
Полная версия
Койнын»о
За стеклом стояла старуха.
Он не узнал её, но почувствовал — должен знать. Где-то в глубине памяти, в том самом отсеке, куда уходят лица прохожих, случайные попутчики и продавщицы из сельпо, хранилось это лицо. Или не лицо — ощущение лица. Знакомое. Страшное. Не то чтобы страшное — неправильное.
Лицо было как старая береста.
Сухая, вся в морщинах — но не в тех мелких, какие бывают от возраста, а в глубоких, как трещины на земле во время засухи. Морщины расходились от глаз в разные стороны — одни вверх, к вискам, другие вниз, к подбородку, третьи — прямо, через щёки, к ушам. Будто кто-то разрезал лицо на лоскуты и сшил заново, но не очень аккуратно. Иголка шла криво, нитки торчали.
Но глаза были молодые.
Глеб никогда не видел таких глаз. Слишком светлые, почти белые, без желтизны, без голубизны — просто прозрачно-серые, как вода в горном ручье. В них не было возраста. Было что-то другое — то, что он не мог назвать. Пустота? Нет. Память. Огромная, неподъёмная память, которая не помещается в одном человеке.
Она смотрела на него, и Глеб чувствовал — не взглядом, а чем-то другим — что она видит не его лицо, не его одежду, не его комнату. Она видит его насквозь. Видит, что он ел на ужин (тушёную картошку с килькой). Видит, что он читал перед сном (статью про миграцию). Видит, что он мечтает (защитить диссертацию и уехать в Москву). Видит, что он боится (потерять память совсем).
Волосы старухи были спрятаны под чёрный платок — тот самый, какой носят старухи на Камчатке, если хотят показать, что они из коренных. Платок был завязан узлом под подбородком — узел кривой, поспешный, будто она завязывала его на ходу, не глядя.
Поверх платка — выцветшая штормовка с рыбозавода имени Ленина. Куртка когда-то была тёмно-синей, но выцвела до серого. На спине — большими буквами «РЫБЗАВОД ИМ. ЛЕНИНА». Ленин был нарисован плохо — криво, с перекошенным лбом и маленькими глазами.
Глеб помнил этот завод. В детстве отец возил его туда за копчёной кетой — огромной, жирной, с янтарной кожей и розовым мясом. Завод закрыли в девяностых, но куртки остались. Их донашивали — кто на рыбалку, кто в гараж, кто так — по хозяйству.
Старуха смотрела на Глеба.
Не моргала.
Глеб смотрел на неё. Тоже не моргал. Так прошло несколько секунд — или несколько минут. Время за окном и время в комнате пошли разными скоростями. Глеб заметил это — луна за окном дёрнулась. Сначала она была над берёзой, потом — через секунду — перепрыгнула на два метра в сторону. Как будто кто-то вырезал кусок неба и склеил края.
— Ты ищешь, — сказала старуха.
Не спросила. Утвердила.
Глеб молчал.
— Койнын’о, — прошептала она.
Губы её не разжались. Ни на «К», ни на «о», ни на «ы». Ни на «н», который обычно требует языка и нёба. Слово вышло из закрытого рта — как пар из трещины в вечной мерзлоте. Оно было не громким и не тихим — оно было везде. В стекле, в воздухе, в половицах под ногами, в собственной крови Глеба.
— Сломанный бивень. Ты нашёл его в отчёте Кенеля. Ты думал, это сказка.
Глеб похолодел.
Не от страха — от узнавания. От того, что слово, которое он читал только в старых тетрадях, только в сканах с пожелтевшей бумаги, только в комментариях к этнографическим экспедициям, — это слово прозвучало вслух. В три часа ночи. В посёлке, где нет ни души на десять километров.
Отчёт Кенеля.
Георгий Кенель — этнограф, ученик самого Иохельсона, тот самый, чьи работы издавали в 1920-х, а потом запретили, потому что он слишком много писал про шаманов и слишком мало про классовую борьбу. Кенель работал на Камчатке в 1925—1927 годах. Вёл дневники, собирал сказки, записывал имена духов и названия обрядов, которые уже никто не помнил. Он был последним, кто слышал живую речь камчадалов — не ту, которую записывали Крашенинников и Стеллер, а ту, которую говорили в ярангах, у огня, под вой ветра.
Его рукописи хранились в закрытой части архива Кунсткамеры в Петербурге. В комнате №47, на третьей полке, в картонной коробке с надписью «Кенель Г. Н. Личный фонд. Не издано». Коробка была завязана бечёвкой, на бечёвке — сургучная печать с гербом Академии наук.
Глеб полгода пробивал туда доступ. Писал письма в отдел рукописей — они не отвечали. Звонил — трубку брал вежливый молодой человек, который говорил: «Ваш запрос принят, ждите решения». Ездил в Москву, уговаривал знакомых знакомых, которые когда-то копали на Камчатке и помнили его ещё аспирантом. Одна знакомая — женщина лет пятидесяти, с кислым лицом и тяжёлым взглядом — сказала: «Я позвоню куда надо. Но ты мне потом поможешь с каталогом». Глеб согласился. Каталог был на триста страниц. Он всё равно согласился.
Он получил доступ в ноябре. Летел в Петербург «Аэрофлотом» — шесть часов полёта, пересадка в Москве. Шёл в Кунсткамеру по Невскому, мимо Зимнего, мимо Медного всадника, мимо толп туристов с селфи-палками. Надел белые хлопчатобумажные перчатки — тонкие, скользкие, в них неудобно переворачивать страницы.
Бумага была жёлтой, хрупкой, края крошились под пальцами. Он работал медленно — по часу на страницу. Не потому, что плохо читал — потому что боялся. Боялся порвать. Боялся не заметить важное. Боялся, что кто-то войдёт и скажет: «Время вышло».
Скачал сканы семи тетрадей. Пятую тетрадь перечитывал трижды. Ночью, в гостинице «Санкт-Петербург», при тусклом свете настольной лампы.
В пятой тетради была запись, сделанная с чужих слов. Показания старой камчадалки Авдотьи Хорхой, 1874 года рождения. Кенель записывал её рассказ в стойбище Хорхой — том самом, которого больше нет. Она говорила по-русски с сильным акцентом, пропуская окончания и переставляя слова. Кенель старался записывать дословно, сохраняя ошибки и странные обороты.
«Койнын’о — это копьё из бивня. Белое, длинное, с трещиной посередине. Внутри трещины — небо, не наше. Два солнца. Одно красное, одно жёлтое. Земля там другая — из пепла. И тени ходят без людей. Копьё нельзя взять. Оно само берётся. Тот, кто держит его — может ударить в любую дыру. Даже сквозь мир. И не промахнётся».
Кенель тогда записал в дневнике: «Информантка явно мифологизирует, но детали удивительно конкретны. Требуется проверка».
Глеб сделал пометку на полях: «Проверить негде. Материал отсутствует».
Он никому не говорил об этой находке. Даже научному руководителю. Даже матери.
— Кто вы? — спросил он сейчас.
Голос наконец-то дрогнул.
Старуха улыбнулась.
Улыбка не была доброй. Не была злой. Не была ласковой и не была жестокой. Она была древней — такой глубокой, что её можно было резать ножом, как пласт торфа, который лежал в земле тысячи лет и сохранил структуру.
— Я та, кто помнит всё, — сказала она. — В твоём мире меня звали Авдотья Хорхой. Я умерла сто лет назад. Но я осталась в трещине. И теперь я пришла сказать тебе: не бери копьё.
Глеб хотел спросить: «Как вы узнали про отчёт Кенеля?» Или: «Что значит „умерла, но осталась“?» Или: «Как вы оказались в Раздольном в три часа ночи при минус двадцати пяти, без сапог?»
Он заметил — ноги старухи были босыми. Ступни лежали на снегу, и снег под ними не таял. Просто лежал — как под любым другим предметом. Ни следа тепла, ни намёка на таяние. Будто старуха не касалась земли — будто она висела в воздухе, а ноги были просто нарисованы.
— Ты читал мой отчёт, — сказала старуха. — Тот, что записал Кенель с моих слов. Ты думал, я сказка. Но я — дверь. И ты открыл меня.
— Я ничего не открывал.
— Ты читал моё имя. Ты произнёс его вслух. Ты написал его в своей тетради. Ты думал, это исследование. Но это был ключ.
Она подняла руку.
Пальцы у неё были длинными, неестественно длинными — будто принадлежали не старухе, а пианисту. Или скелету. Ногти — жёлтые, расслоённые, с тёмными полосками под ногтевой пластиной. Но крепкие — не гнулись, не трескались.
— Койнын’о, — сказала она. — Оно уже здесь.
— Где?
Она указала пальцем вниз.
Глеб опустил взгляд.
Увидел свою правую руку. Пальцы были сжаты в кулак. Так сильно, что побелели костяшки. Кости пальцев проступали через кожу, как рёбра у голодной собаки. Он не помнил, когда сжал их. Не помнил, чтобы вообще делал это усилие.
Он разжал пальцы.
Медленно — один за другим. Мизинец, безымянный, средний, указательный, большой.
На ладони лежал осколок белой кости.
Маленький — размером со спичечный коробок. Плоский, с одной стороны гладкий, как стекло, с другой — шершавый, как наждак. Края острые — не режут, но царапают, если провести пальцем. И посередине — трещина.
Идеально ровная. Будто кто-то прочертил её лазером. Тонкая, как волос, но глубокая — уходящая внутрь кости, в её самую сердцевину. Края трещины светились — тусклым белым светом, который мерцал, как звёзды сквозь туман.
Внутри не было темноты.
Там было небо.
Глеб смотрел в осколок и не мог отвести глаз. Не потому, что боялся — потому, что не мог. Будто кто-то приклеил его веки к глазным яблокам.
Красноватое небо. С двумя солнцами.
Одно большое — низкое, багровое, занимающее полнеба. Оно не ослепляло, но давило — как будто кто-то повесил над головой раскалённую сковороду. От него исходил свет — тяжёлый, густой, как масло.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









