Правила для послушных девочек
Правила для послушных девочек

Полная версия

Правила для послушных девочек

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

- А с причиной можно? - спросила я у Лиды.

- Попробуй объяснить причину дежурной.

Мы шли парами. Впереди две младшие спорили из-за ленточки. Одна шептала, что лента ее, другая шептала, что нашла ее под кроватью, значит, теперь она ничья. Спор становился горячее. Я видела, как дежурная уже повернула голову.

И тут младшая с лентой, совсем маленькая, лет восемнадцати, хотя выглядела младше от круглого лица, вдруг сунула ленту за пазуху. Другая толкнула ее плечом. Та оступилась и вылетела с дорожки на мокрую траву.

Дежурная увидела только это.

- Госпожица Орлова! - сказала она таким голосом, что даже вороны на ветках замолчали.

Толкнувшая девица побелела.

- Сударыня, она взяла мою...

- Молчать. После прогулки получите бланк.

Я смотрела на девочку на траве. Та уже поднялась и молчала, вцепившись в спрятанную ленту. Виноватая была не одна. Это было ясно. И все молчали.

Я тоже молчала.

Два дня назад я бы, наверное, вмешалась. Сказала бы, что видела. Потребовала бы справедливости. Гордо и глупо. Сегодня я стояла и чувствовала, как во мне дерутся две женщины. Одна хотела сказать правду. Другая уже знала цену бумаги с фамилией.

После прогулки Орловой действительно дали бланк. Она держала его двумя пальцами, будто бумага была горячей. Девица с лентой смотрела в пол.

- Скажи, - шепнула мне Лида.

Я резко повернулась к ней.

- Что?

- Ты видела. Я видела, что ты видела. Скажи дежурной.

- Почему ты сама не скажешь?

- Потому что я стояла дальше. А ты рядом.

Вот так. Лида, которая утром объясняла мне, что правила здесь важнее дыхания, теперь требовала правды. Удобная у нее была совесть. Появлялась, когда опасность стояла ближе ко мне.

Я посмотрела на Орлову. Она не плакала. Только губы у нее стали тонкими. Девица с лентой все еще молчала. Дежурная записывала что-то у окна.

Я подошла.

- Сударыня.

Дежурная подняла глаза.

- Что вам, госпожица Чернова?

- Я видела, как началось происшествие.

Комната стихла. Даже те, кто делал вид, что занят пуговицами и тетрадями, перестали двигаться.

- Говорите.

Я рассказала. Коротко. Без украшений. Лента. Спор. Толчок. Падение. Не оправдывала Орлову. Не обвиняла одну вторую. Просто сказала, что видела.

Дежурная выслушала и повернулась к девице с лентой.

- Госпожица Мещерская.

Та заплакала сразу. Быстро, испуганно, некрасиво.

- Я не хотела. Она первая сказала, что пожалуется.

- Ленту на стол.

Мещерская вынула ленту. Дежурная взяла второй бланк.

- Обе пойдете в Совет. Орлова за толчок. Мещерская за присвоение чужой вещи и ложь молчанием.

Ложь молчанием. Я запомнила эти слова. Они были точные и неприятные. Потому что касались не только Мещерской.

Дежурная уже опустила перо, когда вдруг снова посмотрела на меня.

- А вы, госпожица Чернова, почему сообщили не сразу?

У меня пересохло во рту.

- Я растерялась.

- Неправда.

Я молчала.

- Вы испугались.

- Да, сударыня.

- Страх не освобождает от обязанности говорить правду.

Вот и все, подумала я. Сейчас будет третий бланк. Первый день, и я снова пойду в зал. Лида за моей спиной шумно втянула воздух.

Дежурная закрыла чернильницу.

- На этот раз ограничусь замечанием. Но запомните: трусость, которая прикрывается осторожностью, очень быстро становится привычкой.

Я поклонилась и отошла. Ноги были ватные. Орлова смотрела на меня с благодарностью, Мещерская с ненавистью. Лида с облегчением. А я не чувствовала себя ни честной, ни смелой. Я просто успела сказать правду до того, как окончательно струсила.

Последним уроком была история. Я любила историю, но преподавательница делала все, чтобы любовь прошла. Она читала даты так, будто пересчитывала белье в прачечной. Цари сменяли друг друга без лиц, войны начинались без причин, реформы появлялись из воздуха и исчезали в воздухе. Я записывала машинально. В голове все еще звучало: ложь молчанием.

После урока я пошла в канцелярию Совета. Коридор к ней был узкий и темный. На стенах висели портреты прежних начальниц института. Все они смотрели так, будто лично придумали каждое наказание и остались довольны. Возле двери стояла скамья. Та самая, на которой вчера ожидали девицы с бланками. Сегодня она была пуста. От пустой скамьи мне стало еще тревожнее.

Я постучала.

- Войдите.

Варвара Павловна сидела за столом. Красная тетрадь лежала перед ней, рядом стопка бланков, песочница, перья. В комнате было тепло, но я сразу почувствовала холод в спине.

- Госпожица Чернова. Вовремя.

- Вы велели зайти после последнего урока, сударыня.

- Велела.

Она открыла ящик, вынула сложенный лист и положила на стол.

- Это передадите классной даме. Подпись получите в журнале. Если забудете, завтра снова придете ко мне, но уже не за документом.

Я взяла лист.

- Да, сударыня.

Она не отпустила меня сразу. Перо в ее руке коснулось красной тетради, но писать она не стала.

- Вы сегодня вмешались в происшествие на прогулке.

Я вздрогнула.

- Да, сударыня.

- Не сразу.

- Да.

- Почему?

Я могла бы повторить про растерянность. Могла бы сказать, что не поняла. Но здесь такие ответы, кажется, жили недолго.

- Потому что вчера была в зале и боялась снова туда попасть.

Варвара Павловна откинулась на спинку стула. Она смотрела на меня без прежней неподвижности. Будто я наконец сказала что-то, что ее заинтересовало.

- И все-таки сказали.

- Лида сказала, что надо.

- А если бы не сказала?

Я помолчала.

- Не знаю.

- Знаете.

Это было сказано тихо, но спорить не хотелось.

- Наверное, я промолчала бы.

Она кивнула. Не осуждающе. Скорее так, как кивают врачу, когда больной наконец называет место, где болит.

- Вот поэтому институт и держит Совет.

Я подняла глаза.

- Чтобы люди боялись?

- Чтобы люди видели цену выбора.

- Простите, сударыня, но страх тоже выбор портит.

Слова вышли раньше осторожности. Я уже приготовилась к резкому замечанию. Варвара Павловна закрыла тетрадь.

- Портит. Особенно слабый страх. Сильный иногда показывает человеку, чего он стоит.

- Я не хочу, чтобы меня проверяли страхом.

- Никто не спрашивает, чего мы хотим, госпожица Чернова. Вас ведь не спрашивали, хотите ли вы сюда поступить?

Я молчала.

- Отец привез?

- Да.

- Сказал, что здесь сделают из вас послушную дочь?

Я почувствовала, как в груди шевельнулась обида. Не на нее. На отца. На себя. На весь этот дом с его звонками, тетрадями и аккуратными жестокостями.

- Примерно так.

- И вы решили сопротивляться всему подряд?

- Я ничего не решила.

- Решили. Просто еще не назвали это решением.

Мне захотелось сказать ей, что она ничего обо мне не знает. Но вчера я уже поняла: в этом месте любое слово может стать лестницей вниз. Я прижала лист к груди и промолчала.

Варвара Павловна заметила это.

- Уже учитесь.

- Это плохо?

- Это опасно. Учиться молчать надо только вместе с умением говорить вовремя. Иначе вы станете удобной. А удобных людей здесь любят, но не уважают.

Я не ожидала от нее таких слов. Строгость я бы поняла. Угрозу тоже. А это было похоже на предупреждение. Почти на совет.

- Почему вы мне это говорите?

- Потому что вчера вы дрожали, но не лгали. Сегодня испугались, но все-таки сказали правду. Посмотрим, что будет завтра.

От этого «посмотрим» мне стало не по себе.

- Завтра я постараюсь не попасть к вам.

- Это не всегда зависит от старания.

- Тогда от чего?

Варвара Павловна чуть усмехнулась. Совсем чуть-чуть. Если бы я моргнула, не заметила бы.

- От характера. А характер, как правило, мешает человеку не меньше, чем помогает.

Она открыла журнал, давая понять, что разговор окончен. Я поклонилась и вышла.

В коридоре я остановилась у окна. Сад уже темнел. За стеклом липы стояли черные, мокрые, неподвижные. Я держала в руке подтверждение вчерашнего наказания, как пропуск из одного состояния в другое. Вчера я была новенькой, которая ничего не знает. Сегодня я уже знала достаточно, чтобы бояться заранее.

Но еще я знала, где канцелярия Совета, кто такая Варвара Павловна, как звучит голос Анны Матвеевны, когда она просит, а не приказывает, и что Лида умеет подталкивать к правде так же ловко, как другие толкают к падению.

Перед вечерними занятиями я отдала документ классной даме. Она расписалась в журнале, не глядя на меня. Я смотрела, как перо выводит мою фамилию, и думала, что в этом доме человек существует только тогда, когда его записали. Приехала, записали. Опоздала, записали. Исправилась, тоже записали. Даже наказание без записи как будто не считается настоящим.

За ужином Орлова подошла к моему столу.

- Спасибо, - сказала она тихо.

Я не знала, что ответить.

- Я сказала не ради тебя.

- Все равно спасибо.

Она ушла. Мещерская, сидевшая через два стола, смотрела на меня красными глазами. Теперь у меня появился первый враг. Неплохой результат для второго дня.

Лида ковыряла вилкой рыбу.

- Ты могла ответить Орловой по-человечески.

- Я ответила честно.

- Честность не обязана быть колючей.

- Это ты мне говоришь?

- Я. У меня большой опыт колючести. Поэтому я знаю, когда она лишняя.

Мы обе усмехнулись. Потом она вдруг стала серьезной.

- Варвара Павловна что сказала?

- Что удобных любят, но не уважают.

Лида перестала ковырять рыбу.

- Она тебе так сказала?

- Да.

- Странно.

- Почему?

- Потому что это правда.

После ужина я села за письменный стол в общей комнате. Надо было решить задачи Ивана Карловича, выучить даты по истории и, если хватит сил, найти стихи для Анны Матвеевны. Свои. Старые. Плохие. Те, что я привезла в потайном кармане дорожной сумки вместе с письмом от Маши и маленьким портретом матери.

Задачи не шли. Проценты расползались. Купец покупал сукно, продавал сукно, терял, получал прибыль, а я желала ему одного: чтобы он наконец разорился и освободил меня от счета. Лида сидела напротив и писала быстро, без помарок.

- Помоги, - сказала я.

- С чем?

- С купцом. Он меня ненавидит.

Она протянула руку за моей тетрадью.

- Купцы никого не ненавидят. Они считают.

Через пять минут она объяснила задачу так просто, что мне стало стыдно. Дело было не в сукне, а в том, что я перепутала исходную сумму. Я поблагодарила. Лида кивнула, будто благодарность была лишней, но приятной.

- А ты правда пишешь стихи? - спросила она.

- Иногда.

- Про любовь?

- Про смерть, дорогу и то, как хочется разбить окно.

- Значит, про любовь.

Я хотела засмеяться, но в комнате сидела дежурная, и смех без причины был запрещен. Пришлось проглотить его, как косточку.

Когда занятия закончились, я поднялась в спальню и достала из сумки тонкую тетрадь в серой обложке. Стихи там были неровные, слишком горячие, местами смешные от своей серьезности. Я листала и краснела в темноте. Как это можно показать Анне Матвеевне? Она же поймет, что я не только пишу, но и думаю больше, чем положено дочери моего отца.

С другой стороны, она и так поняла.

Я выбрала одно. Не лучшее. Просто то, где было меньше позы. Переписала на чистый лист, несколько раз зачеркнула слово «свобода», потому что оно выглядело слишком громко, заменила на «дорога», потом вернула обратно. Иногда громкое слово бывает единственным честным.

Перед сном Лида спросила:

- Боишься завтрашнего дня?

Я лежала на спине и снова смотрела на пятно на потолке.

- Да.

- Хорошо.

- Что хорошего?

- Значит, не будешь делать вид, что ничего не поняла.

Я повернулась к ней.

- Ты всегда такая утешительная?

- Нет. Иногда хуже.

В коридоре погасили лампу. Комната погрузилась в темноту, только от окна лежала серая полоса. Я слышала дыхание девиц, скрип кроватей, далекий шаг дежурной. Где-то внизу закрылась дверь. Может быть, дверь Совета. Может быть, обычная дверь. В этом доме любые двери звучали одинаково: как напоминание.

Я думала о Варваре Павловне. О том, как она сказала: сильный страх иногда показывает человеку, чего он стоит. Мне не нравилась эта мысль. В ней было что-то жесткое, почти бесчеловечное. Но я не могла отмахнуться. Сегодня я испугалась и чуть не промолчала. Значит, страх действительно показал мне кое-что. Не прекрасное. Не благородное. Обычное: я могу струсить. И еще: я могу успеть не струсить до конца.

Это знание было неприятным, но полезным. Как ледяная вода утром.

Перед тем как уснуть, я дала себе новое слово. Не большое. Большие слова здесь быстро пачкаются. Я не обещала стать смелой, справедливой, несгибаемой. Я обещала только одно: завтра, если придется выбирать между молчанием и правдой, я хотя бы пойму, что выбираю.

А это уже было больше, чем вчера.

Третья запись в красной тетради

Наутро я поняла, что вчерашнее слово не любит утреннего света. Вечером оно казалось ясным: если придется выбирать между молчанием и правдой, я хотя бы пойму, что выбираю. Утром это выглядело хуже. Утром у слова были холодные руки, тяжелые ботинки и привычка ставить человека перед фактом.

Колокол ударил в шесть. В спальне зашевелились сразу все, будто не девицы просыпались, а кто-то дернул за одну нитку целую связку кукол. Кровать Лиды скрипнула. Соня, как всегда, сначала сказала сквозь зубы что-то злое, потом перекрестилась, потом снова сказала злое, уже тише. Я сидела на постели и смотрела на свои руки. Они казались чужими. Накануне эти руки сами поднялись, когда Варвара Павловна спросила, кто говорил у окна после сигнала. Я не собиралась поднимать их. Я даже успела подумать, что промолчу. А потом увидела Митю, которого вели по коридору, и все внутри меня повернулось не туда, куда было безопасно.

Теперь безопасное отступило еще дальше.

После умывания я нашла в кармане передника сложенный листок. Тот самый. Красный штамп Совета, моя фамилия, имя дежурной, причина: «самовольное вмешательство в дисциплинарное распоряжение». Под этой строкой Варвара Павловна своей ровной рукой добавила: «с попыткой оправдания другого воспитанника». У нее был красивый почерк. Даже неприятные слова она писала так, будто выводила приглашение на именины.

Я долго смотрела на эту приписку. Попытка оправдания другого. В доме Ларионовых это называлось проступком. В обычной жизни, наверное, это называлось бы разговором. Может быть, за стенами института люди иногда объясняли друг другу, что произошло, и никто не считал это дерзостью. Здесь любое объяснение легко превращалось в торг. Торг с правилом. А правило не торгуется, оно только смотрит на тебя из бумаги.

Лида заметила листок, когда завязывала ленту на косе.

«Опять?»

Я сложила бумагу и спрятала в карман.

«Не опять. Второй раз».

«Второй раз за неделю и называется опять».

Она сказала это без злости. Скорее с усталой хозяйственной точностью, как говорят: хлеб черствеет, вода остывает, новичка тащат в Совет, если он считает себя умнее дома.

Соня подошла ближе, еще сонная, с красным следом от подушки на щеке.

«За Митю?»

Я не ответила сразу. Мне не хотелось произносить его имя. Имя делало случившееся слишком личным. Бумага еще оставляла возможность думать, что дело в правилах, а не в живом человеке. Стоило сказать «Митя», и получалось, что я не просто вмешалась в распоряжение, а выбрала сторону.

«За правду», сказала я.

Соня фыркнула.

«Правда у нас в корпусе без формы ходит, поэтому ее все время принимают за нарушение».

Лида велела ей заткнуться. Потом села рядом со мной и заговорила тихо, почти ласково, отчего мне стало еще тревожнее.

«Послушай. Я знаю, тебе кажется, что ты поступила как надо. Может быть, и так. Но в Совете это не любят. Особенно когда человек приходит туда второй раз и начинает думать, что уже понял порядок. Ты ничего не поняла. Мы все сперва ничего не понимаем. Поэтому там надо отвечать коротко. Не объяснять лишнего. Не спорить. Не защищать никого, кто не стоит рядом и сам не просит защиты».

«А если он не может попросить?»

«Тогда тем более».

Она поднялась, поправила на мне воротник и прижала пальцем пуговицу, которая никак не хотела ложиться ровно.

«Ты думаешь, они проверяют справедливость. Нет. Они проверяют, можешь ли ты поставить приказ выше своего порыва. И если не можешь, они будут учить».

«А если приказ глупый?»

Лида посмотрела на дверь, хотя дежурной в комнате не было.

«Глупость приказа не делает его легче для спины».

Она не сказала, что именно будет со спиной. И правильно. В этом доме самые страшные вещи редко называли прямо. Их оставляли в тумане, где они становились больше, чем были. Или меньше. Это зависело от воображения, а мое воображение к тому утру работало слишком старательно.

За завтраком я увидела Митю. Он сидел за дальним столом, рядом с двумя старшими мальчиками, и старательно резал кашу ложкой, будто перед ним лежала не каша, а кусок тяжелого мяса. Лицо у него было бледное. Под правым глазом темнела тень, то ли от недосыпа, то ли от вчерашних слез. Он не смотрел в мою сторону. Я сначала обиделась, потом устыдилась. Чего я ждала? Что он встанет посреди трапезной и поклонится мне за то, что я прибавила себе хлопот? Что он даст понять всему залу, из-за кого я теперь пойду в Б-17?

После молитвы каша стала еще холоднее. Я ела ее медленно, глотая комки без вкуса. Напротив меня Соня рисовала ногтем на столе какие-то круги. Лида сидела ровно, как на портрете строгой тетки, только глаза у нее были живые и беспокойные.

У двери появился Григорий.

Не знаю, почему я сразу почувствовала его присутствие, хотя он не сказал ни слова. В трапезной было шумно: ложки стучали, кто-то закашлялся, младшие шептались, дежурная хлопнула ладонью по столу. Но все равно в воздухе что-то изменилось. Будто в комнату внесли холодный предмет.

Он стоял у двери в темном мундире, с папкой под мышкой. Лицо спокойное. Не сердитое, не ласковое. Такое лицо бывает у человека, который заранее знает, что ты скажешь лишнее, и уже устал ждать, когда ты это сделаешь.

Наши взгляды встретились. Я быстро опустила глаза к тарелке и тут же пожалела. Вчера Варвара Павловна говорила мне: «Смотрите прямо, когда отвечаете». Сегодня я не отвечала, но от этого было не легче. Я подняла глаза снова. Григорий уже смотрел не на меня, а на дежурную. Они обменялись несколькими словами. Потом он ушел.

«Вот и все», прошептала Соня.

«Что все?»

«Он тебя видел».

«Он и вчера меня видел».

«Вчера ты была новенькая с красивым проступком. Сегодня ты повторяешься».

Я хотела сказать, что проступок не может быть красивым. Потом подумала, что Соня отчасти права. Есть нарушения некрасивые: украсть хлеб, подсунуть чужую тетрадь, соврать ради выгоды. А есть такие, о которых потом рассказывают шепотом, украшая подробности. Мол, она не испугалась. Мол, подняла руку. Мол, сказала при всех. Вчера я еще могла случайно попасть в такую историю. Сегодня мне нужно было вынести ее последствия. Тут украшения кончались.

Первый урок был французский. Мадам Белецкая заставляла нас повторять неправильные глаголы, и я вдруг поняла, что неправильные глаголы честнее правильных людей. Они хотя бы сразу признаются, что ведут себя не по образцу. Я сидела во втором ряду и выводила в тетради je fus, tu fus, il fut, хотя мысли мои были не во Франции и не в грамматике. Они ходили по коридору, спускались к нижнему этажу, останавливались перед дверью Б-17 и никак не решались постучать.

Мадам Белецкая дважды сделала мне замечание. На третий раз велела встать.

«Марья Сергеевна, если вы так заняты своими тайнами, поделитесь с классом хотя бы одной».

Смех прошел по рядам, тонкий и быстрый.

Я встала. Уроки у нас проходили в комнатах с высокими окнами. Когда стоишь у парты, кажется, что весь свет падает не на тетрадь, а на твое лицо, чтобы всем было удобнее рассматривать, как ты краснеешь.

«Я думала о Совете, мадам».

Она чуть приподняла брови.

«Это похвально. Некоторые начинают думать о нем только тогда, когда уже поздно. Садитесь. И думайте тише».

Опять смех. Но не злой. Даже мадам Белецкая, кажется, не хотела меня добить. Она знала этот дом лучше меня и понимала, что человек перед Советом похож на больного перед зубным врачом: можно над ним пошутить, но не надо долго.

К полудню я так устала бояться, что страх сделался будничным. Он шел рядом, как тяжелая сумка. Сначала несешь ее и думаешь только о боли в руке, потом привыкаешь, перекладываешь с одной стороны на другую и даже можешь разговаривать.

После арифметики меня остановил Митя.

Я выходила из класса последней, потому что нарочно медлила, собирая перо, тетрадь, учебник, хотя все это можно было сложить за несколько секунд. В коридоре уже было почти пусто. Митя стоял у окна, где вчера все началось. Он не подходил сразу. Смотрел на подоконник. На нем еще оставалась царапина от чьего-то циркуля.

«Марья Сергеевна».

Он произнес мое имя официально, как в журнале. Я остановилась.

«Что?»

«Я хотел сказать, что вам не надо было».

«Уже поздно».

«Я знаю. Но вам правда не надо было. Я бы сам...»

Он не договорил. Мы оба знали, что он бы сам ничего не сказал. Не потому, что был плохим или трусливым. Просто его уже держали за плечо, и когда тебя держат, слова становятся тяжелыми. Я вчера была свободна. Относительно свободна. Свободна настолько, чтобы испортить себе вечер.

«Ты действительно говорил после сигнала?»

«Да».

«А почему?»

Он помолчал.

«У меня брат болеет. Мне передали записку. Я прочитал и... не знаю. Спросил у Феди, может ли чахотка пройти, если повезет. Глупость спросил. Федя сказал, что у его тетки прошла. Тут вошла Варвара Павловна».

Я стояла и чувствовала, как во мне исчезает вчерашняя гордость. Я думала, что защитила справедливость. На деле я защитила мальчика, который спросил о больном брате и попался. Это было проще и больнее. Потому что тут не было красивого спора с правилом. Был ребенок, болезнь, записка, чужая тетка и дежурная, которая услышала не то, что нужно.

«Почему ты не сказал?»

Он посмотрел на меня с удивлением.

«Кому? Варваре Павловне? Чтобы она сказала, что личные письма читают в свободное время?»

Он был прав. Именно это она бы и сказала. Может быть, добавила бы, что болезнь брата не отменяет порядка в корпусе. В этом доме любое человеческое горе сперва измеряли линейкой: сколько минут, при каких обстоятельствах, мешало ли уроку, нарушало ли сигнал.

«Я не хотела сделать хуже», сказала я.

«Вы сделали».

Он сказал это тихо. Без упрека, но слово ударило сильнее упрека. Я кивнула.

«Знаю».

«Нет, не вам. Себе. Теперь я тоже должен идти в Совет снова. Потому что Варвара Павловна решила, что если меня пришлось оправдывать, значит, я скрыл обстоятельства».

У меня пересохло во рту.

«Когда?»

«Сегодня. После вас, кажется».

Коридор вдруг показался длиннее. За окнами шел мелкий снег, почти крупа. Он бился в стекло и сразу таял, оставляя мутные дорожки.

«Я скажу, что это моя вина».

Митя резко поднял голову.

«Не надо. Пожалуйста. Ничего больше не говорите. Вы же видите, как у вас получается».

Он поклонился и ушел. Я осталась у окна, где на подоконнике лежала та самая царапина от циркуля, и впервые за эти дни подумала, что правда бывает не только смелой, но и неловкой. Можно сказать правду так, что она встанет поперек чужой дороги. Можно броситься помогать и наступить человеку на пальцы. От этого помощь не становится злой, но пальцам больно.

В Б-17 я пришла ровно в четыре.

На этот раз не ждала последней минуты. От последней минуты мало пользы. Она только делает человека смешным: сначала он ходит по коридору туда-сюда, будто выбирает судьбу, потом все равно входит, только уже с мокрыми ладонями и стыдом за собственное хождение.

У двери сидел тот же писарь, худой старший ученик с длинным носом и красными веками. Он поднял глаза, узнал меня и ничего не сказал. Записал фамилию, взял листок, вернул его, показал на скамью.

На скамье сидели трое. Младшая девочка из приготовительного класса, вся в слезах. Высокий мальчик с упрямым подбородком. И Митя. Он сел у самого края, будто хотел занимать как можно меньше места в этой комнате и в этой истории.

Я могла бы сесть рядом. Но вспомнила Лиду: не защищать никого, кто не стоит рядом и сам не просит защиты. Тогда я села на другом конце. Митя даже не посмотрел.

В зале работали двое: Варвара Павловна и незнакомый надзиратель, которого звали, кажется, Степан Ильич. Григория не было. От этого мне почему-то стало хуже. Я боялась его, но отсутствие его пугало больше. Когда знаешь, кто будет тебя разбирать, страх хотя бы имеет лицо. А без лица он расползается по углам.

На страницу:
3 из 4