
Полная версия
Болотные огни
Встал Водовозов. Он просил подождать несколько дней: вожаки кулацкой банды перессорились, перестрелялись и смертельно надоели местному населению – даже тем, кто их раньше поддерживал.
– Словом, – сказал Водовозов, – через неделю, самое большее – десять дней, доставлю вам Сычова не живого, так мертвого.
Никто, казалось, не удивился уверенности Водовозова, все перешли к дальнейшим делам, словно судьба Сычова была уже решена.
Неожиданно слово взяла женщина в кепке.
– Я хочу сказать о нарследах, – начала она и долго потом говорила о том, что народные следователи работают не так, как нужно, часто произнося при этом «Петророзыск, Петрогубсуд».
К ее речи отнеслись как-то странно: выслушали в молчании и сейчас же перешли к другим делам. Никто не стал обсуждать работу нарследов, никого не заинтересовал Петрогубсуд.
– Итак, поселок, – сказал Берестов, как только она кончила, – сейчас все силы на поселок. Как вы знаете, в поселке произошло убийство, один тяжело ранен, бесчисленные грабежи. Надо думать, там обосновалась банда. Подозрения падают на двоих новоприезжих, остановившихся у некоей тети Паши. Мы навели о них справки – что же, оба демобилизованы из армии и работают у нас в городе в ремонтных мастерских. Работают не очень хорошо, но и ничего плохого за ними не замечено. Теперь – сегодняшний столб. Никак пока не соображу, зачем он им понадобился..
– Жителей пугают, – предположил белокурый паренек.
– Да они и так уже напугали. Нет, этот столб для нас.
– Дразнят? – спросил Водовозов.
– Может, и так. А может, и еще какие дели. Словом, все силы сейчас на поселок. Васильков, я прошу тебя разузнать, откуда они взяли столб. Рябчиков, – обратился он к белокурому пареньку, – займись домом этой самой тети Паши (парень откозырял, не вставая с подоконника). Ты, Павел (это к Водовозову), как только освободишься от Сычова, пойдешь в засаду на дорогу. Пока всё.
– Постойте, товарищи, так нельзя, – вмешалась женщина в кепке, – у нас есть еще один вопрос – это кружки. Есть решение организовать кружок «Безбожник» и всем коллективом вступить в общество «Друг детей».
– Да, товарищи, – устало промолвил Берестов, – записывайтесь в кружки.
Никто теперь в поселке не сомневался, что парни, поселившиеся у тети Паши, из Левкиной банды. Не верила этому одна только Милка Ведерникова.
– Никакие они не убийцы, – говорила она.
– Откуда ты знаешь? – спрашивали ее.
– Знаю, – отвечала она уклончиво.
О, Милка могла бы им ответить. Она знала от тети Паши, что один из ее жильцов, Николай, был на фронте и совсем недавно демобилизовался. Тогда многие возвращались из армии. Милка всей душой понимала этих людей: в их глазах еще видения недавних кавалерийских атак, на их лицах еще отсвет ночных костров, им трудно привыкнуть к серым будням. Голодные, в пыли и крови, они спасали страну и отстояли революцию. Они смертельно устали, а вы встречаете их смешками и грязными сплетнями. Впрочем, это неважно: они вас не видят.
Примерно так думала Милка. Ей совсем не нравился Люськин с его толстым носом и срезанным подбородком, но зато Николай произвел на нее большое впечатление.
Николай был молчаливым парнем с правильным, спокойным лицом и падавшими на глаза густыми светлыми волосами. Он всегда ходил, задумчиво опустив голову, а когда в своей неизменной компании сидел на бревне около клуба, казался одиноким.
Однажды ей даже удалось поговорить с ним. Он возился около калитки тети Пашиного дома – что-то пилил там небольшой ручной пилой. Милка как раз проходила мимо, когда он бросил пилу и быстро поднес руку к губам.
– Порезались? – сейчас же спросила Милка.
– Да нет, ничего.
Но Милка все-таки сбегала домой за бинтом и сделала перевязку по всем правилам искусства, ибо кончила курсы сестер милосердия. Он стоял и, опустив ресницы, смотрел, как ложится бинт. Зубья пилы довольно сильно разорвали кожу на этой большой руке с толстыми корявыми ногтями.
Милка работала ловко, быстро перекатывая и перехватывая бинт.
– Так не туго?
– Ничего.
Он не поблагодарил ее, и ей это было приятно, словно он признал ее право заботиться о нем.
Домой она шла как во сне.
– Ты с ума сошла! – сказала ей соседка. – Это же бандит.
Милка не удостоила ее ответом. Теперь она была готова выступить в защиту Николая против целого поселка.
Если Милка и отказывалась считать новоприезжих бандитами, то поселковые ребятишки в этом не сомневались. О доме тети Паши рассказывались кошмарные истории: кто-то в полночь (а в поселке полночь была действительно полночью, а не началом ночи, как в городах) слышал страшные стенания, раздававшиеся там, кто-то видел белую фигуру (непременно белую!), безмолвно тянувшую из окна свои руки. Говорили про какие-то пятна, вовремя не отмытые с крыльца. Словом, говорили все то, что и полагается говорить ребятишкам, собравшимся в сумерках на сеновале.
Сережа Дохтуров… Но прежде всего скажем несколько слов о семье Дохтуровых, которой предстоит сыграть немалую роль в этом рассказе.
Инженера Дохтурова в поселке знали сравнительно мало (он много работал, рано уезжал и поздно возвращался), хотя и очень им интересовались – особенно женщины. Он был хорош собой и походил на морского офицера. Зато тещу его, Софью Николаевну, знал весь поселок.
Она была на редкость бестолковая женщина. Так, например, она могла остановить на улице дядю Сеню, председателя поссовета.
– Нет, вы скажите, – говорила она, – какое право имели они отнимать у людей землю?
«Они» – это были большевики, а люди, очевидно, помещики. Впрочем, ни сама Софья Николаевна, ни родня ее никогда землей не владели.
– Что уж тут поделаешь, – отвечал дядя Сеня и разводил руками.
– Нет, скажите, по какому праву?
Дядя Сеня снова, улыбаясь, разводил руками. Одна бровь его была выше другой.
Кроме того, Софья Николаевна вырвала себе все зубы. Когда-то передние зубы у нее были такие длинные, что верхняя губа никак не могла их прикрыть. Софья Николаевна мужественно вырвала их и заменила вставными. Произошло это много лет назад, однако в поселке помнили об этом событии, и всякий, кто разговаривал с ней, смотрел ей в рот и думал о вырванных зубах. А когда она говорила, кончик ее бледного носа мерно двигался вверх и вниз. И у нее росли усы.
Жена инженера умерла от тифа несколько лет назад, оставив единственного сына Сережу. Теперь это был тонкий и бледный тринадцатилетний мальчик с большими жалобными ушами.
Жизнь Сережи была сложна. Больше всего на свете он любил отца и больше всего на свете ненавидел бабку Софью Николаевну; он гордился отцом и страдал от бабкиной глупости. Однако неприятности в его жизни не ограничивались бабкой. Мальчик был общителен, ему хотелось бегать с ребятами, ходить в клуб и сидеть на бревнах вместе со всеми, а он приходил сюда очень редко, потому что боялся Семки Петухова, который всегда попрекал Сережу непролетарским происхождением.
– Вас, интеллигенция, как ни корми, вы все к капиталу смотрите, – говорил он, движением носа и бровей поправляя очки.
– Отец строит мост, – дрожащим голосом говорил Сережа.
– Смотри, как бы он его не взорвал, – говорил Семка Петухов.
Сережа пуще огня боялся таких разговоров. Оскорбительные для отца, они ранили мальчика очень глубоко. Но Семка был активист и говорил: «шамовка», а Сереже почему-то стыдно было говорить «шамовка», он чувствовал себя отсталым.
Когда в поселке заговорили о бандитах, Сережа этому даже обрадовался: настала пора показать, кто чего стоит. А потом убили Васька. До сих пор он нисколько не интересовал Сережу, но теперь, убитый, не выходил из головы. Да и все ребята говорили о нем непрерывно: и чижа он бил лучше всех, и плавал дальше всех, а перед смертью сказал какие-то странные слова. Встречая на улице маленькую тихую женщину – мать Васька, Сережа забегал в первые попавшиеся ворота. Впрочем, она все равно никого не видела.
И тогда Сережа дал себе клятву бороться с бандитами не на жизнь, а на смерть. Уже не раз виделось ему, как они с отцом вдвоем отбиваются от банды или сам он спокойно выходит из темноты и направляет в растерявшихся бандитов свой револьвер. Револьвера у него, правда, пока еще не было, зато были глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать.
Дорога, которая шла в поселок со станции, вилась по полю, потом по мосту переползала речку Хрипанку и входила в еловый лес. Речка разлилась широким прудом, куда в жаркие дни собирались ребятишки не только из поселка, но и из ближайших деревень. Нередко здесь шла борьба – за удобные места, где к берегу подходил плотный песок, в особенности же за обладание корягой, величественно и равнодушно плававшей по водной глади. Это был низко срезанный и выкорчеванный пень, корни которого распластались по воде. На ней могло плыть сразу несколько человек, с нее можно было прыгать – пусть с опасностью распороть живот о ее сучья. Словом, те, кому удавалось захватить корягу, старались уже не выпускать ее из рук, хотя бы им грозила гибель в холодной воде.
Однажды Сережа пришел на пруд. Был очень теплый вечер, солнце уже село, народу никого, вода в пруду была недвижна, и по этому розово-голубому зеркалу, как черный цветок, плыла коряга. Удача была редкая. Сбросив сандалии, Сережа по уже остывшему песку подошел к воде. «Как бульон», – подумал он и через минуту, мокрый, уже восседал на коряге.
Он сидел и думал о Борисе Федорове. Все последнее время он только и думал, что о Борисе Федорове. Ему нравилось простое Борисово лицо, нравилось, что тот ходит в сапогах, вообще все в нем нравилось.
Не сказав с ним еще ни единого слова, Сережа почему-то наделил его умом, бесстрашием и благородством. И не сомневался, что с приездом этого человека дела в поселке пойдут по-другому. Однако, пробыв здесь всего несколько дней, Федоров уехал, увезя с собой мать и совершенно не заботясь о судьбе поселковых обитателей; Сережа не мог этого ни понять, ни простить.
Только когда в воздухе заныли комары, мальчик решил, что пора на берег. Когда он, немного уже дрожа, натягивал липнущие штаны, он неожиданно услышал голоса, причем чуть ли не первое слово, которое до него донеслось, было «Левка».
– Ничего, не бойся, – говорил один, – Левка ему покажет.
– Хотел бы я посмотреть, – откликнулся другой, нагибаясь и что-то делая на земле, – как он будет отвечать перед Левкой.
Эти двое просто проходили мимо и мирно разговаривали. Сережа замер. Даже перестал дышать. Подхватив сандалии и майку, накалывая ноги о сосновые шишки, стараясь идти совершенно бесшумно, двинулся он за этими людьми.
Все произошло очень просто: бандиты дошли до заброшенных корпусов, пустых кирпичных коробок, стоявших в лесу, – здесь когда-то начали строить больницу – и скрылись в черном проломе стены. Как в горячке шел Сережа домой. «Нашел, нашел», – думал он.
Недалеко от дома ему повстречался его товарищ Витька, как всегда снедаемый любопытством.
– Что так поздно? Откуда?
Сережа только пожал плечами и хотел было пройти мимо, но не удержался и сказал мрачно:
– Было дело под Полтавой.
– Серега, – умоляюще протянул Витька, – ну скажи…
Сережа ничего не ответил.
– Жадина-говядина, кривое колесо, – в сердцах сказал Витька и пошел домой.
Глава II
Прежний начальник розыска прославился тем, что, зайдя однажды в единственный городской кинематограф, срезал с экрана полотно и продал его на толкучке. Потом оказалось, что на дворе угрозыска каждую неделю устраивается нечто вроде аукциона по распродаже отнятых самогонных аппаратов мрачной толпе их бывших владельцев. Конфискованный самогон бесследно исчезал в недрах розыска. Сотрудники его вечно рыскали по частным столовым, магазинам и чайным в поисках съестного. Частники кормили их и посмеивались. Их это не удивляло. Да и никого не удивляло. В те годы в милицию и розыск нередко проникали не только непригодные люди, но и просто уголовники. Вот почему по всей стране тогда была объявлена чистка. Специальная комиссия обращалась к населению с воззваниями, убеждавшими сообщать о всех нарушениях законности.
«На дороге к лучшему будущему, – писала местная „Красная искра“, – лежат камни преткновения в виде позорных привычек проклятого прошлого. С ними мужественно борется наша красная милиция. Так пусть же она будет чиста, как кристалл. Товарищ! Помоги своей красной власти выявить недостойных! Не бойся! Приходи со всем, только не с пустыми разговорами!»
Начальник розыска был арестован, сотрудники его разогнаны и заменены другими. Тогда же по партийной мобилизации пришел в розыск и Денис Петрович Берестов.
Ему пришлось трудно, это вообще было трудное время для розыска – время банд и кулацких восстаний. Посоветоваться было не с кем. Водовозов, друг и заместитель Берестова, пришел сюда немногим позже и знал немногим больше своего начальника. Денис Петрович сел за литературу, какую только мог достать. Она не принесла ему утешения.

«Без регистрации и идентификации, – читал он, – по единому методу Гальтона и Рашера, без дактилоскопии и сингалетической фотографии, без словесного портрета по системе Бертильона и справочников судимости – без всего этого борьба с преступностью это кустарничество, напрасная потеря сил, времени и средств».
«Дактилоскопия»! – думал он, вспоминая, что у них нет даже фотоаппарата. – Справочники судимости! Хорошо вам, у вас цивилизованные преступники, их пальцы отпечатаны во всех регистрационных бюро, их фотографии и словесные портреты разосланы по всем розыскам, их клички, почерки, шрамы – господи! – родинки, татуировки – все содержится в специальных реестрах, а привычки, профессиональные склонности и даже суеверия описаны в служебных справочниках.
А наши! За болотами, за буреломом, в кулацких селах многочисленные озверелые банды – сегодня они здесь, завтра рассыпались по деревням. Старые криминалисты и те ловят их годами. Что против таких руководства по уголовной технике! И все-таки Денис Петрович читал.
Каждое утро он чем-нибудь поражал Водовозова.
– Что такое система Бертильона?
– Про пальцы, – лениво отвечал Водовозов.
– Это всякий знает. А знаешь, что такое словесный портрет?
– Не, – еще более лениво отвечал Водовозов.
На следующий день разговор возобновлялся.
– Вот про пальцы ты знаешь. А про зубы ты знаешь? Смотри, что один старикан пишет: по следам зубов, оказывается, можно сделать слепок, а по слепку установить преступника.
– Если он кусается…
– А мундштук, а трубка, а хлеб? Ученье, брат, свет, а неученье, знаешь, тьма.
Водовозов снисходительно улыбался.
После того как Борис побывал в розыске, видел Водовозова и Берестова, всех этих озабоченных людей, занятых важным делом и, казалось, отгороженных от остального мира каким-то магическим кругом, ему особенно захотелось вступить в этот круг. Но Берестов ничего ему толком не обещал, а только сказал: «Посмотрим», и Борис понял, что его станут проверять. Что же, правильно. И все-таки почему-то было обидно. По-видимому, Берестов понял его состояние.
– Чист как кристалл, – шутливо промолвил он на следующий день, – в укоме тебя даже похвалили. – И он внимательно посмотрел на Бориса.
Борис сейчас же понял и покраснел. Да нет, секретарь укома не хвалил, он просто сказал: «Сын такого отца…» Да и не проверял его, наверно, никто.
И вот вместо того, чтобы ловить плотву в заросшей осокой речке Хрипанке и пить холодное, с погреба молоко, Борис стал работать в угрозыске. В клубе под лестницей ему отвели комнатушку, две стены которой были дощатые, две – каменные, оштукатуренные, сохранившие еще следы церковной живописи. По крайней мере, над тем местом, где прислонялась Борисова подушка, была ясно видна босая нога какого-то угодника.
Собственно, жить здесь было невозможно, потому что все спектакли и собрания происходили в клубе. И уж менее всего можно было здесь спать. До поздней ночи пол дрожал от чечетки (как у них не ломило ноги от этой чечетки?!), синеблузники выкрикивали свою программу («Мы нашей синей блузою, нисколько не спеша, паршивых ваших Гамлетов задавим, как мышат»), произносил речь обвинитель на процессе частников, незаконно увеличивших рабочий день в своих мастерских, неслись какие-нибудь частушки:
Не фуганит мой фуганок,Не пилит моя пила.Расскажу я, между прочим,Про поповские дела.
Борис получил старый «смит и вессон», которым безмерно гордился и который чистил каждый день, без всякой, впрочем, надобности, так как патронов к нему не было, и завел в розыске дружбу с веселым Рябчиковым. Этого белокурого паренька звали здесь то Рябчиком, то Курочкой Рябой, а не то и просто Рябой. От него Борис узнал, что Водовозов – это красота, что лучше Берестова людей на свете вообще не бывает, а женщина, работающая в розыске, не стоит ровным счетом ничего.
Оказалось, что она вообще не – пользовалась здесь никаким авторитетом, несмотря на строгий вид, военную гимнастерку и чеканную речь. Фамилия ее была Романовская, но в розыске ее почему-то, для обиды наверно, называли Кукушкиной, иногда с сомнительной торжественностью величая Кукушкиной-Романовской. До этого она работала в Петрограде (о чем все время старалась напомнить), а теперь была переведена сюда в розыск, по мнению Рябы, за ненадобностью. «Она влюблена в Водовозова, это всем известно», – сообщил Ряба.
Ряба был мастером на все руки, но настоящей его специальностью был самогон. В те годы это было настоящим бедствием. Пуды драгоценного зерна превращались в зловонную жидкость, которой деревня травила город и в которой захлебывалась сама. Чуть ли не каждый день к розыску подъезжала телега, доверху груженная ведрами, бидонами и аппаратами всех систем, – их Ряба тут же во дворе крушил колуном.
Кроме того, Ряба любил задавать вопросы.
– Вот представь себе, – говорил он, – представь себе, что ты – стрелочник, перевел ты однажды стрелку и видишь: в нее ногою твой друг попал, самый лучший, замечательный парень и герой. Ты видишь, как он старается вырвать ногу и не может. А поезд – вот он! Ну, что делать! Обратно перевести стрелку – поезд погиб, оставить так – налетит он, и от твоего друга… Что бы ты сделал? Ты бы перевел? Нет, ты скажи.
Или:
– Вот у одного писателя, говорили мне, такая постановка вопроса: если, говорит, для счастья всего человечества нужно пролить кровь трехлетнего ребенка, маленького, но одного, – ты бы пролил?
– Ряба, – молили его товарищи, – Курочка, не терзай душу! Никто не предлагает тебе ради спасения человечества убивать младенцев.
Однако Ряба серьезно тревожился:
– Но ведь могут быть такие случаи в жизни?
Борису он покровительствовал, а однажды даже взял с собою в губернский город, в губрозыск. Ряба был здесь своим человеком.
– Куда тебя? – спросил он. – На барахолку или в оружейную палату?
Барахолкой называлась кладовая различных вещей, а оружейной палатой – склад отобранного у бандитов оружия. Здесь были тяжелые зловещие колуны и изящные стилеты, кавказские ножи в узорных мерцающих ножнах и голые мясные ножи, вызывающие дрожь (эти колуны и мясные ножи впервые заставили Бориса подумать, достаточно ли он подготовлен для такой работы, как розыск). Безобразные обрезы лежали здесь рядом с последним словом военной техники – кольтом и браунингом. Были и никогда не виданные еще Борисом орудия взлома – разные «фомки», от огромных кустарных до маленьких, точных и только что не никелированных.
– А хозяйку здешнюю ты видал?
Хозяйка – гордость угрозыска, огромная служебная овчарка, привезенная из далекого подмосковного питомника, – лежала на лавке в комнате дежурного. Она была породиста и равнодушна.
– Хороша?
– Страшна.
– Ты не ее бойся, – сказал Ряба, кося глазом на какого-то человека в очках, – ты вот этого дядю бойся.
В дяде не было ничего страшного, скорее унылое что-то. Впалая грудь, очки, усы.
– Сволочь?
Ряба только поднял брови.
– Морковин, – сказал он, понизив голос, – следователь транспортного трибунала.
– Подумаешь, какой-то транспортный трибунал!
– Ребенок.
Борис собрался было еще расспросить про следователя, но тут Ряба объявил, что ему, Борису, если он не хочет опоздать на поезд, – пора отправляться на вокзал. Рябе предстояли еще дела в городе. «Какие?» – спросил Борис. «Тайна», – ответил Ряба.
Поезд был переполнен. Люди, груженные мешками, после неудачных попыток сесть в вагон бежали вдоль поезда на подогнутых ногах. Состав вот-вот должен был отойти. Какая-то старушка топталась на перроне и, конечно, осталась бы, если бы не Борис, который молча подхватил ее и внес в первый вагон, где было несколько посвободней.
Вагон был маленький, с разбитыми стеклами, – пропахший острым запахом влажной грязи. В проходе сидели на вещах, с полок свешивались ноги. Борис вместе с бабушкой протиснулся к окну.
– А ну, – обратился он к какому-то парию, белобровому и губошлепому, – уступи место.
– Что ты, что ты, господь с тобой, – зашептала бабушка.
– С каких это радостей, – ответил парень и отвернулся к окну.
По составу прошел стук и скрежет, наконец толчком сдвинулся с места их вагон.
– Поехали, – объявил кто-то.
– Ты что, оглох? – тихо спросил Борис, чувствуя, что звереет.
Парень смотрел в окно, но по напряженному и невидящему взору его было ясно, что он весь поглощен столкновением.
– Не встанешь, – подыму.
– Да что ты, мне недалеко, – шептала старушка, дергая его за рукав.
Но Борис ее не слушал. В такой тесноте нелегко было поднять парня и толкнуть на его место старушку, – Борис сам чуть не упал на нее. Все ждали скандала и драки, но парень драться не полез, а сказал желчно:
– Небось был бы здесь комиссар, ты бы его за ворот не хватал.
– Еще бы. Комиссар сам бы уступил, – ответил Борис и прибавил примирительно: – Не видишь, человек пожилой, устал.
– Я, может, больше ее устал.
Усевшись, бабушка тотчас же стала домовито усаживаться; подтянула, подняв подбородок, концы белого платка и обратилась к Борису:
– Давай, батюшка, свой чемоданчик-то, – она похлопала себя по коленкам, – давай, чего зря держать.
– Да что вы, бабушка, не надо, у вас и так узелок.
– Положь, положь, – сказала она, покойно закрывая глаза, – положь, узелок сверху пойдет.
Борису пришлось отдать свой чемоданчик. Бабушка положила его себе на колени, сверху поставила узелок и совершенно исчезла за этим сооружением.
– Ты куда, стара беда, собралась? – спросил с полки какой-то мужик.
– К своим, – охотно ответила бабка, поднимая к нему лицо, – к невестке со внуком. Невестка у меня заболела, некому даже и обед сварить.
– Смелая ты, бабка, что в такое время одна на поездах ездишь.
– Что ж поделаешь. Надоть ехать, я и еду. Вот гостинца везу.
– Отчаянная ты, бабка, – продолжал мужик. – А сама-то ты откуда?
«Вот привязался к бабушке», – подумал Борис, однако она была, видно, довольна разговором.
– Сейчас-то я из города. А так-то мы из Рязанской губернии, деревня Ежи. Наша деревня в лесу, мы ежи и есть, в самый лес забрались.
Она засмеялась тихонько, от этого вся засветившись, как зажегшийся во мху огонек, и снова спряталась за чемодан.
Поезд шел с многочисленными остановками, законными и незаконными. Правда, по сравнению с зимними поездками это была благодать: зимою то и дело приходилось выходить, чтобы отыскать дрова для топки или скалывать лед с обледеневшего за время стоянки паровоза.
– А у тебя, бабка, ноги-то ходят?
– У меня правая нога очень хорошо ходит.
– Этого мало, бабушка, если левая не ходит.
– Нет, левая не ходит.
Кругом все засмеялись, засветилась и бабушка. Она явно становилась душой общества. Только губошлепый парень, тая обиду, отвернулся к окну. Вагончик качало, стучали колеса.
– Интересно, в вашей деревне все ежи такие веселые?
– Все, сынок, все.
Она собралась выходить перед самым поселком.
– Постойте, бабушка, я вас сажал, я и высажу, – сказал Борис. – Далеко ли вам до дому?
– Да версты четыре.
Как только Борис поставил бабушку на землю, она тотчас же бойко пошла – делала шаг правой, а потом к ней приставляла левую.
– Как же вы этак четыре версты пройдете?
Она посмотрела на него серьезно и сосредоточенно, сделала шаг и приставила ногу.
– Буду иттить.
И снова сделала шаг и приставила ногу.
Поезд тронулся. «Ничего себе иттить», – подумал Борис, вскакивая на проезжающую мимо ступеньку и оглядываясь, чтобы посмотреть, как она идет. Она, казалось, совсем не двигалась с места, хотя и шагала очень энергично.
«А куда это она идет, – впервые подумал Борис, – в четырех верстах отсюда никакой деревни вроде нет. Неужели в поселок?»




