
Полная версия
Я тебя вижу

Анастасия Борисова
Я тебя вижу
Часть первая. До
Глава 1. Тишина
Рокки не хотел уходить из ветклиники. Он сидел у двери, положив лохматую морду на лапы, и смотрел на Анну с укором. Серо-белая шерсть свалялась на загривке, брови нависали над глазами, придавая ему выражение обиженного философа, которому мир задолжал если не объяснений, то хотя бы вкусного ужина. Бобтейлы вообще умеют смотреть так, будто знают о тебе что-то, чего не знаешь ты сама. Взгляд у них долгий, немигающий, с той особенной собачьей серьезностью, которая заставляет даже самых уверенных в себе людей чувствовать себя провинившимися школьниками. Анна, которая двадцать лет вела переговоры с вооруженными преступниками и ни разу не отвела глаз первой, сейчас отвела. Она не могла смотреть в эти глаза. Потому что в них было все преданность, обида, любовь и немой вопрос: «Почему ты делаешь мне больно?»
— Пойдем, старый, — сказала она, наклоняясь, чтобы застегнуть поводок. — Дома поспишь.
Рокки не сдвинулся с места. Только бровь приподнял, одну, левую, что придавало его морде выражение скептическое до крайности. Он вообще умел управлять бровями так, будто прошел специальные курсы актерского мастерства. Сейчас, например, левая бровь говорила: «Я тебя не виню, но и не одобряю». Правая молчала, придавленная шерстью, но Анна знала, что, если бы могла, она бы тоже выражала негодование.
— Доктор сказал, это просто ушной клещ. Не смертельно.
Пес фыркнул, и в этом фырканье слышалось все, что он думает о ветеринарной медицине в целом и о ее неспособности распознать драму мирового масштаба. Он был прав, конечно. Для пса любое посещение врача было личным оскорблением, вторжением в священные границы его организма, который, по его глубокому убеждению, работал безупречно с самого рождения.
Анна вздохнула. Она уже двадцать лет вела переговоры с вооруженными преступниками, террористами, суицидниками на краю высотных зданий, с людьми, которые собирались взорвать себя вместе с заложниками, и с теми, кто уже нажал на спусковой крючок, но промахнулся. Но с бобтейлом, который решил, что его обидели, спорить было сложнее, чем со всем спецназом Северного Кавказа вместе взятым. Потому что преступников она читала как открытые книги: их страхи, их слабости, их точки давления. А Рокки читал ее. Он знал, когда она врет, когда торгуется, когда готова сдаться. И пользовался этим без зазрения совести.
— Если ты сейчас не пойдешь, я куплю тебе ту самую коробку печенья, от которой у тебя потом живот болит.
Собакен поднял голову, прислушиваясь. Уши у бобтейлов маленькие, висячие, почти незаметные под шерстью, но Анна знала, что он слышит каждое слово, каждую интонацию, каждую попытку манипуляции. Он даже, кажется, слышал, как бьется ее сердце, и знал, когда оно бьется чаще от страха, а когда от любви. Сейчас оно билось от любви, и Рокки это знал.
— С говядиной. Искусственной, но ты же все равно не отличаешь.
Пес встал, отряхнулся, шерсть взметнулась серо-белым облаком, и несколько волосков опустились на пол, осели на ее джинсах и на куртке, которую она держала в руках. Рокки линял круглый год, это была его маленькая месть за то, что его заставляли ходить к ветеринару. Анна смирилась с этим давно. Шерсть была везде: в машине, на одежде, в еде, даже, кажется, в ее снах. Но она не представляла жизни без этой шерсти.
Пес послушно направился к выходу, волоча поводок за собой, но с таким видом, будто делал одолжение всему человечеству. Он умел ходить так, что казалось, это не он идет за хозяйкой, а она за ним, и он просто позволяет ей быть рядом из чистого великодушия.
Анна расплатилась на ресепшене. Молодой ветеринар, на протяжении всего осмотра делавший ей комплименты с таким усердием, что становилось неловко, провожал ее взглядом. «Вы так хорошо выглядите для своих лет, вам точно сорок три?» — спрашивал он, и она машинально отмечала, что парень явно пересмотрел сериалов про женщин-полицейских, где героини в сорок выглядят на двадцать пять и бегают по крышам на каблуках. Ей было сорок три, она выглядела на свои сорок три, и каблуки носила только на официальные мероприятия, которые старалась пропускать. Ее лицо хранило следы прожитых лет: морщины у глаз от привычки пристально вглядываться, складка у рта от долгих молчаливых раздумий, седина на висках, которую она не красила, потому что не видела смысла. Она была красивой, но не той красотой, которую показывают в глянце, а той, которая появляется у женщин, переживших больше, чем им было отмерено.
— Приходите через месяц на контрольный осмотр, — сказал ветеринар.
— Приду, — ответила Анна, хотя знала, что придет через три недели, потому что Рокки начнет чесать ухо раньше, и она не сможет на это смотреть.
Она вышла на улицу.
Март в этом году выдался серым и злым. Снег сошел только на прошлой неделе, обнажив грязный асфальт, прошлогодние листья, прибитые к земле дождями, и чьи-то растоптанные надежды в виде окурков у крыльца. Небо висело низко, тяжелое, цвета старого бетона, и воздух пах сыростью и прелью — тем запахом, который в Москве называют весенним, хотя настоящая весна наступит еще не скоро. Деревья стояли голые, черные, с набухшими почками, которые никак не могли распуститься, словно боялись, что их обманут очередным заморозком.
Анна на секунду задержалась на крыльце, вдохнула холодный воздух полной грудью и почувствовала, как привычная усталость растекается по плечам, спускается вниз по позвоночнику, тяжелеет в ногах. Усталость за два года стала ее постоянной спутницей, такой же привычной, как старый свитер, который она носила дома, или как тишина в квартире, когда Рокки засыпал. Эта усталость не проходила после сна, не уходила после выходных, не растворялась в кофе. Она была фоновой, как гул трансформаторной будки за окном. Она не мешала жить, но никогда не умолкала.
Пес ждал у машины. Черный «Опель Мокка», 2018 года, незаметный, с запачканным шерстью задним сиденьем и царапиной на левой двери — следствием неудачной парковки в прошлом году, когда она слишком поздно заметила бетонный столб. Она купила эту машину три года назад, сразу после того, как поняла, что служебный «Форд» придется сдать. Вместе с удостоверением, кабинетом на пятом этаже с видом на Садовое кольцо, с чувством собственной нужности, которое она даже не замечала, пока оно не исчезло.
— Запрыгивай, — сказала она, открывая заднюю дверцу.
Рокки запрыгнул с достоинством, которое позволяло предположить, что он делает это исключительно из вежливости. Устроился на своем обычном месте — левом заднем сиденье, положил голову на подголовник и уставился в окно с видом пассажира междугороднего автобуса, которому предстоит долгий путь. Он не смотрел на нее, демонстрируя, что обида еще не прошла. Анна знала, она пройдет, когда они приедут домой и она даст ему заслуженное печенье.
Анна села за руль, завела двигатель. «Опель» ожил с легким дрожанием, которое она научилась узнавать, как пульс. Несколько минут она просто сидела, глядя на серое небо через лобовое стекло, на редкие капли дождя, которые начинали собираться на стекле, на дворники, которые сгоняли их с мерным, успокаивающим ритмом. Внутри было тихо. Не та тишина, которая приносит покой и умиротворение, а та, которая зияет пустотой, как комната, из которой вынесли всю мебель, оставив только голые стены и эхо. Она привыкла к ней за два с половиной года. Почти привыкла. Но иногда, в такие минуты, когда некуда спешить и не о ком беспокоиться, кроме собаки, которая спит на заднем сиденье, эта тишина становилась невыносимой. Она напоминала о том, что когда-то в ее жизни было иначе.
Машина тронулась, в салоне заиграло радио, какая-то поп-песня, бойкая и навязчивая, про любовь, которая «никогда не кончается». Анна выключила приемник, и тишина вернулась. Рокки вздохнул за ее спиной, так тяжело, по-человечески, и она улыбнулась. Пес был единственным существом, которое умело вздыхать так, что это означало: «Я здесь, я с тобой, и ничего страшного не случилось».
Дорога до дома заняла сорок минут, хотя в навигаторе было написано двадцать пять. Москва в этот час уже стояла плотно, километровые пробки на магистралях, медленное течение машин от светофора к светофору, красные огни стоп-сигналов, зажигающиеся одновременно, как по команде. Но она знала маршруты, которые объезжали основные заторы: дворы на Садовом, переулки за Павелецким вокзалом, набережную, где можно было проскочить до самого Ленинского. Знание города, нажитое за двадцать лет работы, когда каждая минута могла стоить жизни, и нужно было добраться быстрее, чем палец преступника успеет нажать на спусковой крючок. Теперь эти маршруты пригождались только для того, чтобы быстрее привезти собаку из ветклиники и успеть в магазин до закрытия.
Дом на Тверской она старалась не замечать, когда проезжала мимо. У нее был свой маршрут, он огибал его по дуге, через Большую Бронную и Малую Дмитровку, но сегодня пробка вынудила свернуть на Тверскую, и теперь она стояла прямо напротив.
Восемнадцатый этаж. Угловые окна, из которых открывался вид на всю улицу, на разноцветные вывески магазинов, на вечерние огни, которые зажигались раньше, чем в других районах, потому что Тверская никогда не спала. Их спальня выходила на запад, и по вечерам солнце заливало комнату теплым, густым светом, делая стены персиковыми, а белые шторы — золотыми. Она помнила этот свет. Помнила, как любила ложиться на кровать — широкую, с высоким изголовьем, которую они выбирали вместе в итальянском салоне, и смотреть, как солнце ползет по потолку, медленно, по сантиметру, меняя оттенки от охры до темной меди. Кирилл сидел рядом, перебирал бумаги, говорил что-то о бизнесе, о партнерах, о планах на следующий год. Она почти не слушала, только кивала в нужных местах, потому что ей было хорошо. Просто хорошо. Тепло, сытно, спокойно. Она думала, что это и есть счастье — такое, какое показывают в рекламе дорогих часов или загородных домов. Тихая гавань после двадцати лет штормов. Она не знала тогда, что тихие гавани часто оказываются ловушками.
Рокки заскулил с заднего сиденья — тихо, жалобно, как щенок, хотя ему было уже семь лет, и он весил под сорок килограммов. Он не любил это место. Он помнил его. Помнил запахи, звуки, помнил, как здесь было страшно. Анна знала, что собаки помнят не хуже людей. А может быть, и лучше.
— Вижу, — сказала она, не оборачиваясь. — Не волнуйся, мы туда не вернемся.
Она перестроилась в правый ряд, свернула в переулок и уехала. В зеркале заднего вида мелькнул угол дома, последний этаж, окно, за которым когда-то горел свет. Потом и он исчез.
Квартира на Ленинском проспекте, которую она снимала последние полгода, была маленькой, темной и совершенно чужой. Две комнаты с низкими потолками, узкая кухня, где едва помещались холодильник и обеденный стол, ванная без окна, где постоянно запотевало зеркало, сколько ни проветривай. Мебель осталась от хозяйки — старый диван с продавленными подушками, телевизор, показывающий только три канала, и сервант с хрусталем, за стеклом которого стояли пыльные рюмки и вазочка для варенья. Но хозяйка разрешала собаку, не требовала справок о доходах и не задавала вопросов. Для Анны этого было достаточно.
Она зашла, сняла куртку, повесила на крючок в прихожей. Рокки прошел на свое место — угол у батареи, где она постелила старый плед, купленный когда-то в Икее, с выцветшими рисунками собак. Устроился, вздохнул тяжело, по-человечески, положил голову на лапы и закрыл глаза. Через минуту он уже спал, посапывая и дергая лапой во сне. Ему снилось что-то хорошее — может быть, тот самый сад в Серебряном Бору, где он бегал, не зная усталости, где пахло жасмином и травой, где не было ветеринаров и ушных клещей.
Анна прошла на кухню, поставила чайник. Достала из холодильника вчерашний суп — овощной, с курицей, разогрела, налила в миску. Села за стол. За окном темнело, на Ленинском зажглись фонари, и их желтый свет просачивался сквозь тонкие занавески, ложась на пол полосами, похожими на тюремную решетку. Она смотрела на эти полосы и думала о том, как странно устроена жизнь: когда-то она была той, кто освобождал людей из тюрем, которые они строили для себя сами. А теперь она жила в квартире, где тени на полу напоминали решетку, и это казалось ей справедливым.
В телефоне было три пропущенных от адвоката. И сообщение: «Позвони, когда освободишься. По делу Соболева новости».
Анна отложила телефон. Достала из шкафа чашку, ту единственную, которую привезла из старой квартиры, белую, с трещиной на ручке. Она не могла ее выбросить. Не потому, что чашка была дорогая или красивая. А потому, что эту трещину оставил Рокки, когда был щенком: прыгнул на стол, смахнул чашку, и она ударилась о каменную столешницу, но не разбилась, только треснула. Кирилл тогда хотел ее выбросить. Анна не дала. «Это память, — сказала она. — О том, как он был маленьким». Кирилл усмехнулся: «Ты и о собаке будешь помнить, когда она вырастет?» Она не ответила. Она помнила. И чашка с трещиной была для нее важнее, чем вся посуда из итальянского сервиза, который он привез из командировки.
Она налила чай. Доела суп. Вымыла посуду. Вытерла руки. Потом села на диван, поджала под себя ноги, взяла телефон и набрала номер.
— Слушаю, — голос адвоката был напряженным, тем особенным тоном, означающий плохие новости.
— Что у него?
— Новый иск. На этот раз о признании дома в Серебряном Бору совместно нажитым имуществом.
Анна закрыла глаза. Дом. Ее дом. Единственное место, где она могла дышать полной грудью, не оглядываясь, не проверяя, кто смотрит, не держа спину прямой, как по команде. Сад, который она сама разбивала, выбирала саженцы в питомнике, спорила с ландшафтным дизайнером о том, где посадить гортензии, а где — жасмин. Веранда, где они с Рокки сидели по вечерам, она с книгой, он с головой на ее коленях, и где было слышно, как шумят листья за открытым окном. Камин, перед которым она плакала, когда никто не видел, сворачиваясь в клубок на ковре и позволяя себе то, чего не позволяла никогда: слабость.
— У него нет оснований, — сказала она, открывая глаза. — Дом был оформлен на меня. Подарок.
— Он утверждает, что ремонт и содержание оплачивал он. Есть чеки. Много чеков. За десять лет.
— Это не делает дом совместно нажитым.
— Знаю. Но он затягивает процесс. Это уже пятый иск за полгода, Анна. Он не хочет выиграть. Он хочет, чтобы ты устала. Чтобы ты сдалась. Чтобы ты сказала: забирай все, только оставь меня в покое.
— Я не устану.
Адвокат замолчал. В трубке слышно было его дыхание тяжелое, с хрипотцой, как у курящего человека, пытающегося бросить, но срывается каждую пятницу. Анна знала, что он курит. Видела однажды, как он стоял у здания суда, пряча сигарету в кулаке, и затягивался жадно, как человек, которому не хватает воздуха. Она не осуждала. У каждого есть свои способы держаться.
— Он подал еще один документ, — сказал он наконец. — Заявление на собаку.
Анна замерла. Рука, державшая телефон, вдруг стала тяжелой, словно свинцовой. Она почувствовала, как кровь отливает от лица, как кончики пальцев холодеют, как в груди что-то сжимается, не сердце, что-то другое, более хрупкое, что держало ее на плаву все эти два с половиной года.
— Что?
— Требует признать собаку совместно приобретенным имуществом и передать ему. В иске указано: «собака породы бобтейл, кличка Рокки, 2019 года рождения, приобретена в период брака за счет общих средств».
— Это… — Она не нашла слов. Воздуха не хватало, словно кто-то сжал грудную клетку. Она смотрела на Рокки, спящего в углу, положив голову на лапы, и во сне шевелил бровями, будто спорил с кем-то. Он был таким беззащитным. Таким ее. И Кирилл хотел забрать его. Забрать, потому что знал, это раздавит ее больнее, чем любые иски о квартире или доме.
— Абсурд, я знаю. Судья это отклонит. Но сам факт. Он знает, что для тебя это больнее, чем квартира на Тверской. Чем дом в Серебряном Бору. Чем все вместе взятое.
Анна смотрела в стену. На кухне тикал чайник, остывая. Где-то за стеной сосед смотрел телевизор, и сквозь тонкую перегородку пробивались обрывки новостей: кто-то кого-то убил, кто-то кого-то обманул, кто-то кого-то предал. Обычный вечер в обычном городе.
— Когда слушание? — спросила она. Голос прозвучал ровно, хотя в горле стоял ком, который она не могла проглотить.
— Через две недели. Предварительное. В том же здании суда, где рассматривалось уголовное дело. Тверская, 13.
Анна кивнула, хотя адвокат ее не видел.
— Хорошо. Я приду.
— Анна, — адвокат замялся, и в его молчании она услышала то, что он не решался сказать вслух. — Я должен спросить. Ты уверена, что не хочешь пойти на мировую? Отказаться от компенсации морального вреда в обмен на его отказ от имущественных претензий? Он может согласиться.
— Нет.
— Это затянется на годы.
— Я знаю.
— Он будет изматывать тебя. Судами, исками, заявлениями. Он будет делать это, пока ты не сломаешься. Это его метод, ты же знаешь.
— Я знаю, — повторила она, и голос ее стал тверже. — Но, если я откажусь от компенсации, это будет означать, что ничего не было. Что тот вечер не случился. Что побоев не было. Что я все придумала. А я больше никогда не буду врать о том, что было. Ни себе, ни ему, ни суду.
Адвокат вздохнул, долго, устало, как человек, слышащий это не в первый раз и знает, что спорить бесполезно. Она слышала, как он щелкнул зажигалкой, и представила его в темном кабинете, с сигаретой в зубах, с папками, разложенными на столе, с фотографиями ее синяков, которые он пересматривал уже сто раз.
— Понял. Тогда готовимся к слушанию.
Они обсудили детали еще минут десять, какие документы подготовить, на какие аргументы Кирилла можно рассчитывать, как отвечать на возможные провокации. Когда разговор закончился, Анна отложила телефон и посмотрела на Рокки. Пес спал, положив голову на лапы, и во сне шевелил бровями, будто спорил с кем-то. Может быть, с Кириллом. Может быть, с ней.
— Не отдам, — сказала она тихо, почти шепотом. — Ничего не отдам. Ни дома, ни тебя.
Пес вздохнул во сне и перевернулся на другой бок.
Ночью ей приснился Кирилл. Они сидели на веранде в Серебряном Бору, и вечер был теплым, совсем летним, хотя по календарю стоял сентябрь. В саду гудел триммер соседа, где-то лаяла собака, и пахло жасмином — густо, сладко, до головокружения. Этот запах всегда напоминал ей о доме, о безопасности, о том, что есть место, где можно спрятаться от всего.
Кирилл был в белой рубашке с закатанными рукавами, с бокалом красного вина в руке, и рассказывал какую-то историю из своего бизнеса — про партнера, который его подставил, и про то, как он его «поставил на место». Она слушала вполуха, смотрела на сад, на яблони, которые уже начинали желтеть, и чувствовала, как его рука лежит у нее на колене — тяжело, уверенно, по-хозяйски. Эта тяжесть была ей знакома. Она не замечала ее раньше. Или не хотела замечать.
— Ты меня слушаешь? — спросил он, и в голосе появилась та нотка, которую она научилась распознавать слишком поздно.
— Конечно, — ответила она. — Ты говорил про Сергея.
— Я говорил про то, что нельзя доверять никому. Только себе. И мне.
Он повернулся к ней, и в свете веранды его лицо было красивым — правильные черты, четкая линия скул, темные глаза, которые умели смотреть так, что хотелось смотреть в них вечно. Она помнила это лицо. Помнила, как впервые увидела его в кафе на Кузнецком мосту, как он улыбнулся, и она подумала: «Вот он». Не знала, кто «он», но знала, что это важно.
— Ты моя, — сказал он. — Ты никуда не денешься.
Она проснулась от того, что Рокки ткнулся мокрым носом в ее ладонь. В комнате было темно, только луна светила в окно, делая стены серебряными, а старый диван каким-то призрачным, ненастоящим. Луна была полной, круглой, и ее свет ложился на пол, на стены, на лицо Анны, делая его бледным, как у призрака.
— Все хорошо, — сказала она, гладя его по лохматой голове, по теплой, пахнущей псиной и травой шерсти. — Все хорошо, старый.
Рокки вздохнул, положил голову ей на ноги и закрыл глаза. Часы на тумбочке — те самые, IWC Portugieser, которые она сняла на ночь, — показывали 3:17. Она смотрела на стрелки, на серебристый циферблат, на цифры, которые ничего не значили, кроме того, что время идет. Оно всегда идет. Даже когда кажется, что остановилось.
Анна села, обхватила колени руками, прижалась подбородком к коленям. Пес пошевелился во сне, но не ушел. Она сидела так до рассвета, глядя, как тени ползут по стенам, как луна медленно опускается за крыши домов, как первые серые лучи начинают пробиваться сквозь занавески. И слушала тишину. Ту самую, которая зияла пустотой. Которую она носила в себе уже два с половиной года. Которой так и не научилась бояться.
Глава 2. Первое дело
Ее первая самостоятельная операция случилась через полгода после начала стажировки. Она уже участвовала в выездах, сидела в штабе, слушала переговоры Громова, училась, запоминала, анализировала. Но все это было «на подхвате» — подать кофе, принести документы, не отсвечивать. Она знала, что Громов проверяет ее на прочность, на терпение, на умение ждать. Она ждала. Она умела ждать. Этому ее научил еще отец: «Не дергайся. Не торопись. Твое время придет».
Время пришло в ноябре. Позвонили из дежурной части, захват заложника в многоэтажке на юго-западе Москвы, недалеко от университета, где она училась. Мужчина забаррикадировался в собственной квартире, угрожает застрелиться и «прихватить с собой» тех, кто войдет.
— Поедешь? — спросил Громов. В его голосе не было сомнения. Был вопрос на знание: готова или нет.
— Поеду.
— Одна?
— Одна.
Он посмотрел на нее долгим взглядом, тем самым, который она выучила наизусть: оценивающим, профессиональным, без тени жалости или снисхождения. Потом кивнул.
— Хорошо. Докладывай.
Она ехала в стареньком УАЗе, выделенным из автопарка, сжимая в руках папку с материалами, и думала о том, что сказал профессор на последней лекции: «Переговорщик — это человек, который должен быть готов умереть в любой момент. Не потому, что он герой. А потому, что он встает между двумя мирами: миром живых и миром тех, кто готов умереть. И он должен показать, что не боится ни того, ни другого».
Она боялась. Но не показывала. За окном тянулись спальные районы — серые панельные многоэтажки, одинаковые, безликие, с редкими фонарями, которые тускло светили сквозь мелкий ноябрьский дождь. Она считала этажи, подъезды, остановки. Это помогало не думать о том, что ждет впереди.
Дом стоял в глубине двора, окруженный такими же серыми, унылыми зданиями. Оцепление уже выставили, несколько полицейских машин, люди в форме, редкие любопытные из соседних домов, которые выглядывали из-за углов. Анна вышла из машины, поправила форму, достала удостоверение.
— Старший на месте? — спросила она у молодого лейтенанта.
— Вон, у подъезда.
Она подошла. Старшим оказался капитан, которого она не знала, — плотный, с усталым лицом и прокуренным голосом. Он посмотрел на нее с недоверием.
— Вы переговорщик?
— Я.
— Одна?
— Одна.
— А где полковник Громов?
— Полковник Громов отправил меня.
Капитан хотел возразить, но передумал. Кивнул.
— Ваш мужчина — Виктор, тридцать пять лет, бывший военный, участник боевых действий. Вернулся из «горячей точки» полгода назад. На прошлой неделе жена ушла, забрала ребенка. Он замкнулся, перестал выходить из дома. Сегодня соседи услышали выстрелы, стрелял в стену. Угрожает застрелиться.
— Оружие?
— Охотничий карабин. Заряжен. Патронов много.
— Требования?
— Никаких. Не хочет никого видеть. Говорит, что все равно умрет, и ему все равно, кто будет рядом.
Анна кивнула. Это был худший вариант, когда у преступника нет требований, кроме одного: дать ему умереть. С ними труднее всего. С ними нельзя торговаться. Их нельзя отменить деньгами, вертолетом, обещаниями. Их можно только пережить. Или не пережить.
— Я войду, — сказала она.
— Без бронежилета? — капитан поднял бровь.
— Без.
Она не объясняла. Она знала, что бронежилет говорит преступнику: «Я тебя боюсь». А бояться она не могла. Никогда.
Лестница пахла кошками, мочой и бедностью. Анна поднималась медленно, считая ступеньки. Четвертый этаж, квартира налево. Дверь железная, новая, с двумя замками, которую он, видимо, поставил сам. Из-за двери доносилась тишина, не та тишина, которая бывает в пустой квартире, а та, которая предшествует выстрелу. Она постучала. Три удара, коротких, ритмичных, негромких.
— Виктор, — сказала она. — Меня зовут Анна. Я переговорщик. Я хочу поговорить с тобой.
Тишина.







