
Полная версия
Месть деревенская

Александр Амусин
Месть деревенская
ПРЫНЦ УКОРОЧЕННЫЙ
Вообще-то по паспорту у "прынца" есть фамилия – Ребров, но это для государства. Для односельчан он – Анатолий Васильевич, хороший молодой прораб, грамотный и спокойный. Сероглаз, роста выше среднего, лицо слегка вытянутое, волосы светлые, нос широковат, но не до безобразия. Однако для собственной «благовредной» суженой, некогда на семейную жизнь «осуждённой», он не более чем «салат из свинорыльных, пеньков наивных, сучков крапивных или сельдерея рахитного и козла чесночного...» В общем, скотный двор в при доме, а не муж.
Бывает, выдаются и более жёсткие эпитеты, но это уже непечатно. Фантазии его супружницы Виктории Пантелеймоновны хватает, что на степень, что на звания. Иной раз так окрестит – морской флот в ауте. А Толик слушает, да только покряхтывает. Десятый год покряхтывает. Попробовал как-то после месяца медового возразить, да ещё на тонах, что повыше среднего – даже выговориться не успел, как оказался на полу с кастрюлей щей на голове. Благо не горячих. Пока отплёвывался да отфыркивался, – побелел, но не от злости, а от муки и теста, что Виктория на него вывалила вместо второго блюда. Третьего Толик дожидаться не стал, выскочил из дома и в речку, благо, лето на жару не скупилось. Поплыл прямо в одежде. А Виктория стояла на берегу и надсаживалась так, что лягушки, потрясённые ором, затихли. Плавать жёнушка не умела, но выражалась – вороньё стаями аплодировало. Несколько раз Толик обижался и сбегал к матери из дома, но не проходило и трёх дней, как возвращался. То детей становилось жалко, то самого тоскою до зубной боли выворачивало. Словно молнии в душе канатом вытягивались, так к жене тянуло, иной раз домой мчался, оврагов не замечая. Не мог без неё. Не мог! Как бы Виктория ни костерила мужа, но это случалось только днём, а едва опускалась ночь, ласковее и желаннее женщины, чем его Вика, по всей округе не было. А слова-то какие в сердце берегла! «Родной, единственный, ненаглядный, желанный...» И не только слова! Хоть ночью, да обретал своё истинное мужское счастье Анатолий. Потому и смирился. Мать, наблюдая за семейными баталиями сына, только, охала да приговаривала:
– Приворожила она тебя, видит Бог, приворожила, змеюка подколодная. Околдовала, ведьмино отродье. К чему терпишь?! Чего ради!
А Толик молчал и усмехался, слушая, как в очередной раз его ровняют с огородом. Но сегодня не выдержал, узнав, что он не только «репей замызганный, баклажан зачуханный», но и «прынц укороченный». Выскочил из дома и так хлопнул дверью, что посуда в серванте испуганно зацокала. Уже на улице погрозил кулаком жене, подглядывающей в окошко из-за штор, злой направился к другу Витьке Кузьмину. Тот как раз дрова рубил для бани под песни из магнитофона:
Мы все заложники Любви –
Хозяйки веры и обмана,
Надежды, сердца, зла, судьбы,
Могучей, искренней, желанной…
Мечты из плоти и крови,
Случайностей от мановений.
Она дарует и корит…
Да соткана из дуновений
В холсте из солнечных лучей
Дыханьем лунного затменья!
Владыка света и ночей –
Вселенской истины знаменье!
Её не спрятать, не забыть,
Не заглушить печальной чаркой,
Не избежать, не отмолить,
Не опломбировать печатью…
Она незримая везде!
Пред каждым, в каждом, за спиною…
На суше, в небе и воде,
То рушит, то упрямо строит…
И кто влюблён,
но нелюбим,
И кто любим, но безответно…
Святыней тайных снов храним
Заложницу судьбы заветной!
Мы все заложники любви,
Планета, солнце, свет луны,
Рожденья миг и вздох волны…
Мы для любви
сотворены!
Любовью мы! И для любви,
Планета, солнце, свет луны,
Рожденья миг и вздох волны…
Все для любви сотворены! Все!
Увидев угрюмого Реброва, всё понял без слов. Не в первый раз Толик у него отсиживался после Викиных "комплиментов". Выключил магнитофон, топор положил подальше от Реброва. Молча уселись на лавочку, закурили. Первым прервал молчание Кузьмин.
– Заложники любви! Заложники.. Хе…хе… Слухай сюда, ты мне растолкуй, недотёпе, с чего она на тебя кидается? Хорошая собака и та без повода не лает, а твоя...
– Заначку нашла в старой куртке. Я её в сарай повесил, грязную. Думал, и внимания не обратит, а она выстирать вздумала, вот и вляпался.
– М-да, знаю твою чистюлю, в её сараях чище, чем в сельской конторе. Натурально. Всё равно, слухай сюда, надо твою… это… проучить. Всё, достала. Пора указать, кто в доме хозяин.
– Кулаком, что ли? Уже пробовал, руки не поднимаются.
– Зачем кулаком, это аттавизьма – кулаком. Надо по-современному, интеллигентно, по-тихому, но значительно.
– Десять лет молчу – не помогает.
– Выходит, не так молчишь, как надо, не значимо. Толян! Молчать надо так, чтобы за версту видно было, слышалось и чуялось!
– Ты, что, дров перерубил или на поленьях навернулся? Это какими глазами надо на тишину таращиться, чтобы тебя учуяли, да ещё внушительно?!
– Слухай сюда, а не умничай. Ты Ленку-простынку из Давыдовки знаешь?
– Да кто же её не знает, шалаву давыдовскую.
– Шалава шалавой, а всё бабье при ней. Да и мордашка, что надо, и фигурка ни с версту.
– Только совести нет.
– При её позывных этот рудимент излишний. Так вот, сейчас покупаем литру, на меньшее эта стерьвь не разменивается, и к ней – договариваться.
– О чём? Да если моя узнает, что я у Ленки только у калитки постоял, она не то, что домой, на порог не пустит. Три года заставит отмываться.
– Вот и чудненько, вот и гаденько. Знаю я твою чистюху. Ты уйдёшь, а я останусь… для виду. Меня очищать некому! А перед тем, как пойти в Давыдовку, Наташке, сеструхе моей, об этом мероприятии намекнём, так сказать. Не забывай, она лучшая подружка Викина. Вот увидишь, не успеем до магазина дойти, а твоя три раза дорогу перебежит!
– И чего дальше? Ну, побегает, попылит, толку-то с того...
– Ох, наивняк-ивняк, слухай сюда! Ты, главное, молчи, а всё остальное Вика твоя за тебя и наговорит и сладит. Помиритесь.
– Ага! Помиримся... Бошки она нам с тобой поотрывает и на крыжовнике развесит вместо ягод. И вообще, почему к Ленке? Что, других шалав мало? Есть кто и за пол-литру примет.
– Вот тупень так тупень! Слухай сюда, не про то забота! Нам душу Викину образумить надо! Пусть словами не швыряется! Нам стервь любая – что прореха в заборе. Нам авторитетная нужна, которую наши бабы боятся. Посчитай, скольких мужиков давыдовская простипома с ума сводила? Даже партейные и те сдавались, потому как дело своё бабье Ленка лучше гейшек японских знает. Так сказать, маэстра в койке, понял? И безотказная при хорошем угощении!
Толик улыбнулся, но не словам Кузьмина, а собственным мыслям.
– Витёк, а ты в чём-то прав. О давыдовских ласках и моя наслышана. Пошли! Дразниться – знать дразниться! Только не Ленкой-простынкой, а Любкой Акулиной пугать будем.
Кузьмин замер, изумлённый икнул, глядя на друга.
– Ты серьёзно? Она же окромя Вовки никого не знала, и знать не хочет.
– Уже год, как Володьки нет, в прошлом месяце поминали.
– Да, по-глупому мужик погиб. Половину жизни копить на машину, купить наконец-то, три дня радоваться, а на четвёртый разбить по пья… Нет, не приведи Господь такого счастья. И всё же, Толян, нам у Любки делать нечего. К ней многие подкатывали, да без толку. Она давеча даже на следака из района собаку спустила, когда тот ночью к ней припёрся. Не гляди, что мент, а улепётывал быстрее косули.
– То мент кобелиный, а то я. Забыл, по ком она два года сохла, пока за Володьку не вышла? Моя до сих пор нет-нет, да вспомнит, встретит, усмехается. А как на Любку третьего дня глядела в магазине? Отжигала – лютовала – думал, подпалит бакалейку.
– Ну и балда, промеж вас ничего и не случилось, чего корить за детское?
– Не верит. А сеструхе так и скажи, что к Любке отправился с поклоном. Мы дойти не успеем, Вика прибежит глаза царапать.
Не прибежала.
Хотя к Любкиному дому Витёк и Толик плелись медленнее медленного, но всё равно добрели. Встали у калитки, а войти не решаются. Анатолий покраснел, несмотря на вечернюю прохладу, пот со лба катил моросью. Несколько раз вытирал его рукавом пиджака – не помогало. Витя, глядя на друга, тактично помалкивал и только возле калитки тихо пробормотал:
– А может… это… к шалаве давыдовской, а? Надёжнее и со …смыслой?
– В общем, так, Витёк, ты как идейный, должен идти первым, так сказать в авангарде!.
– И чего ей скажу?
– А чего собирался Ленке толковать, то и этой.
– Тоже мне, сравнил. К той притопал, флаконы на стол – и весь разговор. Ежу понятно, зачем припёрлись. А с этой так не прокатит. Слухай сюда! Тут подход нужон, повод, так сказать, и обстоятельства.
– Слюхай сюда! Слюхай отсюда! Какой подход? Уже притопали!
– Ага, один мокрый, а другой дохлый. Мы же заходить не собирались, ты чего говорил? Вика по дороге встретит и всё уладится. И что теперь? Слухай сюда. Твоя стратегия не выгорела, ты и решай.
– Да я бы заглянул, да вспомнилось тут, понимаешь. Сколько раз мимо ходил, здоровались, всё как-то тлело, но не горело. Знал, у неё своя жизнь, у меня – своя. А сейчас, когда подразнить решил, я же на Любу, словно заново засмотрелся. Веришь, как тогда, помнишь?
– Это когда я вас от Вики на сеновале прятал…
– Ну, да. Понимаешь, обжигает всего. Слушай, давай покурим, а там…
– Решил дымом пожар затушить…
Договорить Кузьмин не успел, из дома вышла Люба и, улыбаясь, подошла к калитке.
– Ну, что стоим, на кого глядим? Никак, шли мимо да заблудились, Анатолий Васильевич, – словно не спросила, а пропела Люба.
Услышав, как она назвала его Анатолием Васильевичем, Ребров совсем растерялся. Что-то пытаясь сказать, промычал несколько раз:
– Здрасте… Мы вот по делу тут… Мы тут вот мимо, случайно… Мы вот…
Люба, так же улыбаясь, смотрела на растерянного Реброва и вдруг негромко рассмеялась.
– Ну, вы, Анатолий Васильевич, как в школе. Точно урок забыли.
– А ты помнишь, каким я был в школе? – слегка осмелев, выдавил Ребров.
– Я вас, Анатолий Васильевич, любого помню. Хочу забыть, да не получается… – Люба отвернулась и поднесла руку к глазам, затем, открыв калитку, отошла в глубь двора.
– Ну, коль дошли, проходите, что же на пороге-то о прошлом поминать… Заходите, – снова пропела Люба.
И этот голос, такой родной и далёкий, как в юности, каждой ноткой вливался в Анатолия и журчал родничковым напевом: «Иди, решайся, иди, решайся, ты здесь не чужой! Не чужой!» Анатолий шагнул и замер, увидев в белокурых волосах Любы точно такую же заколку, какую он подарил Вике на восьмое марта. Ни слова не говоря, развернулся и побежал прочь от Любиного дома. В голове колокольчиком звенела одна и та же фраза: «Что я делаю, что я делаю? Я же там останусь, останусь, останусь…» Опомнился у своего дома возле реки, на том самом месте, где когда-то, осыпанный мукой, убегал от Вики. Скинув одежду, бросился в воду, распугивая дремавшие на волнах отражения звезд. А когда вылез из воды, на берегу стояла Вика. Она молча подошла и прижалась к мокрому телу мужа.
– Господи, какой же ты у меня красивый, Толенька. А мокрый-то...
– Вика, а ты откуда здесь?
– Так я же за тобой от самого Любкиного дома лечу. Я же думала, ты к ней пойдёшь, мне Наташка сказанула. А я у соседки Любкиной схоронилась,, за забором, поглядеть, как вы кувыркаться зачнёте. Ну, и… Я слышала, как она тебя звала. Ой, как она тебя звала, ой, как сердцем звала, слезами пела... Так судьбою кричат, так душою надрываются. А ты сюда, к дому родному, а я сомневалась... Глупая, вот глупая! Столько лет на пыль дулась. Толенька, сколько лет души обоим травила! Судьбу родную корежила. Ты за порог, а я от ревности выгорала. Сомневалась, бесилась... столько лет себя и тебя истязала! Прости меня, прынцеску закороченную! Только по ночам и успокаивалась, что в её сторону не глядишь! Любый мой, единственный! Сердце моё израненное! Пошли домой скорее, дети уже спят, а мне так много тебе сказать надо. Так много досказать надо! Доказать, Солнце моё! Император сердца моего, повелительный! Государь Государевич родненький!
МАЭСТРО ПО ЗАКИДОНАМ
СПЛЕТНЯ.
Сашка Захаров – «маэстро по закидонам», именно так прозвала его Настенька Устюжанина, за которой парень больше года пытается ухаживать. Она настырного не отваживает, но и ближе чем на расстояние протянутой руки не подпускает.
Попробовал Сашка признаться в любви и поцеловать Настёну, – снисходительно выслушала, отмолчалась, а едва обнять попробовал, увернулась и крапивой огрела, а потом затолкала в заросли щирицы. Да ещё отчитала: – Не твоё – не лапай! Разухарился сухарь ржаной. Словами святыми не играйся! Их один раз в жизни говорят! Один! И не для того чтобы потискаться!
Правда бранила мягко, напевно, медленно оправляя растрёпанную шоколадную косу и плавно покачивая плечиками.
– Па…по…почему ржаной? – весь жёлтый от пыльцы щирицы, чихая и заикаясь, спросил растерянный Сашка.
– А потому, что до пшеничного ещё не дорос! – улыбнулась Настенька. – Хочешь лапиться, вон по селу шалав хватает, а меня в их стадо не тащи. – И рассмеялась, да так надменно и задиристо, что Сашка поёжился.
– Отряхнись, цыплёнок, а то курочки на тебя зариться перестанут! – хуже пощёчины стеганула на прощание, и убежала.
У Сашки сердце точно наизнанку вывернули, причудилось, как ветер подхватывает каждое Настенькино слово и надменно посвистывая, разносит по окнам сельчан, торжественно, звонкими оплеухами, развешивая над раскрытыми форточками. И побрёл опечаленный к реке. А наутро, даже рассвет захолонул от изумления с открытым ртом и забыл в какую сторону солнце двигать, а речка рябью покрылась от лягушачьего хохота. Оказывается весь забор, окружающий дом Настеньки, был увит влажными лилиями, калитку Сашка оплёл белоснежным донником и голубыми васильками, но у порога кинул охапку въедливой щирицы.
– Это, Захаров, ну, бестолочь. Нет бы дотумкать штакетин да столбиков для новой ограды подбросить, не зря же на лесопилке работает, ан нет старьё красавить удумал, – ворчал Настенькин отец, глядя на цветы. Зевнул, потянулся за граблями, чтобы убрать, но задумался и не стал. Позвал дочь: – – Это, Настёна, твоё сено, ты и собирай.
До Сашки его пожелание дошло, правда, в несколько изменённом варианте. Вечно визгливая соседка, бабка Зубсиниха постаралась. Не успел проснуться, а старуха уже цокотала у порога:
– Чуво дрыхнешь-то, куды глазищи таращишь. Допрыгалси, довыкобенивалси. Реки не пожалел, без красоты оставил, а чуво добилси, чуво, чурка пилорамная! Отец Настенькин заявил, покуда избы не поставишь, да с забором сосновым, да с воротами дубовыми, не отдаст он тебе дочку, не отдаст, хоть все речки в его колодец перенаправь, хоть весь дом в цветонишный стог преврати. А не послушаешси, он из тебя штакетин настругает и в калитку без гвоздей упихает! Чтобы знал, как славить девку! Вот так! Женишок с посошок! Сама слышала, сама видела, как ругалси, всех грачей с огорода разогнал и голубьёв из сада не пожалел!
Похлопал ресницами Сашка и нырнул под одеялом. Стыдно стало. Обидно и больно за ночной кураж. Какая изба, какие ворота с его зарплатой. Хорошо бы на пару приличных окон хватило. Да только услышал Зубсиниху отец Сашин – Борис Иванович. Почесал затылок, помял фуражку, потоптался и велел жене костюм отглаживать.
– В общем, так, мать, сынище армию отслужил, институт закончил, войны нет. Конечно, пока в прорабах бегает, но это по молодости. Придёт время и в начальство выбьется, поэтому нечего ему в бобылях маяться, всяким баловством деревню потешать. Сосед правильно избу требует! Нельзя традиций нарушать! Будем строиться, насколько сил хватит. Пойду к председателю колхоза лес просить, кирпич, шифер. Родню соберём, друзей. До осени под крышу возведём и то славно.
Через час всё село, благодаря Зубсинихе, знало, что Захаровы хоромы отгрохать решили для Настеньки, в три этажа и обязательно с пятью мансардами*в подвале. Что такое «мансарда» и где её размещают Зубсиниха не знала, но решила, что их должно быть много. А когда Борис Иванович дошёл до председателя, слова не успел вымолвить, тот виновато развёл руками.
– Знаю, Борис Иванович, знаю, что задумал, да только времена иные наступили. Всё, помочь ничем не смогу. Это раньше при советской власти государство о народе думало, специалистов ценило, квартиры отстраивало и предоставляло, коттеджи помогало возводить, а сейчас всё частное, государство на карте есть, колхоз значится, а на деле… Всему хозяин не я, а его величие рубль. Теперь говорят, не правильно раньше жили, безмозгло. Колхозы не сегодня - завтра прихлопнут. В столице решили нашу землю делить, фермерство возрождать и формировать частный капитал! Усёк! Так что о помощи колхозной забудь! Хоть и председатель я, да толку от меня меньше чем от сторожа…
– А чего его воскрешать-то, фермерство? – не понял Захаров. – Фермы в колхозе крепкие, а коровы, да на любую ярлык лепи, – элита, а луга – так молоком и дышат!
– Да не фермы, а фермерство, это типа крестьянина на западе, единоличником сделать велят.
– А если я не хочу?
– А тебя никто и не спрашивает, – хмыкнул председатель, – впрочем, как и меня. Сказано возрождайся, значит, возрождайся и не возникай. Впрочем, можешь с голоду помирать. Выбирай, как нравиться.
– Так они этаким зарождением всё село в гроб загонят.
– Ну, всё не всё, а кто-то ж должен остаться. Покорячится, да с колен поднимется. Главное – не надорваться, не запить. Успеть перекувыркнуться.
– Так, может, пока нету этих преобразований, уговоримся по-прежнему, пусть не до крыши, но стены Сашкиной избе поставим.
– Не получится, Борис Иванович, по - старому жить не дают, а по - новому не разрешают. Пока законы прописывают, нет ни капиталов, ни материала. Дожились! Элитное стадо вырезать за долги велено и на мясокомбинат! А ты фермы. Скоро всем селом пойдём по миру в драных галошах. Техника встаёт, ремонтировать надо, на запчасти денег нет, урожай собрать не сможем, на горючку финансов не выделяют, а что соберём, продавать невыгодно, за зерно, за мясо копейки дают спекулянты. Сами три цены наваривают, а нам кукиш. Барыг раньше спекулянтами называли, теперь бизнесменами величают. Бандитов предпринимателями. А, что изменилось, как были на «б» так и остались на «б»… Только нам и остаётся или в в их стаю с поклоном, или с вилами на погост…
От председателя Борис Иванович вернулся смолы чернее. Жена даже спрашивать не стала, почему – за версту понятно. Сашка тоже взглянул на отца и потемнел. А когда Борис Иванович поведал, какие времена колхоз ожидают, снова ушёл на речку. Зачем? И сам не понимал. По дороге Настю встретил. Нарядную, в красивом модном платьице с оборочками, в изящных лакированных туфельках на каблучках – в клуб на дискотеку торопилась. Увидев Захарова, фыркнула, покрутила пальчиком у виска, хихикнула и упорхнула не оглядываясь.
Домой вернулся Саша под утро. Отец не спал, сидел на крыльце, курил. Увидев сына, усмехнулся.
– На совет к царевне-лягушке бегал? Ну и как, решили последней шкуркой спекульнуть повыгоднее, и дворец отстроить?
Саша промолчал, присел рядом, тоже закурил.
– Нет, батя, царевна мотыльком мимо меня пропорхала, на танцульки спешила. Я с цикадами всю ночь толковал. Ох, и мудры, если прислушаться.
– Не знал, что ты в их трескотне разбираешься. И о чём до рассвета сплетничали?
– Всё по делу, батя, всё по делу. Карла Маркса вспомнили, точнее книжку его, «Капитал» называется. А решили так: уезжать мне из села надо пока не поздно. Дело своё налаживать.
– А Настя?
– Нужен буду – дождётся, а нет… Или переболею или сопьюсь. А может, повезёт, город большой, найду на неё похожую, забудусь.
– Обида в тебе говорят и немощь, а они советчики никудышные. Не торопись. С Настей потолкуй, мало ли чего отец в сердцах наговорит, да бабкаполуразвитая слова исковеркает. Вам свои судьбы связывать. Вам! Свадьбу сыграете, поживёте у нас, а там, глядишь, и страна образумится, и свой угол появится. Не так уж и плохо мы жили, чтобы жить ещё хуже.
– Нет, батя, ничего не вернётся. Мир поделится на бедных и богатых, и пока нищие не поймут, что они рабы денежных пяток, да, раздавленные до соплей, пока на новую революцию решатся – века пройдут. Проверено историей. Думаю сейчас, в мутной воде, долларей половить надо. Сейчас! Потом сложнее будет.
– Кого ловить? Лодырей?
Сашка усмехнулся.
– Можно и так сказать.
– А в городе кому ты нужен? Желающих побарахтаться в перестроечной грязи хватает и без тебя.
– Одно дело желать, другое барахтаться! Не волнуйся, батя, не утону, мне бы только недельки две продержаться, а там сориентируюсь. Из институтских друзей многие в городе остались, из армейских. Помогут.
Борис Иванович раздражённо отшвырнул сигареты.
– Сашка, я тебя не пойму, ты или дурня катаешь или действительно лягушни наслушался. Какая - то полуглухая бабка ляпнула глупость, услышала звон, не зная где он, а ты всю жизнь готов перевернуть, толком не раздумывая из-за мансардов в подвале?. Меня от твоих закидонов в жар швыряет. Пять лет в городе пропадал, когда учился, ладно, вроде в дело, перетерпели. Вернулся. Обрадовались с матерью, думали, сына обрели, заживём по-людски, свадьбу сыграем, внуков вынянчим. А он из-за сплетни, обратно в небоскрёбы сбегает! Разберись здесь сначала, с Настей объяснись, с отцом её. Куда торопыжничаешь? От кого? Зачем плыть назад, когда берег перед носом!
– Батя, не в Настюхе дело! Одни перемены совпали с другими. Сов-па-ли! Осилю – человеком буду, нет – так и останусь мельтешить у тебя перед глазами бобылём-неудачником.
Борис Иванович сплюнул, молча поднялся.
– Эх, сына-сынище, взгляни на небо, солнце от стыда покраснело, нас слушая.
– Ничего, поднимется повыше, разглядит получше, – побледнеет! – буркнул Сашка и пошёл собираться.
Он уехал вечером. Настя, узнав об этом, всю ночь проплакала. А утром, хлопая белёсыми ресничками, отмытыми от туши слезинками, подошла к отцу и заикаясь, заявила:
– Всё из-за тебя! Усадьбу захотел с мансардами! Если Саша через полгода не вернётся, поеду за ним!
Ошарашенный Пётр Кузьмич от неожиданности на стол присел. Его полноватое добродушное лицо посерело и мгновенно покрылось испариной.
– Это! Ты, это…не шуткуй, доча! С каких это пор тебе Санька ненагляден стал? Это! Да ты ж его гнала, чем могла. А теперь с поклоном вдогонку? Ты чего нам с матерью заявляла – таких, как он, что камыша в пруду, что колосков в поле. Ты это! Ты совсем, доча … это! Запуталась, выходит?!
Настенька заалела нежнее солнышка рассветного, вздохнула, словно прощаясь, но отмолчалась. Пётр Кузьмич покосился на дочь, ухмыльнулся, поднял над головой кривенький указательный палец, посмотрел на него, на потолок, чихнул и, довольный заговорил спокойно, но решительно..
– Понятно! Это! Ты, Настюха, не горячись. Если всё по-настоящему и у него, Сашку тоска наизнанку вывернет. Сам прибежит, босой, богатый. На карачках, а приползёт. А там снова у сердца спросишь. Это! Время оно доктор хороший.
– А если пропадёт? Знаешь, сколько в городе красоток крашеных? Это здесь, в деревне, поглядеть не на кого, а там от перекрёстка до перекрёстка шею вывернешь.
– Девки все красивые, особенно под вечер, – усмехнулся Пётр Кузьмич, – да любят тех, у кого душа совестью светится.
СЛУХИ - ВЕНИКИ
От Сашки вестей не было долго. Напрасно самые ярые бабульки-сплетницы, торопливо накинув цветастые платочки, оправив фартуки, приклеив к морщинистым щекам капельные улыбочки, с утра пораньше дефилировали возле здания почты. Мучили почтальоншу Оленьку одним и тем же вопросом.


