
Полная версия
Адъютант маршала Нея. Записки Фезенсака, 1804–1811
И всё же я не падал духом. Прежде всего, лёгкость юных лет делала мои впечатления переменчивыми. Грусть сменялась весельем, а шутки и песни солдат забавляли меня так же, как и в первый день. Звание капрала придавало мне некоторую значимость; я гордился своим выбором и считал делом чести не отступать от него.
В это время я узнал, что несколько моих молодых друзей недавно играли комедию в Париже, почти на публике, вместе с женщинами, готовившими себя к театральному поприщу. Но даже на фоне таких развлечений я не жаловался на свою участь капрала и на солдатский котелок.
Меня назначили капралом по провианту, и зимой эта должность была весьма тяжёлой: в любую погоду приходилось отправляться в Этапль, почти за два километра от лагеря, чтобы покупать овощи. Известно, что капрала по провианту всегда сопровождает один солдат, чтобы присутствовать при заключении сделок. По обычаю капрал и солдат вместе выпивали рюмку за счёт роты; я подал прекрасный пример, которому впоследствии следовали немногие, — платил за эту выпивку из собственного кармана, и рота была мне за это очень благодарна.
Солдаты нисколько не стеснялись обманывать торговцев, и люди, в остальном вполне честные, считали это совершенно естественным. Убеждённые, что их обманывают все — от министра до фельдфебеля, от армейских поставщиков до крестьян, — они считали мелкие кражи, которые удавалось совершить самим, вполне законным возмездием.
Полковник Лакюэ вернулся в начале января. Он остался доволен моим поведением, но о повышении ничего мне не сказал. Каждый полк выделял отряд для охраны канонерских лодок в Этапле; отряды эти сменялись каждый месяц. Меня назначили в отряд, который должен был отправиться на лодки 1 плювиоза (21 января). Военные всегда знают, когда подходит их черёд, а моя очередь ещё не наступила.
Я пожаловался аджюдану, который принял меня весьма неприветливо. Тогда я обратился к полковнику, объяснив ему, что уже три месяца служу капралом, что провёл в этом звании самое суровое время года и выполнял обязанности при самых тяжёлых обстоятельствах, что не понимаю, какой мне прок от месяца на лодках, где условия ещё хуже и где для моей карьеры это совершенно бесполезно, и что если мне всё равно суждено оставаться капралом, то я хотя бы хотел служить в лагере, где можно чему-нибудь научиться.
— Научитесь, — сказал он мне, — терпеть неприятности.
Я заверил его, что в этом отношении за последние четыре месяца он уже вполне завершил моё образование.
Итак, я отправился в Этапль вместе с отрядом. Нас разместили на канонерской лодке в ужасную погоду: мы были предоставлены дождю, снегу и ветру и спали в гамаках, в которых едва могли укрыться от холода. Флот отвечал за наше питание и справлялся с этим, потчуя нас плохим сыром и твёрдым горохом, жаренным в масле. Солдаты выражали своё крайнее недовольство ворчанием, разбавляя его забавными историями и песнями.
Что касается меня, то всё это мало меня тяготило, и я писал матери: «Я не боюсь ни холода, ни снега, ни ветров, которые здесь изнуряют солдат под моим командованием. Физические лишения, которые для большинства людей значат всё, ничего не значат для того, кто хочет отличиться и надеется в этом преуспеть; у человека всегда достаточно здоровья и сил, если у него есть мужество. Мне гораздо больше жаль солдат экипажа, чем себя: у них меньше возможностей и меньше причин для оптимизма». Мне приятно видеть, что те же чувства, почти в тех же выражениях, проявлялись и в более серьёзных обстоятельствах на протяжении моей дальнейшей службы.
Но меня огорчало положение, которое не оставляло мне никакого занятия, и я никак не мог понять, почему полковник с таким упорством обрёк меня на столь бесполезную повинность. Вскоре я получил объяснение: через пять дней мне сообщили, что я произведён в сержанты и должен вернуться в лагерь.
Значит, это была уловка — испытание моего терпения и характера. Зная своего полковника, я должен был бы догадаться об этом; если бы я был так же проницателен, как и он, и принял эту повинность весело и без жалоб, я заслужил бы в его глазах величайшее уважение.
Ротой, в которую я поступил, командовал очень добрый человек, беззаботно относившийся к службе и не умевший заставить других служить как следует. Фельдфебелем у него был негодяй, погрязший в долгах, фурьер ничем не лучше, а сержанты — люди весьма порядочные и мягкого характера. Мы жили в одном бараке и питались вместе.
По прибытии в лагерь мне досталось дежурство на неделю, и поскольку в тот день была инспекция, я впервые в жизни провёл смотр всей роты, чем был весьма польщён. Около двух месяцев я пробыл в новом звании, и дел у меня было предостаточно: фельдфебель сидел в тюрьме и был отстранён от должности, один сержант находился в отлучке, другой был отправлен на корабли, третий находился в госпитале. Таким образом, я оказался единственным сержантом в роте, которой так же плохо командовали, как и вели её хозяйство. Для новичка это была нелёгкая работа, и я справлялся с ней как мог.
Именно в это время мне поручили защищать перед военным советом солдата, обвинённого в дезертирстве. Это был человек крайне недалёкий, который действительно не понимал, что делает. Я указал Совету на его ограниченные умственные способности, из-за которых он не мог в полной мере осознавать свою вину, и закончил свою речь следующим заключением:
— Господа, обвиняемому нечего добавить к объяснениям, которые вы только что услышали; именно в простом изложении его поступка он найдёт своё оправдание. Если бы он был виновен, он попытался бы вызвать вашу жалость, напомнив о трёх годах безупречной службы и безукоризненном поведении до этого момента. Но он невиновен: его обвиняют в преступлении, которое он никогда не намеревался совершать. И разве он не вправе надеяться на ваше оправдание, когда вместо того, чтобы умолять вас о снисхождении, он взывает к вашему правосудию?
Обвиняемого оправдали, а капитан-рапортёр, зачитывая ему приговор, любезно добавил, что советует ему больше не повторять подобного: в следующий раз столь хорошего защитника он может не найти.
Этот случай произвёл большое впечатление во всей дивизии: все обвиняемые солдаты захотели, чтобы их защищал я. Я согласился защищать некоторых из них и всегда добивался успеха, если дело было не слишком безнадёжным.
Мой фельдфебель вышел из тюрьмы и вновь приступил к своим обязанностям, но ненадолго: я невольно стал причиной новой неприятности, которая окончательно его погубила. В первых числах марта этот несчастный фельдфебель пригласил меня на обед, который один из его друзей устраивал в Этапле. В тот день у унтер-офицеров были учения. Полковник спросил, почему меня там нет, и аджюдан ответил, что я нахожусь на дежурстве. Действительно, я числился дневальным у склада обмундирования. Но один капитан видел меня в Этапле вместе с моим фельдфебелем. На следующий день полковник вызвал меня к себе и устроил мне основательный выговор за то, что я покинул место службы. Я ответил, что он, по-видимому, не совсем понимает, в чём состоит дежурство дневального при складе: после построения и прохождения парадом сержант являлся к капитану, заведующему обмундированием, за распоряжениями; капитан отвечал, что распоряжений никаких нет, после чего сержант возвращался в лагерь и в течение 24 часов был свободен. Так продолжалось с самого моего прибытия, и я лишь следовал общему примеру.
Полковник стремился знать всё, что происходило в его полку, и особенно не любил, когда его осведомлённость ставили под сомнение. Поэтому он пришёл в ярость: разжаловал сержанта, занимавшего этот злополучный пост до меня и не потрудившегося передать мне порядок несения службы.
По всем правилам следовало разжаловать и меня вместе со всеми сержантами полка, поскольку, как я уже говорил, вот уже год все поступали именно так. Некоторое время спустя фельдфебель был разжалован и назначен сержантом в другую роту. Меня же даже не посадили под арест. Но самое удивительное заключалось в том, что через пятнадцать дней мне отдали должность фельдфебеля — того самого, чью опалу я невольно довёл до конца.
Прежде чем говорить об этом новом звании, я хочу сделать несколько замечаний о полке, который я к тому времени уже успел узнать довольно хорошо.
59-й полк отличился в войнах Революции и входил в состав дивизии Дезе при Маренго; за храбрость, проявленную в тот день, десять унтер-офицеров и солдат получили почётные ружья.
В 1802 году полк стоял гарнизоном в Клермон-Ферране, когда там состоялось торжественное введение в должность нового епископа, г-на де Дампьера, в соответствии с конкордатом. Сегодня нам трудно представить, насколько странными тогда казались военные церемонии по религиозному поводу и почести, оказываемые епископу. Поэтому капельмейстер полка решил исполнять в соборе самые нелепые песенки, например «Ах, какая красивая птичка, мама», причём нарочно выбирал для этого момент, когда епископ входил в собор. После этого полк отправили в Люксембург, где тогда ещё находилось его полковое депо8[8].
Я уже упоминал, в каком беспорядке прежний полковник оставил хозяйственную часть; военная подготовка была запущена не меньше, и здесь всё приходилось исправлять — вернее, создавать заново.
Как видно из приведённого выше состава лагеря, в полку было два батальона, укомплектованных до 800 человек каждый. Ими командовали два батальонных командира: господа Савари, брат герцога Ровиго9[9], — живой, энергичный, вспыльчивый, непостоянный в службе; и Сильберман, эльзасец, — холодный, методичный, всегда отличавшийся безупречной выправкой. Оба впоследствии сами стали командирами полков и, как и их полковник, погибли с честью на поле боя.
Лакюэ хотел завести в полку тайную полицию — пример, которому я не счёл нужным следовать, когда сам впоследствии имел честь командовать полком. Донесения такого рода иногда бывают ложными, и всегда — преувеличенными; слишком большое значение придаётся необдуманным словам, и есть опасность, что полковник несправедливо отнесётся к хорошим офицерам. Есть слова, которых не следует слышать, и вещи, о которых лучше не знать.
Я мог бы привести поимённый список офицеров 59-го полка с краткими характеристиками о каждом из них, но такой перечень был бы слишком утомителен, поэтому ограничусь общими наблюдениями, назвав лишь несколько имён.
Офицеры выходили из унтер-офицерских чинов; все они прошли войну, а большинство были людьми малообразованными. Некоторые, желая восполнить этот недостаток, пытались получить хотя бы какое-то образование, довольно бессистемное. Манеры у них были простонародными, а учтивость — солдатской.
Самым выдающимся из них был капитан Батист, впоследствии ставший полковником 25-го лёгкого полка. Самым оригинальным был капитан Виллар — гасконец по рождению и характеру. Он до крайности преувеличивал число своих подвигов и ранений, хотя многие из них действительно имели место. Сен-Мишель, мой первый подпоручик, впоследствии стал дивизионным генералом и командовал военным округом Тулузы.
Фельдфебели, с которыми я прожил бок о бок пять месяцев, ничем не отличались от офицеров. Офицеры сами когда-то были сержантами; сержанты же могли стать офицерами. Многие из них могли бы подняться выше остальных, но у них было лишь самое начальное образование, а за душой — ни гроша. Некоторые пристрастились к выпивке и едва дослужились до чина поручика или капитана.
Для человека хорошего воспитания всегда тяжело провести несколько лет в положении солдата или унтер-офицера.
Декур, молодой человек моих лет, служивший, как и я, сержантом в той же роте, очень забавлял меня своей оригинальностью. Он происходил из знатной семьи Кастильонеса — чем весьма гордился, — и во всём полку я знал только его одного, кто получил настоящее образование. Он любил литературу, и мы много читали вместе.
Такой же гасконец по характеру, каким был по происхождению, он должен был стать фельдфебелем у Виллара. Невозможно представить себе, сколько историй он выдумывал о себе и о других. Но его мужество не было гасконским хвастовством: на войне он отличался блестящей храбростью; в мирное время, пожалуй, я мог бы добавить к этому, что он был задирой и дуэлянтом, если бы мне пристало подробно останавливаться на недостатках товарища, который всегда проявлял ко мне искреннюю дружбу.
Самыми несчастными в лагере, без сомнения, были фельдфебели — хранители ротной казны, которую капитану следовало бы держать у себя в бараке, где она была бы в большей сохранности. Сегодня устав справедливо запрещает капитанам передавать эти деньги другим лицам. Капитан, оставаясь ответственным за них, в случае недостачи, был бы вынужден возместить её из своего кармана, но мог бы отомстить, добившись разжалования фельдфебеля. Поэтому фельдфебель постоянно опасался стать жертвой кражи, и даже самая небольшая недостача казалась серьёзной для военнослужащего, жившего на скромное жалованье.
Но были и другие опасности — опасности искушения. В то время жалованье выплачивалось за всех военнослужащих роты, числившихся присутствующими, а при последней выплате за квартал из него удерживались суммы за все дни отсутствия. Таким образом, в течение трёх месяцев фельдфебель держал у себя довольно значительную для солдата сумму, отчитываясь за неё лишь в конце квартала. Имея деньги под рукой, часто измученный холодом, сильной жарой или целым днём под дождём, он должен был отказывать себе даже в бутылке пива или рюмке водки, не говоря уже о бутылке вина, которая была большой роскошью. Те, кому не хватало силы воли, оказывались в затруднительном положении, когда наступало время сводить счета. Поэтому считалось общепринятым, что фельдфебели не могли прожить на своё скромное жалованье, и именно к ним вполне подходили слова г-на Талейрана: «Я не знаю никого, кто мог бы прожить на свои доходы».
Несколько капитанов говорили об этом прямо, добавляя, что желают знать о тех небольших ухищрениях, какими пользовался фельдфебель. Речь шла о нескольких отсутствующих, которых записывали присутствующими, о нескольких днях пребывания в госпитале, которые старались скрыть.
Куда строже относились к махинациям, жертвой которых оказывался сам солдат; например, когда на счёт новобранца, не знавшего, что ему причитается, записывали обмундирование или деньги, которых он на самом деле не получал. Таким образом, обокрасть частного человека считалось преступлением, а обокрасть государство — всего лишь мелким проступком. Такова была странная мораль, к которой приводило недостаточное жалованье.
Солдаты знали об этих уловках и судили о них по-своему. Они говорили:
— Фельдфебель знает арифметику: поставь ноль, а девять держи в уме.
К тому же дурной пример всегда даёт свои плоды. Поскольку количество леса, выделенного на строительство бараков, казалось недостаточным, солдатам разрешали по ночам рубить деревья в соседних лесах. Чтобы положить конец такому злоупотреблению, понадобились самые строгие распоряжения Императора.
Как же после этого можно было требовать честности от фельдфебелей и капралов по провианту — как по отношению к солдатам, так и к торговцам? Впоследствии было решено достойно платить военнослужащим, и тогда уже от них можно было требовать честности по всей строгости.
Когда я был фельдфебелем, у меня украли 300 франков. Товарищи выразили мне своё сожаление, попросив лишь позволения добавить, что они были рады, что эта беда случилась со мной, а не с кем-нибудь из них: 300 франков были для моей семьи лишь небольшой потерей, тогда как ни один другой фельдфебель не смог бы перенести такую утрату.
Булонский лагерь, левым флангом которого был лагерь Монтрёй, оставил глубокий след в истории нашего времени. Все военные знают о преимуществах сосредоточения войск в лагерях. Булонскому лагерю приписывают заслугу успехов, которых мы добились в последующих кампаниях; обычно нас представляют постоянно занятыми военными работами и всевозможными упражнениями. Поэтому я удивлю своих читателей, сказав им, насколько мало наши начальники в лагере Монтрёй заботились о нашей подготовке и как плохо использовали столь драгоценное время.
Маршал Ней провёл два крупных манёвра осенью 1804 года и ещё столько же в 1805-м; я участвовал в них сначала простым солдатом, а затем офицером. Это было большой помехой и чрезвычайно утомляло: мы выступали ещё до рассвета, после утренней похлёбки, и возвращались уже ночью, получая в течение дня лишь порцию водки.
Генерал Малер, сменивший генерала Партуно, собрал дивизию всего около трёх раз, да и маневрировали мы плохо. Бригадных манёвров вообще не проводилось, сам генерал даже никогда не приезжал в лагерь. Каждый полковник обучал свой полк как хотел; проводились кое-какие теоретические занятия, обучали новобранцев, а каждую весну заново начинали практическую подготовку всех унтер-офицеров — начиная с положения солдата без оружия. Однажды генерал Малер даже объявил, что намерен выдать офицерам ружья и поставить их в строй для обучения в качестве взвода. Ему объяснили, что солдаты будут над ними смеяться, и, к счастью, этот замысел так и не был осуществлён. Мне и без того казалось достаточно нелепым желание обучать унтер-офицеров как новобранцев, объясняя им то, что они уже знают и чему сами должны обучать других; поэтому ничто не раздражало их сильнее.
Однажды адъютант-майор10[10] назначил старого сержанта обучать новобранцев. Тот ответил со своим провансальским акцентом:
— Я для этого не гожусь, господин. Я строевого дела не знаю. Если бы знал, мне бы его не показывали; а если не знаю, то и показать не могу.
Начатое таким образом обучение всех категорий продолжалось вплоть до батальонной школы. Полк редко собирали для манёвров в развёрнутом строю; проводили несколько военных прогулок, которые представляли собой простой марш, вроде небольшого дневного перехода; устраивали несколько стрельб по мишеням, без какой-либо методики; не было ни школы стрелков, ни обучения штыковому бою, ни фехтовального зала. Никому ни разу не пришло в голову построить даже самое простое полевое укрепление. Ни одному офицеру не поручали даже самой незначительной работы по разведке местности. Я уже не говорю о полковых школах, которые было так легко организовать и о которых тогда никто даже не подумал. Занятия с солдатами по арифметике или обучение грамоте показались бы тогда чем-то совершенно странным. Гораздо лучше было напиться, если были деньги, или спать, если денег не было.
Соседние с нами полки поступали не лучше, и, думаю, то же самое можно сказать о первой и второй дивизиях, чей пример всё равно невольно увлёк бы нас за собой. К счастью, столь долгое безделье не привело к ещё большим беспорядкам.
В начале марта каждой роте отвели небольшой огород для возделывания — весьма неплохое средство занять солдат и без лишних затрат обеспечить их овощами. Однако они и на это жаловались — настолько привлекательна бывает лень. Солдаты, увы, подобны детям, как, впрочем, и большинство людей: им приходится делать добро против их воли.
Во время одного из тех военных переходов, о которых я только что говорил, мой подпоручик небрежно заметил, играя своей саблей:
— Сержант, мы совершаем прекрасную прогулку.
— Да, господин подпоручик, — ответил я, — но мне, который тащит на себе ранец и ружьё, кажется, что прогулка немного затянулась.
Чем же занималась вся эта молодёжь в свободное от учений время, когда не требовалось чистить оружие и следить за собой — за этим, по крайней мере, следили достаточно строго? Могу сказать совершенно точно — ничем. Спать днём после того, как проспали всю ночь, петь песни, рассказывать истории, иногда ссориться неизвестно из-за чего, читать кое-какие плохие книги, которые удавалось достать, — такова была их жизнь. У сержантов было то же самое времяпрепровождение, что у солдат, а у офицеров — то же, что у сержантов.
Нравы были лучше, чем можно было бы ожидать. Прежде всего, мы вовсе не видели женщин: в Монтрёй, находившийся в трёх лье отсюда, мы никогда не ходили. Если в Этапле и имелись какие-то возможности для этого, ими пользовалась вторая дивизия, стоявшая там лагерем. Конечно, в окрестностях можно было встретить крестьянок, но у этих крестьянок были родители, мужья или возлюбленные, а также духовники, так что их можно считать лишь редким исключением.
Я убеждён, что за всё время существования лагеря едва ли один человек из пятидесяти имел хоть какие-то отношения с женщиной. Скажут, пожалуй, что подобное лишение должно было порождать беспорядки иного рода? Без сомнения, такие случаи были, но их было очень мало. Я могу утверждать это с уверенностью, ибо когда люди живут так тесно друг с другом, всё происходящее становится известно.
На самом деле об этом почти не думали. Этот опыт заставил меня считать сильно преувеличенными рассказы о дурных нравах в монастырях; тем более что монахи считают своим долгом отгонять от себя все те мысли, которым мы так охотно предавались. В самом деле, если мы и сохраняли благоразумие, то лишь из-за отсутствия возможностей. Стоило случайно появиться хотя бы одной женщине, невозможно вообразить, какое возбуждение вызывало её присутствие; и эти солдаты, столь смирные в лагере, все как один желали бы, стоя в гарнизоне, обзавестись любовницей.
Мне незачем говорить, что о религии здесь не было и речи. Полки ходили на мессу только в городах; ведь, по странному противоречию, Император считал, что набожность приличествует женщинам, но не мужчинам. «Я не хотел бы иметь набожную армию», — говорил он; в этом отношении он, без сомнения, мог быть доволен. Но мне довелось заметить, как пагубно влияет отсутствие разговоров о религии с большим собранием людей. Ничто не напоминает им об их обязанностях; а забвение благочестия вскоре приводит к забвению нравственности.
Впрочем, сколь бы неполными ни были занятия в лагере, армия всё же извлекла большую пользу из долгого пребывания там. Самым важным было то, что мы привыкли жить вместе и научились узнавать друг друга.
Прежде всего лагерная жизнь готовила нас к маршам и бивуаку. После столь неудобных условий лагеря мы уже не были привередливы, и мне доводилось видеть бивуаки, которые были гораздо лучше наших бараков.
Кроме того, генералы, штабные офицеры и старшие офицеры различных частей, уже долго находившиеся вместе, хорошо знали друг друга и взаимно друг друга ценили. Если в какой-нибудь бригаде полковники были слабы — генерал внимательнее следил за исполнением своих приказов; если же, напротив, генерал был мало способен — полковники между собой договаривались и весьма почтительно подсказывали ему, что следует делать. А следуя их указаниям, тот считал, что командует сам.
Странности и недостатки характера, которые со стороны новичка могли бы вызвать раздражение или тревогу, здесь уже воспринимались по достоинству. «Генерал немного криклив, — говорили, — пусть себе кричит, скоро он об этом забудет».
Сам маршал Ней впоследствии использовал это знание в дальнейших кампаниях. Он знал, что такой-то участок поручен генералу, на которого можно положиться, и больше о нём не беспокоился, направляя внимание на участки, занятые генералами или командирами частей, внушавшими ему меньше доверия.
Между различными частями установились товарищество и благородное соперничество. 6-й и 9-й лёгкие полки, 59-й и 96-й линейные полки отличились при Маренго. Однажды, говоря о 32-м полку, Император сказал: «Я был спокоен: 32-й был там».
Одни стремились оправдать такую славную репутацию, другие — заслужить её сами. Именно это единство, это доверие, это знание достоинств, талантов и даже недостатков каждого — всё это способствовало нашим успехам; и именно таким был результат долгого пребывания армии в лагерях.
Я прервал свой рассказ, чтобы сделать несколько общих замечаний о полке и о жизни, которую мы вели в лагере; теперь, после всего вышесказанного, они будут понятнее, а заодно прояснят то, о чём пойдёт речь дальше.
Я продолжал свою солдатскую и унтер-офицерскую службу и должен признать, что, хотя это положение порой доставляло мне немало затруднений, впоследствии я извлёк из него пользу для своей карьеры. Живя среди солдат, я узнал то, о чём иначе никогда бы не узнал и что пригодилось мне в дальнейшем, когда мне самому довелось ими командовать.
Я уже говорил, что только что был произведён в фельдфебели — и, к несчастью, в той же самой роте, худшей во всём полку. Беспечный капитан, не вникавший ни в какие подробности; ни одного поручика; старый служака-подпоручик; фельдфебель, разжалованный за дурное поведение; ленивый фурьер; никудышный капрал, развращавший всех остальных; сержанты — мои товарищи по бараку, добрые, но безвольные люди; и самый достойный из них, Декур, о котором я уже говорил, приятный в общении, но доставлявший немало хлопот своим тяжёлым характером — вот все, на кого я мог рассчитывать.


