города, район Молор-Луре — район, представлявший собой Нью-Йорк чистой воды, сердце города, на котором в основном все и держится. Город состоял из многоквартирных человейников, вокруг которых обязательно стояло здание с каким-либо казино или барделем, баром и прочими человеческими шалостями. Две комнаты, кухня, совмещённый санузел. Мебель старая, но добротная. Из окна открывался вид на стену соседнего дома — серого, обшарпанного, с ржавыми пожарными лестницами. Но зато рядом была школа для Элизы, недалеко — офис страховой компании, где Энтони нашёл работу, и юридическая фирма, куда устроилась Скарлетт. Жизнь понемногу налаживалась.
Месяцы шли. Мистит не появлялся. Энтони почти убедил себя, что всё это был сон — пьяный, дурной, страшный сон. Но по ночам он просыпался в холодном поту и шёл проверять, дышит ли Бэн.
III
1 июня 2008 года. Бэну было девять лет.
Они возвращались из цирка. Это был прекрасный, солнечный, тёплый летний день — один из тех дней, которые остаются в памяти навсегда, как осколок чистого, незамутнённого счастья. Цирк находился на другом конце города, в огромном полосатом шатре, и представление было великолепным. Клоуны с красными носами и нелепыми ботинками, акробаты, взлетавшие под купол на трапециях, фокусник, достававший из шляпы живого кролика, и, конечно, слоны — огромные, серые, величественные, с грустными, мудрыми глазами. Бэн, сидевший между мамой и папой, смеялся и хлопал в ладоши.


