Голод по другим
Голод по другим

Полная версия

Голод по другим

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Шаг пятый. Из тревожной интерпретации следует поведенческая реакция. Три классические стратегии: закрыться (замолчать, уйти, не отвечать), первым атаковать (сказать колкость, критиковать раньше, чем критикнули тебя), или переиграть в другую сторону — попытаться понравиться любой ценой, что часто выглядит навязчиво и отпугивает не хуже колкости. Ни одна из этих стратегий, увы, не располагает к дружбе.

Шаг шестой. Окружающие, столкнувшись с закрытостью, колкостью или навязчивостью, реагируют так, как реагируют обычные люди: они отходят. Не потому, что они плохие. Просто потому, что энергия, которая уходит на общение с человеком в режиме гипервигильности, довольно быстро истощается — а компенсации в виде тепла и лёгкости общения нет.

Шаг седьмой. Одинокий человек фиксирует новое отвержение и — теперь уже с полным основанием — говорит себе: «Ну вот, я же и знал, я никому не нужен». Его гипервигильность получила подтверждение. Она усиливается. Возвращаемся к шагу второму. Круг замкнулся.

Иногда я думаю, что если бы дизайнеры эволюции сдавали аттестацию, за эту конструкцию у них был бы серьёзный вопрос. Она работает безупречно — но безупречно против того, для чего её якобы делали. Одиночество, которое эволюция сконструировала для того, чтобы возвращать особь в стаю, у нынешнего человека в чуть более сложных условиях становится инструментом для того, чтобы гарантированно из стаи выпадать.

Немножко нейроанатомии, чтобы не выглядеть голословно

Спустимся на одну страницу к деталям. У людей с высоким уровнем субъективного одиночества, если провести аккуратные фМРТ-исследования, обнаруживается несколько характерных особенностей.

Во-первых, повышенная реактивность амигдалы на неоднозначные социальные стимулы (сердитые лица, нейтральные лица с направленным взглядом, изображения социального исключения). Особенно выразительно это заметно у пожилых одиноких людей.46

Во-вторых, сниженная активность зон системы вознаграждения (вентральный стриатум, орбитофронтальная кора) в ответ на приятные социальные стимулы. Одинокий человек — на нейронном уровне — меньше «зажигается» от улыбки, чем не одинокий. Это делает социальное вознаграждение объективно менее сильным для него; ему нужно больше положительного контакта, чтобы получить то же удовольствие, которое не одинокий получает от короткой доброжелательной беседы у кофемашины.47

В-третьих, сниженная активность зон, отвечающих за понимание чужих психических состояний (теория ума, mentalizing) — прежде всего медиальной префронтальной коры и височно-теменного узла. Иначе говоря, одинокий человек не только предвзято интерпретирует чужое поведение, но и в среднем хуже моделирует, что именно происходит у собеседника в голове.48 Это, между прочим, объясняет одно раздражающее свойство хронически одиноких: они часто «не считывают» намёки, слишком буквально относятся к вежливым отказам, склонны обижаться на реплики, которые не были направлены против них. Не потому, что они глупы, — а потому, что ключевые сети, отвечающие за построение модели другого человека, у них работают немного тише.

Всё это вместе даёт очень характерный когнитивный профиль: обострённое внимание к угрозе, тусклое внимание к награде, ухудшенное понимание чужих мотивов. Тяжёлая конфигурация для того, чтобы понравиться другому человеку.

Одинокий мозг стареет быстрее

Коротко — подробно об этом будет отдельная глава про старость — у пожилых людей это положение вещей усугубляется ещё одним неприятным обстоятельством. Мозг с возрастом теряет часть своей эмоциональной гибкости. Префронтальная кора, которая в молодости ещё как-то умудрялась приглушать сигналы амигдалы («ну ладно, наверное, коллега просто устал»), с годами делает это хуже. У одиноких пожилых людей режим гипервигильности застревает надолго и глубоко. Часть того, что мы бытово называем «стариковской ворчливостью», «подозрительностью», «характер испортился», — на самом деле, если разобраться, — хронически включённая система социальной угрозы у человека, который остался без стаи.49

Это, между прочим, объясняет очень удивительную вещь. Молодые нередко жалуются на то, что бабушки и дедушки, выйдя на пенсию, становятся «невыносимыми». Обидчивыми. Мнительными. Категоричными. Тон в разговоре сдвигается с любящего в сторону подозрительного и требовательного. И это, к их изумлению, происходит у тех же самых людей, которые ещё пять лет назад были вполне милыми. Что случилось?

Случилось следующее. Пока эти милые люди работали, они каждый день видели сослуживцев. Здоровались. Обменивались новостями. Спорили. Смеялись над одними и теми же шутками. Их социальная система получала свою ежедневную «дозу» контакта. Теперь они на пенсии. Пять лет как. Знакомых стало меньше. Друзей ещё меньше. Взрослые дети приезжают редко. Ежедневный контакт схлопнулся до телевизора и разговора по телефону раз в неделю. Их мозг — тот самый неолитический мозг — реагирует на это по своей древней программе: включает гипервигильность. И вот они уже подозрительны к соседям, придирчивы к невестке, обижаются на племянника, который не позвонил на 8 марта.

Проблема, разумеется, не в характере. Проблема в том, что мозг, оставшийся без стаи, начинает себя защищать. И, как это часто бывает у нашей неудачной эволюционной конструкции, защищает так, что окружающие ещё дальше отходят.

Отдельная тема: гипервигильность в цифровом мире

Этот сюжет обойти невозможно. Гипервигильность к социальной угрозе идеально ложится на устройство современных социальных сетей. Идеально в самом злом смысле слова.

Соцсети предъявляют пользователю поток социальных сигналов, доведённый до плотности, о которой саванна не могла и мечтать. Тысячи лиц, тысячи реплик, тысячи микро-конфликтов, тысячи публичных отвержений в реальном времени. У одинокого человека, чей мозг настроен на обнаружение угроз, эта среда вызывает воистину избыточное количество срабатываний. Он видит, как игнорируют его пост. Он видит, как хвалят чужой. Он видит, как в комментариях к его реплике кто-то ставит смайлик, который может быть саркастическим, а может — дружеским, и мозг, разумеется, выбирает более тревожную интерпретацию. Он видит фотографии, где его знакомые собрались все вместе — без него. Он видит групповой чат, в котором он состоит, где активно переписываются, а его сообщения игнорируют.

Каждое из этих микро-событий по отдельности крохотно. Все они вместе, за один вечер, могут дать столько «сигналов социальной угрозы», сколько его мозг эволюционно не был готов обрабатывать даже за месяц. И тогда включается защитная реакция: он закрывается, огрызается или пропадает. Что вызывает — правильно — ещё большее ощущение изоляции. Мы к этому вернёмся отдельно в главе о цифровой псевдо-стае, потому что там есть свои прекрасные ужасы. Пока что зафиксируем: соцсеть в руках хронически одинокого человека работает как поисковый радар в руках параноика. Она находит именно то, что ищет — потому что искать умеет.

Есть ли выход из петли

Читатель, дошедший до этой страницы, хочет услышать: «но выход есть». Новости неплохие: выход есть.

Он не радужный. Никто вас не собирается вылечить за два семинара и одну книжку. Но выход есть, и он, в общем, следующий.

Первое. Гипервигильность к социальной угрозе — не приговор. Она поддаётся коррекции методами, которые в самом широком смысле объединяются под шапкой «когнитивная переработка автоматических интерпретаций». Здесь работают классические техники когнитивно-поведенческой терапии, у которой к этой теме довольно длинный успешный шлейф. Смысл этих техник — не в том, чтобы заставить человека «мыслить позитивно» (эта попса, честно говоря, часто раздражает даже самого пациента), а в том, чтобы натренировать его мозг замедлять автоматическую интерпретацию и рассматривать альтернативы. «Коллега прошёл, не поздоровавшись. Гипотеза 1: он меня терпеть не может. Гипотеза 2: он торопится в туалет. Какая из них правдоподобнее?» Тренированный мозг постепенно начинает по умолчанию выбирать более прозаические, менее катастрофические интерпретации.50

Второе. Мидфулнесс — не в его глянцевом варианте с приложениями по подписке, а в клиническом — тоже работает. Метаанализ показывает, что программы вроде MBSR (Mindfulness-Based Stress Reduction) снижают у одиноких людей не только субъективное ощущение изоляции, но и, как я уже упоминал в предыдущей главе, воспалительный профиль генной экспрессии.51 Не потому, что медитация волшебная, а потому, что регулярная тренировка внимания замедляет тот самый автоматический бросок амигдалы в сторону угрозы и даёт префронтальной коре секунду на то, чтобы вмешаться.

Третье. Малые, повторяющиеся, безопасные социальные контакты — сильнее одного большого. Разговор с продавцом в магазине, куда вы ходите каждую неделю. Улыбка соседке. Короткая беседа с бариста. Приветствие с охранником в вашем подъезде. Всё это, вопреки популярному представлению, не «жалкие суррогаты» — а самая настоящая социальная микро-питательная среда, которая измеримо снижает уровень одиночества у тех, у кого её больше.52 Мозг стайного примата не различает торжественный ужин с двадцатью друзьями и десять коротких доброжелательных пересечений в течение недели; для его древней бухгалтерии второй вариант часто оказывается даже полезнее, потому что распределён во времени равномерно.

Четвёртое, самое важное и самое трудное. Разорвать петлю гипервигильности одному чрезвычайно сложно. Именно потому, что она устроена как самоподтверждающаяся. Одинокий человек, попавший в неё, часто нуждается — вопреки собственному сопротивлению — в человеке-помощнике, который какое-то время терпит его закрытость, колкости или навязчивость и продолжает быть рядом. Иногда таким помощником становится терапевт. Иногда — старый друг, которому хватает выдержки. Иногда — новый партнёр с тёплым характером, которого одинокий человек чудом не успел отогнать колкостью в первую неделю. Иногда — группа, объединённая совместным делом, где включённость возникает через деятельность, а не через специальный «социальный интерес» друг к другу. Об этом четвёртом — и, боюсь, единственном по-настоящему сильном — способе преодоления одиночества у нас будет отдельный разговор ближе к концу книги.

Мораль этой главы, вкратце

Подведём итог.

Хроническое субъективное одиночество меняет не только то, что человек чувствует, но и то, что он видит. Оно превращает мир в место, полное потенциальных отвержений. Оно натренировывает внимание на обнаружение угрозы. Оно снижает удовольствие от нейтральных социальных контактов. Оно ухудшает точность понимания чужих мотивов. И оно — что особенно жестоко — заставляет одинокого человека вести себя так, что окружающие всё чаще отходят от него, тем самым подтверждая его наихудшие ожидания.

Это не «плохой характер». Это работа очень старой эволюционной программы в очень неподходящей современной среде. Программа была спроектирована для того, чтобы спасать одинокого гоминида, обостряя его чувствительность к опасности. В саванне это работало: гипервигильность плюс острая мотивация вернуться к своим давали хорошие шансы на выживание. В мегаполисе это оборачивается ловушкой: гипервигильность становится хронической, шансов вернуться к своим у одинокого человека мало, а его собственное поведение делает эти шансы ещё меньше.

Знание об этом механизме, между прочим, оказывается практически ценным по крайней мере в двух отношениях. Во-первых, оно немного облегчает жизнь самому одинокому человеку — потому что «моё поведение — не признак того, что я плохой, а признак того, что моя система защиты слишком громко работает» — это гораздо более рабочая формулировка, чем «я плохой». Во-вторых, оно облегчает жизнь тем, кто пытается помочь. Друг, партнёр, взрослый ребёнок, коллега, терапевт, — все, кто сталкивается с закрытым, колючим, странным одиноким человеком, — могут держать в голове одну вещь: перед ними не враг. Перед ними примат, у которого включена сирена, а он сам этого может не понимать.

Мы прошли, таким образом, первый блок этой книги — биологический хардкор. Мы разобрались, что горит у одинокого в голове (глава 1), что происходит в его теле (глава 2) и почему его поведение выглядит так, как выглядит (глава 3). Пришло время задать другой вопрос. Если всё это правда — если одиночество действительно древний и жестокий биологический механизм, работающий в нас помимо нашей воли, — то как человечество на протяжении двух с половиной тысяч лет пыталось эту боль объяснить, приручить, оправдать и по возможности победить?

Ответ, разумеется, у него был. Точнее, ответов было много: они назывались стоицизм, монашество, экзистенциализм, литература, психотерапия. Мы посмотрим на все эти ответы во втором блоке — с одной оговоркой. Мы будем смотреть на них не как на «умные мысли умных людей», а как на разные варианты того, что делает наш неокортекс, когда старая амигдала начинает громко орать в темноте.

Философия часто именно так и устроена: как красивая рационализация того, что на самом деле болит.

Пойдёмте посмотрим, как об этом писал Марк Аврелий. Спойлер: он тоже был очень одинок. И знал об этом больше, чем кажется.



БЛОК II. КУЛЬТУРНЫЙ СЛОЙ: ОТ АНТИЧНЫХ СТОИКОВ ДО ЧЕХОВА И СУИЦИДАЛЬНОГО ПЕССИМИЗМА


Глава 4. Карта философских защит: от кельи до «Ада — это другие»


Небольшое предуведомление о характере предмета

Разговор о философии в книге о нейробиологии — это, надо признаться, дело деликатное. Читатель, которого до сих пор кормили амигдалой, кортизолом и CTRA, вполне вправе поднять бровь и спросить: а этот Марк Аврелий-то тут при чём? Ну да, был такой римский император, писал в свободное от войн время в записную книжку что-то трогательное и приподнятое. Но вы же нам обещали науку, а не античный самиздат.

Обещали. И научная линия никуда не денется. Просто в этой главе — и вообще во всём втором блоке этой книги — мы будем смотреть на философские, монашеские, экзистенциальные ответы человечества на одиночество не как на «мудрость веков», а как на нечто гораздо более прозаическое. А именно — как на разные варианты того, что делает наш большой, старательный, ярко выраженный неокортекс, когда где-то в глубине черепа старая амигдала начинает громко, некрасиво и без предупреждения орать.

Метафора, которую многие философы, включая тех, что рядом с моей полкой, мне не простят. Философия — это, в определённом смысле, служба ПР при амигдале. Она красиво объясняет широкой публике то, что там, в подвале, происходит на самом деле. Иногда — с большим тактом. Иногда — с ослепительным талантом. Но задача её, по сути, всегда одна: превратить непереваренную биологическую боль в аккуратный, поддающийся обсуждению текст. Ведь если боль остаётся непереваренной — с ней невозможно жить и, в конечном счёте, невозможно писать. А если её удаётся упаковать в понятия и категории, — с ней можно уживаться, ей можно противостоять, а иногда даже утверждать, что вы её сами выбрали.

Одиночество — как раз тот предмет, с которым за последние две с половиной тысячи лет неокортекс работал особенно старательно. Причина понятна: боль эта древняя, острая, у любого гоминида, включая тех, что пишут на пергаменте, — и требует своего объяснения точно так же, как требуют его смерть, страдание и утрата. Как справлялись греки, римляне, египетские пустынники, немецкие романтики, французские экзистенциалисты? По-разному. Иногда — прекрасно. Иногда — очаровательно жульнически. Всегда — так, что можно и нужно почитать.

Пойдёмте по хронологии, но без педантизма.

Античные стоики: внутренняя цитадель как альтернатива стае

Начнём со стоицизма, потому что это первая большая, продуманная и по сей день ходовая западная стратегия обращения с одиночеством. Позднеантичный стоицизм — это Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий, если брать только трёх самых громких. Три биографии, при всей их несхожести, объединяет одна деталь: все трое имели все основания считать свою социальную жизнь неспокойной. Сенека — придворный опасного императора, чья карьера завершилась приказом самому вскрыть себе вены (что он и сделал, с большим достоинством и, судя по описаниям очевидцев, за одним столом с женой, которая тоже вскрыла себе вены, но её вовремя откачали).53 Эпиктет — раб, физически изувеченный собственным господином, впоследствии освобождённый и сделавший из своего положения философскую программу. Марк Аврелий — император огромной империи, большую часть жизни проведший в военных лагерях на границе, среди варваров, чужих людей и тяжёлых зим.

Иначе говоря, все трое очень хорошо знали, что такое ситуация, в которой на человеческую близость особенно не рассчитывать. Не потому, что они были нелюдимы. А потому, что жизнь так сложилась.

Из этой биографической констелляции родилась знаменитая стоическая идея внутренней цитадели. У Марка Аврелия она формулируется прямо: «Помни, что у тебя всегда есть возможность отойти в самого себя. Нигде человек не отдыхает так покойно и беспечально, как в собственной душе».54 Формулировка, если её прочитать современным глазом, довольно неожиданная. Не «отдыхает так покойно, как в кругу семьи». Не «в объятиях друзей». Не «на груди возлюбленной». А в самом себе. Как если бы «сам себе» — это отдельное, освоенное, приветливое пространство, куда всегда можно уйти, независимо от того, кто и как далеко в этот момент от тебя находится.

Это, между прочим, поразительная гипотеза. Если её принять всерьёз, получается, что одиночество — это вопрос не наличия других людей, а качества обжитости внутри самого себя. Тот, кто не научился быть у себя в гостях, будет чувствовать себя брошенным даже в толпе. Тот, кто научился, — не будет одинок в скиту.

Как относиться к этой идее с точки зрения нашей нейробиологической рамки? С уважением. И с осторожностью.

С уважением — потому что стоики нащупали то, что современная клиническая психология подтверждает много раз и в разной терминологии. Способность к внутреннему диалогу, к самоуспокоению, к рефлексивной паузе — это реальный ресурс, снижающий активацию стрессовой оси. Прежде всего он позволяет вентральной префронтальной коре — тому самому «диспетчеру», о котором мы говорили в первой главе, — тормозить сирену дорсальной поясной. Взрослый, обжитой, тренированный внутренний диалог действительно уменьшает субъективное переживание одиночества. Это не поэтическая красивость, это измеряемый эффект. И, что важнее, эта способность поддаётся тренировке. Не сразу и не у всех, но поддаётся.

С осторожностью — потому что у стоической цитадели есть, оптический обман. Она выглядит как альтернатива стае, а на самом деле она — временный протез. Марк Аврелий писал свои «Размышления» не потому, что стая была ему не нужна, а потому, что стаи под рукой не оказалось. Более того, если внимательно вчитаться в его текст, окажется, что он постоянно ведёт в этой записной книжке разговор с воображаемыми собеседниками — с покойным приёмным отцом, с философскими учителями, с самим собой в третьем лице. Его цитадель — это не пустая цитадель. Она полна голосами, которые он туда собрал, и без которых она немедленно опустела бы.

Здесь важное различение, о котором стоицизм молчит, а нейробиология проговаривает довольно прямо. Одинокий человек, у которого достаточно интернализированных «своих» — прочно запомненных близких, чьи голоса он умеет вызывать в памяти, чью реакцию он умеет предугадывать, — переживает одиночество совсем иначе, чем одинокий человек, у которого этих внутренних «своих» немного. Стоическая практика может помочь первому — тому, у кого внутри уже есть, к кому обратиться. И почти не помогает второму — тому, у кого внутренняя цитадель окажется пуста именно тогда, когда в неё придётся войти. Пустая цитадель — не убежище, а изолятор. В неё сходят с ума быстрее, чем в чистом поле.

Отсюда, между прочим, вырастает одна из первых предупреждающих меток, которые я хотел бы поставить в этой главе. Стоические практики великолепны как надстройка над уже существующими близкими связями. Как замена этим связям они работают куда хуже. И если вы читаете современного стоического блогера, обещающего, что «человеку никто не нужен, кроме него самого», — знайте: этот человек либо не помнит собственного детства (когда ему были нужны вполне определённые взрослые), либо кокетничает, либо, что чаще всего, продаёт свои курсы.55

Христианские пустынники: если стаи нет, надо найти Собеседника побольше

Совсем недалеко от античных стоиков — по времени и по логике — располагаются христианские отшельники. IV век, египетская пустыня, отцы-пустынники. Первым и главным именем здесь идёт Антоний Великий — крестьянин из знатной семьи, продавший имущество и ушедший в пустыню в возрасте около двадцати лет, чтобы прожить в аскезе около восьмидесяти. Ушёл он туда, если верить его биографу Афанасию Александрийскому, ради того, чтобы очистить душу и приблизиться к Богу — но нам с вами интересна не столько богословская мотивация, сколько социопсихологическое устройство этого проекта.56

Первое, что бросается в глаза: пустынник не одинок, вопреки картинке. У Антония, как и у сотен и тысяч его последователей, был Собеседник. Причём Собеседник высшего порядка — тот, чьё внимание считалось абсолютным, постоянным, никогда не отвлекающимся. С точки зрения социального мозга гоминида, это ровно то, чего он ищет в стае, только максимально усиленное. Бог отцов-пустынников был идеальным членом стаи: он видел, слышал, знал, помнил, никогда не уходил спать, никогда не поворачивался спиной, никогда не переставал считать тебя своим.

Иначе говоря, монашеское уединение — это не отсутствие социальности, а её радикальная реконфигурация. Стая заменяется на одного, зато безусловного. Разговор с ней превращается в молитву — то есть в непрерывный, внутренний, ритмизированный обмен. Тактильный контакт — на аскетическое ощущение тела как места молитвы. И, что интересно, окситоциновая тема здесь не пропадает: практика непрерывной молитвы у поздних отцов-исихастов сопровождается характерными телесными ощущениями тепла, спокойствия, «сердечной сладости» — которые современный нейрофизиолог, конечно, не станет расшифровывать буквально, но которые очень напоминают то, что мы бы назвали снижением активности ГГНО и повышением тонуса блуждающего нерва.57

Это, между прочим, один из ответов на любимый вопрос секулярной публики: как эти люди выдерживали десятилетия в пещерах и не сходили с ума? Ответ — они не были в состоянии, которое мы бы назвали хронической социальной изоляцией. С их субъективной точки зрения, они были в непрерывном общении с самым важным Кем-То из возможных. И то, что мы, глядя со стороны, называем «одиночеством», для них было «наедине» — очень другое слово, гораздо более наполненное.

С неврологической точки зрения тут интересно вот что. Регулярная практика внутреннего диалога с воображаемым или трансцендентным собеседником у ряда исследуемых людей — верующих и не верующих, монахов и мирян — реально изменяет активность сетей мозга, отвечающих за самоотнесение и социальное познание. У опытных практиков молитвы — как и у опытных медитаторов — эти сети работают тише в моменты сфокусированной практики и активнее в моменты «внутреннего собеседования».58 Мозг стайного примата, оказавшийся в пустыне, отчасти успокаивается за счёт того, что нашёл себе очень крупного члена стаи и разговаривает с ним.

Отсюда очевидный вопрос — а если ты в этого крупного члена стаи не веришь? Работает ли механизм? Отвечу коротко: работает, но менее уверенно. У неверующих людей, регулярно практикующих внутренний диалог (например, в форме психотерапевтического самонаблюдения, ведения дневника, техник ACT или mindfulness), тоже происходит нечто похожее — но эффект слабее и требует больше поддерживающих условий. Дело не в том, есть ли Бог. Дело в том, есть ли у ваших нейронных сетей социального познания хоть какой-то устойчивый адресат. Отчасти поэтому многие светские психологические практики очень заимствуют у религиозных, только маскируют это философской терминологией. Обмануть неокортекс легко; амигдале, впрочем, всё равно, во что она верит, — ей главное, чтобы «Кто-то был рядом».

Ницше, Шопенгауэр и элегическое одиночество

Прыгнем через полторы тысячи лет и окажемся в XIX веке — на европейской территории, где одиночество перестало быть путём к Богу и стало предметом медленной, изящной, порой отчаянной саморефлексии.

Артур Шопенгауэр, изрядно ворчливый немецкий философ, живший преимущественно с пуделями и мыслями о нирване, придумал в первой половине XIX века один образ, который до сих пор ходит по популярной прессе, — образ дикобразов зимой. В его собственном изложении звучит примерно так. Замёрзшие дикобразы жмутся друг к другу, чтобы согреться; но их иглы колют друг друга — и они снова расходятся. Мёрзнут — сходятся. Колются — расходятся. И так до тех пор, пока не находят единственно верное расстояние: достаточно близко, чтобы согреться, достаточно далеко, чтобы не окровавить друг другу бока.59

На страницу:
4 из 5