
Полная версия
Философия йоги. Восемь ступеней к свободе
Первое орудие йоги не поза и не дыхание, а два незримых движения ума. Удержать и отпустить.
Ради чего ложится вода
И всё же зачем всё это: держать вожжи, разглаживать воду? Не ради тишины самой по себе. Воду утишают затем, чтобы, когда она ляжет, стал виден зритель, которого волны всё это время прятали от него самого.
Но и здесь Патанджали не даёт обмануться. Улёгшийся ум ещё не свобода. Тихий, ясный ум — это уже много, но ещё не всё, что обещано.
Пока же всё сводится к одному различению, тонкому, как волосок, и решающему всё остальное. Есть волна, и есть тот, в ком она поднимается. Между ними зазор в толщину этого волоска. В этот зазор и входит вся йога.
Ты — не волны. Ты тот, в ком они поднимаются и кто всё это время на них смотрел.
Но если вода не стихает сама, значит, что-то поднимает волну снова и снова, едва она ляжет. Что-то, у чего пока нет имени.
Глава 3: Колесо, которое вращают клеши
«Почему я знаю, что делаю себе хуже, — и всё равно тянусь к этому снова?»
У этого есть имя
У того безымянного, что поднимает волну снова и снова, имя всё же есть. Патанджали дал его давно, и оно не из утешительных.
Ты знаешь эту мысль. Знаешь письмо, которое перечитываешь в десятый раз, хотя после каждого раза внутри только гаже. Знаешь ленту, в которую проваливаешься на минуту и выныриваешь через сорок, будто тебя обокрали. Знаешь наперёд, что будет хуже, и тянешься всё равно. Дело не в безволии. Корить тут не за что. Внутри всё устроено так, что это тянущее движение почти неизбежно.
У Патанджали для причин страдания одно слово, клеша. Не «грех» и не «порок»: за теми словами стоит вина, суд, кто-то, кто плохо себя вёл. Здесь вины нет. Ближе всего заноза. Она вошла под кожу и мучит, чужая и твоя разом. Ты не дурной, она засела, оттого и болит. Можно сказать иначе: отрава, что точит исподволь. И таких заноз Патанджали насчитывает пять.
Пять, и у каждой своё имя: неведение, самость, влечение, отвращение и цепляние за жизнь. Не пять грехов, а пять способов, которыми зримое держит тебя за живое.
Почему именно пять и как они связаны? Тут легко ждать списка, который надо вызубрить. А это не список. Это дерево: один корень, четыре ветви из него, и стоит понять корень, как остальное всходит на глазах само. Начнём не с имён, а с того движения, которое ты проделываешь по десять раз на дню, не замечая.
Взгляд, который сам цепляется
Человек идёт к двери мимо зеркала в прихожей. Руки заняты, он спешит, а взгляд уже там, в стекле, сам, без спроса. Пройти и не посмотреть нельзя.
Полсекунды тянет к хорошему углу, вроде ничего. И тут же глаз находит, за что зацепиться: помятое со сна лицо, складка у губы, которой вчера будто не было. В один и тот же миг потянуло к отражению и оттолкнуло от него. Он знает, что чем дольше смотрит, тем кислее станет внутри, и всё равно поправляет угол, ищет ракурс получше, отвести глаза не может.
И всё это время он проделывает одно и то же: принимает вот эту поверхность, это изображение в стекле за самого себя.
Отходит с лёгким осадком. А через час, у витрины на улице, всё повторяется слово в слово. Знаю, что делаю себе хуже, и тянусь снова. Узнаёшь?
За этим не слабый характер. За этим — устройство, и Патанджали разбирает его на пять частей, из которых первая держит все остальные.
Корень, а не «мало знаю»
У зеркала человек принял изображение за себя. Спутал видимое с видящим. У этого есть имя, авидья, по-русски неведение. И это подмена: принять зримое за зрителя. Оно не одна из пяти заноз в ряду, оно само и есть поле, на котором всходят остальные четыре. Убери его, и они осыпаются сами. Оставь, и прорастут снова, даже если срезать их по одной.
Только «неведение» здесь не значит «мало знаю». Оно очень определённо. Накатило дурное настроение, и уже кажется, будто ты такой всегда и будешь, хотя к вечеру от него и следа не останется. Вот неведение в самой мелочи: непостоянное принято за постоянное. А дальше тем же манером: нечистое за чистое, страдание за счастье, не-себя за себя. Не пробел в знаниях, а сбитая наводка: смотришь на одно, а видишь другое.
В воде из прошлых глав это звучит просто. Неведение: это принять волны за воду, зримое за зрителя. Это когда смотрящий забыл, что он смотрящий, и принял себя за видимое. Ты — не волны: это уже сказано. Не сказано другое: почему ты всё равно живёшь так, будто ты они.
И вот честный вопрос: я же только что прочёл, что я — не мои мысли. Почему знание меня не спасает? Потому что неведение не мысль. Его не переубедить фразой. Это привычка смотреть, а привычку не отменишь, кивнув в ответ. Видно его только в деле, в том самом рывке к отражению, а не в согласном кивке. Кивнуть легко. Не дёрнуться к стеклу, вот где неведение себя и выдаёт.
К тому же занозе не обязательно бушевать, чтобы сидеть в тебе. Она бывает спящей, бывает придавленной другой, бывает послабевшей, а бывает в полной силе. Спящая тихо ждёт повода. Оттого-то «я же сейчас спокоен» ничего не доказывает: спокоен, значит, всего лишь не подвернулось повода, а корень цел и ждёт своего. Искать себя в стекле, вот оно, неведение.
«Я», приросшее к волне
В том рывке у зеркала было ещё одно, кроме неведения. Было «я». Это я такой, помятый, с этой складкой. И неведение доросло до слова «я», присвоило его.
Вот это дорастание и есть вторая заноза, асмита, самость. Её уже было видно в грамматике: «я боюсь» вместо «во мне поднимается страх». Тогда она стояла без имени. Теперь у неё есть и имя, и место на дереве. Самость: это «я есть», приросшее к волне. Не «во мне есть мысли», а «я и есть тот, кто так думает, и точка». Одна волна поднялась и уже кричит твоим голосом, что она и есть ты весь.
Проще всего поймать её на провале. Одно дело не задалось, и ты говоришь себе не «вышло скверно», а «я неудачник». Чувствуешь разницу? В первом случае есть волна и есть ты, на кого она накатила. Во втором волна проглотила тебя целиком, и ты подписался под этим именем. Вот самость в чистом виде: рябь на секунду стала всем, что ты о себе знаешь.
Здесь пора назвать двоих, кого ты теперь будешь узнавать снова и снова, до самого конца. Один — зритель, тот, кто оставался за волнами и смотрел. Другой — зримое, всё, на что зритель смотрит, до самого дна: тело, чувства, мысли и даже мысль «я».
И вот где неведение и самость расходятся, хотя обе про одну путаницу. Что человек у зеркала вообще ищет себя в стекле, принимает отражение за себя, это неведение. А что он при этом твердит «я такой, я с этой складкой», подписывает отражение своим «я», это уже самость. Так их и различает Патанджали: неведение, авидья, путает зрителя со зримым вообще, а самость, асмита, метит в само умение видеть, в тот ум и глаз, которыми смотрят. Сказать себе «я такой» — вот самость.
Но если даже «я», то есть зримое, если и оно из видимого, то кто же тогда зритель? Честный ответ: пока у тебя есть только имя. Увидеть того, кто носит это имя, работа долгая, и она-то и есть вся дорога. Двое их на самом деле или один: старый спор, и решать его сейчас рано.
Тянет и отталкивает
Из самости, из этого сросшегося с волной «я», разом растут две ветви. И вот тут колесо трогается с места.
Одна ветвь идёт на запах приятного. Память о сладком тянет за добавкой: второй чашкой, хотя первой хватило, десятым касанием телефона, потому что в прошлый раз он дал маленький толчок радости. Это влечение, рага. Оно бежит по следу удовольствия и зовёт повторить сладкое ещё раз, и ещё, будто в повторе и вправду ждёт то же самое. Потянуться за добавкой — вот влечение.
Другая ветвь идёт по следу боли. Всплыло имя человека, который однажды тебя унизил, и тело сжалось прежде всякой мысли: захотелось убрать это, вычеркнуть, ударить в ответ. Это отвращение, двеша. Память о неприятном велит бежать или бить, и велит так же слепо, как влечение велит тянуться. Шарахнуться от боли — вот отвращение.
У обеих ветвей один корень, и корень этот — самость. И влечение, и отвращение растут из одного: ты уже стал волной. Волна, которой было сладко, тянется повторить. Волна, которой было больно, шарахается. Но заметь: ни та ни другая не про мир снаружи. Обе про одно: ты спутал себя с рябью и теперь бережёшь её как самого себя.
Тот рывок к отражению и та досада на складку у зеркала, вот они, влечение и отвращение, рага и двеша, обе разом, в одном взгляде. И обе оттого, что ты принял изображение в стекле за себя и теперь ищешь и меришь себя именно там.
Заметь одно, к чему тебя тянет сегодня, и одно, от чего ты отворачиваешься. Что угодно, любая мелочь.
Подержи их рядом и посмотри, не растут ли обе тяги из одного корня: ты уже принял за себя рябь, которой было приятно или больно. Не гони. Просто заметь, не сделаются ли «хочу ещё» и «убери это» на миг двумя колебаниями одной воды.
Оборот между двумя взглядами
Хорошо, тянет и отталкивает. Но при чём тут карма и перерождение, в которые я, может, и не верю?
Не станем спорить о вере. Посмотрим на само движение, а верить в него или нет, решишь сам.
Каждое действие из влечения или отвращения оставляет след, отпечаток, будто борозду в поле. У этого следа тоже есть имя, самскара, но важнее имени его работа. Возьми то самое касание телефона. Один раз потянулся, тронул экран, поймал свой толчок радости, и остался след. Назавтра след просыпается сам, лёгким зудом в пальцах: рука тянется к карману раньше всякого решения. Зуд оборачивается касанием, касание ложится новым следом, только глубже прежнего. И чем чаще съезжаешь в эту борозду, тем меньше нужно повода, чтобы соскользнуть туда опять. И куда всё это катится?
Вот тут борозда и замыкается в круг: по ней съезжаешь к тому же действию, действие углубляет её, и она снова ведёт туда же. Вот и колесо. И вращает его не рука судьбы сверху, а сами занозы, своей тяжестью.
Вот и вся карма, если снять с неё туман. Не награда и не кара, отмеренная кем-то за облаками. Просто действие оставляет отпечаток, а отпечаток тянет к действию. А плод у этого троякий: в каком теле родиться, сколько прожить и что придётся испытать за жизнь, радость или горечь.
И колесо это проворачивается не «когда-нибудь в следующей жизни». Оно провернулось только что: между двумя взглядами в одно и то же стекло, у зеркала и через час у витрины. Вот оно, перерождение. Каждое утро ты рождаешься тем же самым человеком, с теми же бороздами, и первым делом съезжаешь в них снова.
Тянется ли этот оборот и вправду сквозь жизни, из смерти в новое рождение, или это узор одного-единственного дня. Патанджали не заставляет выбирать. У него работает и так, и так. Можно вовсе не верить в переселение душ и всё равно узнать в этом колесе точный чертёж собственного утра.
Как выдернуть корень
Если колесо крутят занозы, а под всеми — неведение, то остановить его значит выдернуть корень. Но как, если он сидит так глубоко?
Способа два, и оба не про сжатые зубы. Занозу, ещё тонкую, ещё спящую, растворяют, возвращая её к источнику, как рябь опускают в воду, откуда она поднялась. А грубую, уже вошедшую в полную силу, гасят долгим и тихим вглядыванием, созерцанием. Не выломать, а разглядеть до самого истока. Вглядываться тоже учат, и учат долго: у этого вглядывания есть свои ступени.
Но кое-что делается уже сейчас, без всяких ступеней. Разглядеть неведение — уже половина дела. Заноза, увиденная как заноза, а не как «это просто я такой», теряет часть власти в тот самый миг, когда её назвали. Пока неведение сходит за тебя самого, оно правит из темноты. Названное, оно хотя бы вышло на свет, и ты уже не оно, а тот, кто на него смотрит.
И всё же одна заноза от одного разглядывания не растворится. Её мало увидеть.
Та, что срабатывает раньше тебя
Нога промахнулась мимо ступеньки. Тело ухнуло вниз раньше, чем ты успел подумать хоть что-то: руки уже хватают воздух, всё внутри оборвалось. Или машина впереди вильнула, и ты вжался в сиденье прежде всякой мысли. Не ты решил испугаться. Оно решило за тебя и раньше тебя.
Это последняя заноза, абхинивеша, цепляние за жизнь. Страх смерти, который, по слову Патанджали, течёт своей собственной силой, помимо тебя. Ты его не звал, а он уже сработал.
И вот слово, которое снимает всякий стыд. И вот что Патанджали говорит о нём странного: этот страх есть «даже у мудрого». Не признак слабости и не блажь, что «прорабатывают» за пару недель: самая глубокая из пяти заноз, вросшая в само тело, в каждую его клетку, которая хочет жить. Даже тот, кто распутал первые четыре и уже почти не путает волну с водой, вздрагивает на краю платформы, когда поезд входит слишком близко. Абхинивеша уходит последней. И это не поражение. Это мерка глубины: вот докуда пущены корни. Вздрогнуть на краю платформы, вот цепляние за жизнь.
Отсюда видно, почему к невредительству, к простой доброте возвращаются каждое утро, как к собственным рукам, снова и снова. Иначе и нельзя. Корень сидит так глубоко, а последняя заноза так плотно вросла в тело, что йога — не курс на месяц и не десять уроков. Это работа длиной в жизнь, и стыдиться тут нечего, потому что короче она не выходит ни у кого.
Одна подмена, из которой всё
Пять заноз, все обороты колеса, всё, что тянет и толкает, растёт из одного места.
А значит, и свобода не в том, чтобы остановить колесо силой или укутать его покоем. Свобода в другом: чтобы зритель вспомнил, что он не колесо и никогда им не был. Но до этого ещё далеко.
Колесо вращает не судьба, а одна подмена: зритель принял себя за зримое. И разглядеть эту подмену уже значит начать её останавливать.
А разглядывание начнётся не на подушке для медитации. Оно начнётся на том же поле боя, между двух армий, где воин вдруг роняет оружие и спрашивает, что вообще правильно.
Глава 4: Арджуна опускает лук
«Ты знал, как надо поступить, — и всё равно не двинулся с места. Что тебя держало?»
Первая минута, до единого слова
Значит, поле боя. Не подушка в тихой комнате, а полоса вытоптанной земли между двумя войсками, где вот-вот начнётся резня. Сюда мы и идём, к воину, который роняет оружие и спрашивает, что вообще правильно.
Но сначала уговоримся, куда именно. Это то самое поле, где Кришна, возница, уже отвечал Арджуне про беспокойный ум, который удержать труднее ветра. Тот ответ был серединой долгого разговора, готовым ответом, положенным в протянутую руку. Теперь отмотаем к первой минуте, до единого слова о том, как быть с этим умом. Тогда прозвучал ответ. Сейчас увидим вопрос, с которого всё началось.
А вопрос вот какой. Что вообще может остановить лучшего лучника своего века, во главе войска, за миг до битвы, которой он сам и добивался?
* * *
Арджуна стоит в колеснице, первый лучник своего века. Он сам и привёл своих к этому полю. Две армии друг против друга ждут сигнала. Трубит первая раковина, за ней другая, третья, и вот уже ревут все разом, бьют барабаны, рога, литавры, и весь этот гул отзывается по небу и земле. Битва вот-вот качнётся с места. И в эту самую минуту он просит возницу об одном.
Выведи колесницу вперёд, на самую середину, дай мне разглядеть тех, с кем я сейчас сойдусь. — Бхагавадгита, 1.13–25
Возница трогает поводья. Кони выносят колесницу на открытое место, между двумя ратями, и встают. Пыль оседает. Рёв ещё висит в воздухе. Арджуна поднимает глаза, чтобы наконец увидеть врага в лицо.
И видит своих.
По ту сторону и по эту, в обоих войсках, стоят люди, которых он знает с колыбели, те, что учили его натягивать этот самый лук, и те, кого он качал на руках. Он ищет глазами врага, и всюду натыкается на любимое лицо. Война идёт не между чужими, а внутри одной семьи, и любить ему приходится разом обе стороны. Вот она, одна из пяти заноз, что цепляют ум и не дают ему стихнуть: влечение, повёрнутое не к сладкому куску, а к своим. Он тянется к этим людям всем нутром, они его кровь, и через несколько минут он должен их убивать. И то, что держит его крепче всего, его же и надломило.
Здесь стоят отцы и деды, наставники, дядья, братья и сыновья. — Бхагавадгита, 1.26–27
И тело сдаёт первым, раньше всякой мысли, как оно опережало тебя на промахнувшейся в темноте ступеньке. Он не описывает свой страх со стороны, тело выкладывает всё само, его собственными словами. В этой дрожи, в этом жаре, поднявшемся по коже, прячется самая глубокая заноза из пяти: цепляние за жизнь, тот ужас перед гибелью, что течёт своей силой и срабатывает раньше человека. Арджуна не звал этот ужас. Ужас пришёл сам.
Руки немеют, во рту пересохло, тело бьёт дрожь, волосы встают дыбом, кожа горит, и я не могу устоять на ногах. — Бхагавадгита, 1.28–31
А потом из руки выскальзывает лук. Не простой лук — Гандива, великий, ни разу не подводивший его за целую жизнь войны. Пальцы, не дрогнувшие ни в одном бою, разжимаются сами. И это уже другая заноза той же породы, отвращение: оно гонит его прочь от битвы так же слепо и телесно, как влечение только что тянуло к своим.
Он оседает. Оружие в пыли посреди поля, а первый лучник века сидит на дне собственной колесницы и не может подняться.
Отбросив лук и стрелы, он опустился на дно колесницы, с душой, полной скорби. — Бхагавадгита, 1.47
А когда наконец говорит, то не о том, о чём спросил бы воин. Ни слова про то, как победить. Он спрашивает, где его долг, называет своего возницу учителем и умолкает, оружия так и не подняв.
Я в смятении, где мой долг, я твой ученик, научи меня. Я не буду сражаться. — Бхагавадгита, 2.7 и 2.9
Вот и вся минута. Первый лучник века, ещё утром рвавшийся в бой, сидит на дне колесницы, среди осевшей пыли, под затихающим рёвом раковин, и спрашивает не «как мне победить их», а «как мне поступить правильно». Не о победе. О том, что верно.
Заметь, чего в этих словах нет. Между ним и его ужасом не осталось ни зазора. Он не говорит «во мне поднялся страх», он говорит «я не буду». Как когда-то человек у зеркала сказал «я боюсь» вместо «во мне движется страх», так здесь и он весь сделался своей скорбью. А скорбь это волна, ум ходит такими волнами, и эта встала так высоко, что он принял её за себя. Вот и корень всех пяти разом: неведение и выросшая из него самость. Зритель, тот, кто в тебе смотрит, принял себя за зримое, за то, что перед ним проходит.
Разве это не само невредительство?
И тут просится первая же мысль. Человек опускает оружие, чтобы не убивать родных. Разве это не оно — то самое невредительство, которое, как ты уже чуешь, вот-вот встанет впереди всего? Он же именно что отказывается вредить.
Так и тянет назвать это добродетелью. Но послушай, как отвечает на упавший лук Кришна, его возница, тот самый, кому Арджуна только что сказал «научи меня». В брошенном оружии он видит не добродетель, а слабость.
Не поддавайся малодушию. Оставь эту жалкую слабость сердца и встань. — Бхагавадгита, 2.3
Ни слова о сострадании, ни похвалы за пощаду. Слабость сердца, малодушие, встань. А если точнее, скорбь и морок поднялись так высоко, что он принял волну за себя, и теперь эта волна распоряжается им, диктует, что делать и чего не делать.
И вот первое трудное, что придётся положить в самое основание. Отказ действовать — ещё не невредительство. Волна умеет надеть лицо добродетели. «Я не хочу вреда» бывает чистой правдой, а бывает просто именем, которым страх прикрывается, чтобы не выходить на свет. И со стороны их не всегда различишь, и, что хуже, изнутри тоже.
И всё же не спеши записывать Арджуну в трусы. Его ужас не пустой. Убить своих — настоящий вред, и он видит этот вред яснее всех, кто вокруг поднял оружие и ни в чём не сомневается. Обе правды стоят разом. И та, что его пощада может оказаться страхом в маске. И та, что резня, от которой он отшатнулся, есть подлинное зверство. В этом вся тяжесть. Будь тут одна правда, не о чем было бы и говорить.
Что же велит йога: опустить или поднять?
Так что же ему делать? Опустить оружие или поднять его?
Здесь и начинается разлад, который не станем сглаживать. Два древних текста, оба под именем йоги, отвечают на этот вопрос наоборот.
Сначала оговорка, без которой сцена солгала бы. Ответ звучит не в ту секунду, когда лук падает в пыль. Никто не вкладывает готовую мудрость в руку человека в миг его наивысшей растерянности. Разговор впереди долгий, и ответ приходит в нём не сразу.
Но приходит. И вот что отвечает Арджуне Кришна, если взять всю их беседу целиком. Он не велит сложить оружие. Через весь разговор он велит обратное, сражаться. Но сражаться, отпустив то, ради чего человек обычно и хватается за меч.
Твоё право — на действие, но никогда на его плоды. — Бхагавадгита, 2.47
Делай своё дело и отпусти исход. Две строки из этой беседы стоит запомнить. Одну Кришна роняет так.
Равновесие и есть йога. — Бхагавадгита, 2.48
А другую так.
Йога — это искусность в действии. — Бхагавадгита, 2.50
Обе стоит подержать в руке. Равновесие — ещё одно имя ровной воде, уму, что наконец лёг тихо. Туда всё и ведёт. Не гладь без единой волны, такой не бывает у живого, а способность не опрокидываться, когда волна уже пришла. У йога внутри не вечный штиль, зато шторм не уносит его с собой.
А искусность в действии — тихий ответ всякому, кто решил, что ради йоги надо уйти из мира: бросить работу, оставить семью, сесть в пещере лицом к стене. Не уйти. Йога, говорит эта строка, не в том, чтобы сложить руки, а в том, чтобы делать своё дело чисто. Ты не бросаешь ни стол, ни разговор, ни человека, за которого отвечаешь. Ты остаёшься во всём этом, но перестаёшь дёргаться за исход. Действовать иначе, стоя в самой гуще, посреди поля, между двух армий, вот куда это ведёт, а не прочь от людей.
Что же значит это «отпусти плод»? Волна не в самом поступке, а в хватке за его плод, в «а что мне за это будет», в «а вдруг выйдет не так, как я хочу». Это та же вторая ладонь: одна ладонь усилие, возвращает внимание туда, где держала, другая раскрывается и не тянет к себе. Только здесь отпускают не вещь, а исход.
Так отвечает один текст. Теперь второй.
А Патанджали, сложивший короткие строки о том же беспокойном уме, начинает свой путь совсем иначе. Самое первое, чего он требует от идущего, ещё раньше позы, дыхания и единой минуты сосредоточения, это узда. Яма, обуздание в том, как ты обращаешься с другими. И раньше всех прочих узд он ставит ахимсу, невредительство: не вреди ничему живому.
Первая из пяти узд — невредительство. — Йога-сутры, 2.30
Узда не «мораль» и не «заповеди». Она не грозит карой и не делит людей на чистых и грешных. Патанджали кладёт узду прежде всего прочего не потому, что боится, будто ты дурён. Причина куда проще: без неё нечего сажать на подушку, ту, на которой садятся в тишине с закрытыми глазами. Ум, который вечером садишься утишить, тот же самый, что днём солгал, чтобы не объясняться. Поведение — не вежливое предисловие к практике. Это её почва. Нельзя усадить в тишину ум, который весь день сам и будоражишь поступками.
И вот они стоят рядом, два текста под одним именем. Один, прямо на поле боя, в миг наивысшей растерянности, советует человеку убивать. Другой открывает весь путь словами «не вреди никому живому». Оба зовутся йогой. И это имя не снимается ни с того, ни с другого.
Это не два случайных голоса, которые легко развести по углам, сказав, что один поглубже, другой попроще. Оба стоят у самого корня: Гиту веками читают наизусть, к строкам Патанджали веками пишут толкования, к обоим идут за тем, как жить. Кто любит йогу, любит их, не выбирая, и живёт с этим разладом, а не замазывает его гладкой фразой, будто на самом деле они об одном.
Само поле боя противится удобной мысли, будто все тексты йоги учат одной кроткой этике.
На чьей же стороне вставать?
Тут ты вправе спросить прямо: так на чьей же стороне вставать самому? Кого назначить правым?
Никого. И это не увёртка, а самая суть дела. «Как поступить?» — не решённая когда-то задача, которую наследуешь готовой, с ответом на обороте. Это живой вопрос, внутри которого ты стоишь, как стоял на середине поля Арджуна. И ровно поэтому у Патанджали поступок идёт первым: не поза, не дыхание, а он.







