
Полная версия
История Нью-Йорка. Книга 3

История Нью-Йорка. Книга 3
Глава
ДИДРИХ НИКЕРБОКЕР
Книга третья
ИСТОРИЯ НЬЮ-ЙОРКА
Вашингтон Ирвинг

Перевод с адаптацией для современного читателя
ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО
Дорогой читатель!
Третья книга «Истории Нью-Йорка» рассказывает о самом мирном, самом сытом и самом нерешительном правлении, какое знал Новый Свет. В первых двух книгах вы познакомились с Дидрихом Никербокером и его теориями о сотворении мира, а затем стали свидетелями высадки голландцев на Манхэттене.
На сцену выходит губернатор Воутер Ван Твиллер, прозванный Сомневающимся: человек-гора, человек-бочка, чья голова по окружности превосходит его рост, а главный талант — до бесконечности взвешивать решение и никогда его не принимать. Под его правлением Новый Амстердам процветает — точнее, спит. Бюргеры курят трубки, коровы пасутся на Бродвее, а единственная тревога — как бы не потревожить чей-нибудь послеобеденный сон.
Никербокер подробно описывает голландский быт: дамы в полосатых юбках с огромными карманами, чаепития с куском сахара на нитке, судебные заседания, где судья взвешивает не доводы сторон, а сами счётные книги. Но за этим уютом уже маячат тревожные тени — соседи-янки с топорами и неистребимой страстью к «усовершенствованиям».
Впрочем, книга не сводится к бытовым сценкам: здесь и буря над Батареей, и дерзкий патрон Ван Ренсселер, и первые стычки на границе, и, наконец, торжественная кончина Сомневающегося — когда его душа, точно последний клуб дыма, покидает трубку.
Ирвинг ведёт рассказ с той же добродушной иронией, что и прежде: за комическими сценами всегда чувствуется его искренняя привязанность к городу, его истории и слабостям его жителей.
КНИГА ТРЕТЬЯ
В коей запечатлено золотое царствование Воутера Ван Твиллера
ГЛАВА I

Тяжек и достоин всяческого сострадания труд чувствительного историка, пишущего историю родной земли. Выпади ему жребий летописать бедствия или преступления — скорбная страница орошается его слезами; но и самую цветущую, самую благословенную эпоху не может он вспомнить без горестного вздоха при мысли, что она миновала навеки! Не знаю, чему это приписать — то ли безмерной любви к простоте прежних времён, то ли той особой нежности сердца, что свойственна всем чувствительным историкам, — но признаюсь чистосердечно: я не могу оглянуться на более счастливые дни нашего города, кои ныне описываю, без глубокого уныния духа. Дрожащей рукой отдёргиваю я завесу забвения, скрывающую скромные заслуги наших почтенных предков, и, покуда их образы восстают перед моим мысленным взором, смиренно склоняюсь перед их могучими тенями.
Таковы мои чувства, когда я вновь посещаю фамильный особняк Никербокеров и провожу одинокий час в той горнице, где висят портреты моих праотцов, покрытые пылью, точно и сами образы, ими представленные. С благочестивым трепетом созерцаю я лики тех прославленных бюргеров, что предшествовали мне в неуклонном шествии бытия, — чья степенная и умеренная кровь ныне струится по моим жилам, всё медленнее и медленнее в своих слабеющих протоках, покуда её течение вскоре не остановится навеки!
Всё это, говорю я себе, лишь хрупкие памятники могучим мужам, процветавшим во дни патриархов, но кои, увы, уже давно истлели в той могиле, к коей неприметно и неотвратимо спешат и мои собственные шаги. Покуда я меряю шагами тёмную горницу, теряясь в горестных раздумьях, тени вокруг меня, кажется, почти вновь оживают, их лики словно обретают одушевление жизни, а взоры, кажется, следуют за мною при каждом движении! Увлечённый обманами воображения, я почти воображаю себя окружённым тенями усопших, ведущим сладостную беседу с достойными мужами древности! Ах, злополучный Дидрих! рождённый в выродившийся век, отданный на волю прихотей фортуны, — чужестранец и усталый пилигрим в собственной отчизне, — не благословлённый ни рыдающей женой, ни семейством беспомощных детей, — но обречённый бродить в забвении по этим многолюдным улицам, теснимый чужеземными выскочками с тех прекрасных мест, где некогда самодержавно властвовали твои предки!
Но не дам я, однако, историку затеряться в человеке и не позволю сентиментальным воспоминаниям старости одолеть меня, покуда я с любящей словоохотливостью останавливаюсь на добродетельных днях патриархов — на тех сладостных днях простоты и покоя, кои никогда более не воссияют над прекрасным островом Манна-хата.
Эти горестные размышления исторгло из меня растущее богатство и значение Нового Амстердама, коему, как я ясно вижу, суждено вовлечь его во всевозможные опасности и бедствия. Уже, как я заметил в конце предыдущей книги, они пробудили внимание метрополии. Тотчас же проявился тот обычный знак покровительства, каким метрополии обыкновенно одаряют богатые колонии: был прислан губернатор — дабы править провинцией и выжимать из неё как можно больше доходов. Прибытие губернатора, разумеется, положило конец протекторату Олоффе Сновидца. Впрочем, судя по всему, он не без пользы предавался сновидениям в своё правление, ибо впоследствии мы застаём его живущим на правах патрона обширного поместья на берегах Гудзона, фактически лишившимся всякого права на своё прежнее прозвание Кортландт, то есть Безземельный.
Было это в лето Господне тысяча шестьсот двадцать девятое, когда мингер Воутер Ван Твиллер был назначен губернатором провинции Новые Нидерланды, по грамоте и под властью их Высокомощий Господ Генеральных Штатов Соединённых Нидерландов и привилегированной Вест-Индской компании.
Этот прославленный старый джентльмен прибыл в Новый Амстердам в весёлом месяце июне, сладчайшем из всех месяцев года, — когда сам Феб, кажется, приплясывает по прозрачной тверди небесной, когда малиновка, дрозд и тысяча прочих беспечных певунов оглашают леса любовными напевами, а роскошный маленький боблинк резвится среди клеверных цветов на лугах, — и все эти счастливые совпадения убедили старых кумушек Нового Амстердама, искушённых в искусстве предсказания судеб, что правлению этому суждено быть счастливым и процветающим.
Прославленный Воутер, или Уолтер, Ван Твиллер происходил из долгого рода голландских бургомистров, что один за другим продремывали свой век и жирели на судейской скамье в Роттердаме, наделяя себя такой примечательной мудростью и благопристойностью, что о них никогда ничего не было слышно и никто о них не говорил, — что, вслед за всеобщим восхвалением, и должно быть заветной целью честолюбия всякого судьи и правителя. Есть два противоположных способа, коими некоторые люди составляют себе имя в свете: один — говорить быстрее, чем думаешь, другой — держать язык за зубами и вовсе не думать. Первым способом иной пустомеля стяжает славу человека острого ума; вторым же иной тупица, подобно сове, глупейшей из птиц, начинает почитаться самим воплощением мудрости. Замечание это, к слову, чисто случайное, и я ни за что на свете не желал бы, чтобы его применили к губернатору Ван Твиллеру. Правда, он был человеком замкнутым в себе, точно устрица, и редко изъяснялся иначе как односложно; но зато признавали, что глупостей он говорил редко. Столь непобедима была его серьёзность, что за весь долгий и благополучный свой век он ни разу не был замечен смеющимся или хотя бы улыбающимся. Более того: если в его присутствии отпускали шутку, повергавшую легкомысленных слушателей в громкий хохот, замечали, что она повергает его самого в немалое замешательство. Порой он снисходил до расспросов о её сути, и когда после долгих объяснений шутка становилась ясна, точно кол, он продолжал в молчании курить трубку, а затем, выбив пепел, изрекал: «Что ж! Не вижу здесь ничего смешного».
При всей своей склонности к размышлению он никогда ни на чём не мог остановиться окончательно. Приверженцы его объясняли это поразительной обширностью его умственных построений: он охватывал всякий предмет в столь грандиозном масштабе, что в голове у него недоставало места, дабы перевернуть его и рассмотреть с обеих сторон. Достоверно то, что если ему предлагали какое-либо дело, по коему обыкновенные смертные решились бы опрометчиво с первого же взгляда, он напускал на себя неопределённо-таинственный вид, качал своей вместительной головой, некоторое время курил в глубоком молчании и наконец замечал, что «у него на этот счёт имеются сомнения»; чем и снискал себе славу человека, медленно приходящего к убеждению и нелегко поддающегося обману. Более того: это же снискало ему и прочное имя, ибо именно этой умственной привычке приписывают его прозвание Твиллер, каковое, как говорят, есть искажение первоначального Twijfler, то есть, попросту говоря, Сомневающийся.
Особа этого прославленного старого джентльмена была сложена и соразмерена так, точно вылеплена руками некоего искусного голландского ваятеля, как образец величия и вельможного великолепия. Ростом он был ровно пять футов шесть дюймов, а в обхвате — шесть футов пять дюймов. Голова его являла собою совершенную сферу столь исполинских размеров, что сама госпожа Природа, при всей изобретательности своего пола, немало затруднилась бы соорудить шею, способную её выдержать; посему она мудро отказалась от подобной попытки и прочно утвердила её прямо на вершине хребта, как раз между плеч. Туловище его было продолговато и особенно вместительно у основания, что было мудро устроено Провидением, поскольку он был человеком сидячих привычек и питал великое отвращение к праздному труду ходьбы.
Ноги у него были короткие, но крепкие соразмерно тому весу, что им надлежало выдерживать, так что, стоя прямо, он немало напоминал пивную бочку на полозьях. Лицо его — этот безошибочный указатель души — являло взору обширную равнину, не изборождённую ни единой из тех линий и углов, что уродуют человеческое лицо тем, что зовётся выражением. Два маленьких серых глаза слабо мерцали посреди неё, точно две звёздочки меньшей величины на туманном небосводе; а его сытые, откормленные щёки, казалось, взимавшие пошлину со всего, что попадало ему в рот, были причудливо испещрены и полосаты тёмно-красным, точно яблоко сорта Шпицберген.
Привычки его были столь же размерены, как и его особа. Он ежедневно вкушал четыре установленных трапезы, отводя ровно по часу на каждую; восемь часов он курил и сомневался, а оставшиеся двенадцать из двадцати четырёх спал. Таков был прославленный Воутер Ван Твиллер — истинный философ, ибо дух его пребывал либо вознесённым над заботами и превратностями этого мира, либо покойно опустившимся ниже их. Он прожил в нём долгие годы, не испытав ни малейшего любопытства узнать, вращается ли солнце вокруг него или он вокруг солнца; и добрых полвека наблюдал, как дым его трубки вьётся к потолку, ни разу не обременив себе голову ни одной из тех многочисленных теорий, коими философ измучил бы свой мозг, объясняя, отчего этот дым поднимается над окружающей атмосферой.
В совете он председательствовал с великой торжественностью и важностью. Он восседал в огромном кресле из цельного дуба, срубленного в прославленном Гаагском лесу, изготовленном опытным амстердамским тиммерманом и причудливо изукрашенном по подлокотникам и ножкам точными подобиями исполинских орлиных когтей. Вместо скипетра он потрясал длинной турецкой трубкой, отделанной жасмином и янтарём, некогда подаренной статхаудеру Голландии по заключении договора с одной из мелких берберийских держав. В этом величавом кресле он и восседал, эту роскошную трубку он и курил, беспрестанно покачивая правым коленом и по целым часам не отрывая взора от маленькой гравюры с видом Амстердама, висевшей в чёрной раме на противоположной стене совещательной палаты. Более того, говорят даже, что когда на рассмотрение выносилось какое-либо особо длительное и запутанное дело, прославленный Воутер закрывал глаза разом на добрых два часа, дабы его не отвлекали внешние предметы, — и в такие минуты внутреннее смятение его духа выдавали некие мерные горловые звуки, кои его почитатели объявляли не более чем шумом борьбы его противоборствующих сомнений и мнений.
С бесконечным трудом удалось мне собрать эти биографические сведения о рассматриваемом великом муже. Факты, до него касающиеся, были столь разрозненны и смутны, а иные из них столь сомнительны в отношении подлинности, что мне пришлось отказаться от поисков многих и отклонить принятие ещё большего числа таких, что могли бы придать более яркие краски его портрету.
Тем более озабочен я был подробно обрисовать особу и привычки Воутера Ван Твиллера, что он был не только первым, но и лучшим губернатором из всех, что когда-либо правили этой древней и почтенной провинцией; и столь мирным и благодетельным было его правление, что на всём его протяжении я не нахожу ни единого случая, когда бы какой-либо преступник был приведён к наказанию, — вернейший признак милосердного правителя и случай беспримерный, если не считать царствования прославленного Царя-Чурбана, от коего, как намекают, прославленный Ван Твиллер вёл своё прямое происхождение.
Самое начало карьеры этого превосходного судьи было отмечено примером юридической проницательности, сулившим лестное предзнаменование мудрого и справедливого правления. Наутро после вступления в должность, как раз в ту минуту, когда он завтракал из огромного глиняного блюда, наполненного молоком и индейским пудингом, его прервало появление Вандла Схонховена, весьма важного старого бюргера Нового Амстердама, горько жаловавшегося на некоего Барента Блеккера, отказывавшегося свести с ним счёты, невзирая на то что баланс их складывался в изрядную пользу вышеупомянутого Вандла. Губернатор Ван Твиллер, как я уже заметил, был человеком немногословным; кроме того, он был смертельным врагом умножения бумаг и всякого нарушения своего завтрака. Внимательно выслушав рассказ Вандла Схонховена, время от времени похмыкивая, покуда отправлял в рот ложку индейского пудинга, — то ли в знак того, что кушанье ему по вкусу, то ли в знак того, что он уразумел рассказ, — он призвал своего констебля и, вытащив из-за пазухи штанов огромный складной нож, отправил его вслед за ответчиком в качестве повестки, присовокупив к нему свою табакерку в качестве ордера.
Эта упрощённая процедура действовала в те простодушные дни столь же безотказно, как перстень с печатью великого Гарун-аль-Рашида среди правоверных. Когда обе стороны предстали перед ним, каждая предъявила счётную книгу, писанную на языке и почерком, способном сбить с толку кого угодно, кроме верхненемецкого комментатора или учёного дешифровщика египетских обелисков. Мудрый Воутер взял их поочерёдно, взвесил в руках и, внимательно пересчитав число листов, впал в глубочайшее сомнение и курил добрых полчаса, не проронив ни слова; наконец, приложив палец к носу и на мгновение закрыв глаза с видом человека, только что ухватившего тонкую мысль за хвост, он медленно вынул трубку изо рта, выпустил столб табачного дыма и с изумительной серьёзностью и торжественностью изрёк, что, тщательно пересчитав листы и взвесив обе книги, он нашёл, что одна из них ровно такой же толщины и веса, как и другая, — а посему окончательное мнение суда таково, что счета уравновешены в точности, — а посему пусть Вандл выдаст Баренту расписку, а Барент выдаст Вандлу расписку, — а издержки пусть оплатит констебль.
Это решение, тотчас же ставши известным, разлило всеобщую радость по всему Новому Амстердаму, ибо жители немедля уразумели, что над ними правит весьма мудрый и справедливый судья. Но самым счастливым его следствием было то, что за весь срок его правления не случилось более ни единой тяжбы, — а должность констебля пришла в такой упадок, что многие годы во всей провинции не сыскать было ни единого из этих плутоватых сыщиков. Я тем подробнее останавливаюсь на этом происшествии не только потому, что почитаю его одним из мудрейших и справедливейших решений, когда-либо занесённых в летописи, вполне достойным внимания современных судей, но и потому, что оно стало поистине чудесным событием в жизни прославленного Воутера, будучи единственным случаем за весь его век, когда он вообще пришёл хоть к какому-то решению.
ГЛАВА II
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.








