
Полная версия
Демон Ночи

Вячеслав Яковлев
Демон Ночи
Глава 1
Ночь дышала сыростью и гнилью.
Лес, раскинувшийся на сотни лиг к северу от сожжённой деревни, был старым. Настолько старым, что корни его деревьев, казалось, прорастали не в землю, а в самую тьму, питаясь не соками, а страхом. Кроны смыкались высоко над головой, образуя чёрный свод, сквозь который не пробивался ни один луч луны. Ветер, пробиравшийся между стволами, был тихим, но настойчивым, как дыхание умирающего зверя, и нёс с собой запахи прелых листьев, мокрой коры и чего-то ещё — едва уловимого, но тошнотворного. Запах пепла.
Тацуми сидел у костра, поджав под себя ноги, и смотрел в огонь. Вернее, не в сам огонь, а сквозь него — в ту точку, где пламя лизало почерневшие камни, которыми он обложил яму. Он смотрел невидящим взглядом, и глаза его — пустые, чёрные, как омуты, в которых не отражается даже свет, — были неподвижны. Он не моргал. Вообще не двигался, если не считать едва заметного покачивания вперёд-назад, в такт какому-то внутреннему ритму, который никто, кроме него, не слышал.
Ему было двенадцать лет.
Хотя, глядя на него сейчас, сказать это мог бы лишь тот, кто знал его раньше. Лицо — бледное, осунувшееся, с заострившимися скулами и провалами щёк — казалось лицом старика, уставшего от жизни. Под глазами залегли тёмные тени, которые не могли появиться от одной бессонной ночи. Губы — сухие, потрескавшиеся — были плотно сжаты, образуя тонкую, почти незаметную линию. Волосы, чёрные как смоль, свалялись в колтуны и падали на лоб, прилипая к испарине.
Он был одет в тёмный плащ, слишком большой для его худых плеч, под которым виднелась простая рубаха, местами порванная и испачканная засохшей кровью. Чужой кровью. Его собственной крови не было видно, но она была там — под одеждой, на рёбрах, на спине, в виде ссадин и гематом, которые он даже не чувствовал. Боль ушла. Вместе со всем остальным.
Огонь потрескивал, выбрасывая вверх снопы искр, и в его свете лицо Тацуми казалось ещё более измождённым. Он медленно поднял руку и протянул ладони к теплу. Пальцы — длинные, худые, с обломанными ногтями — не дрожали. Они были твёрдыми, как у человека, который уже принял решение и больше не колеблется. Но в том-то и дело, что никакого решения не было. В его голове не было ни мыслей, ни планов, ни надежд. Только пустота. Гулкая, глубокая, всепоглощающая пустота, которая выжгла всё, что когда-то делало его человеком.
Он не знал, сколько прошло времени с тех пор, как он ушёл из деревни. Два дня? Три? Он потерял счёт. Дни и ночи смешались в один бесконечный поток серости и боли. Он шёл, пока ноги не отказывались идти, потом падал, потом снова вставал и шёл. Без цели. Без направления. Просто вперёд, потому что остановиться означало умереть, а умирать было нельзя. Не сейчас. Не так.
Грибы, которые он собрал в лесу, варились в небольшом котелке, подвешенном над огнём на корявой палке. Вода уже кипела, и по поляне разносился слабый, неаппетитный запах. Тацуми не чувствовал голода, хотя желудок сводило спазмами, а во рту стоял металлический привкус. Он просто ждал, когда еда будет готова, потому что знал: нужно есть, чтобы жить. А жить нужно, чтобы... Зачем? Этого он не знал. Но что-то глубоко внутри, на уровне инстинктов, заставляло его продолжать.
Он снова поднял взгляд на огонь, и в этот раз его глаза сфокусировались — на один короткий миг. В пламени ему почудился силуэт. Женский? Мужской? Дом? Он не успел разглядеть. Образ исчез так же быстро, как появился, оставив после себя лишь смутное чувство потери. Тацуми моргнул, и пустота снова накрыла его, как одеяло.
Воспоминания приходили не по его воле. Они просто возникали, как вспышки молнии в ночном небе, и так же внезапно гасли, оставляя после себя выжженные образы.
Деревня горела.
Пламя вздымалось до небес, пожирая соломенные крыши, деревянные стены, крики людей. Крики... Они до сих пор звучали у него в ушах, хотя он знал, что это лишь эхо. Люди бежали, падали, их настигали тени. Существо, пришедшее из тьмы, было огромным, бесформенным, сотканным из мрака и злобы. Оно не имело имени — или Тацуми просто не хотел его произносить. Оно пришло извне, из-за границы мира, и принесло с собой лишь одно — абсолютное уничтожение.
Он помнил, как стоял посреди улицы, сжимая в руке старый кухонный нож, и смотрел, как рушится его мир. Вокруг падали дома, и в каждом из них были люди. Соседи, друзья, знакомые. Те, кого он знал с детства. Их лица, искажённые ужасом, мелькали в окнах, за которыми уже бушевало пламя. Кто-то звал на помощь. Кто-то просто кричал. А существо... существо просто шло вперёд, оставляя за собой выжженную землю.
— Тацуми!
Голос отца прозвучал резко, как удар хлыста. Тацуми обернулся и увидел его — высокого, широкоплечего, с лицом, перекошенным от ярости и отчаяния. Отец был в крови, в дыму, в саже. Его правая рука сжимала рукоять меча — того самого чёрного меча, который он всегда держал в кузнице, но никогда не давал сыну.
— Беги, — сказал он, и голос его дрогнул. — Беги в лес. Не оборачивайся.
— Отец...
— Беги! — рявкнул Кенджи, и в его глазах блеснуло что-то, чего Тацуми никогда раньше не видел. Это был не гнев. И не страх. Это было... отчаяние. Глубокое, чёрное, безысходное отчаяние человека, который знает, что умрёт, но хочет, чтобы выжил его сын.
Тацуми хотел что-то сказать — спросить, что происходит, почему они не могут убежать вместе, — но отец уже был рядом. Он схватил сына за плечо, развернул к лесу и толкнул.
— Иди! Возьми сумку, я собрал её. В хижине. И мой меч... возьми мой меч. Он защитит тебя. А я... я должен остаться. Твоя мать...
Он не договорил. Взгляд его метнулся куда-то в сторону, и Тацуми увидел мать. Она стояла на пороге их дома, окружённая языками пламени, и сжимала в руках какой-то амулет. Её серебристые волосы развевались на ветру, а глаза — синие, как зимнее небо, — были устремлены на сына. Она что-то шептала, и Тацуми показалось, что он слышит её голос: "Живи".
— Мама! — закричал он, рванувшись к ней, но отец преградил путь.
— Я сказал — беги! — Кенджи с такой силой оттолкнул его, что Тацуми упал. — Ты нужен им! Нужен! А теперь — прочь!
Слёзы текли по щекам Тацуми, смешиваясь с кровью и сажей. Он поднялся, ещё раз взглянул на отца, на мать, на горящую деревню... и побежал. Побежал так, как никогда раньше не бегал. Сквозь дым, сквозь крики, сквозь ужас. Он бежал, пока не оказался в лесу, пока не упал на колени, задыхаясь и давясь собственным рыданием.
Он не видел, как за его спиной отец встал в боевую стойку и, глядя на приближающееся существо, произнёс слова, которые не должен был произносить. Он не видел, как мать закрыла глаза и растворилась в столбе света. Он слышал только взрыв. А потом — тишину.
Тацуми вздрогнул, возвращаясь в настоящее. Костёр прогорел почти наполовину, и угли уже подёрнулись пеплом. Он снова пошевелился, и на этот раз движение было осознанным. Медленно, как во сне, он полез за пазуху и вытащил оттуда небольшой кожаный мешочек, стянутый шнурком. Пальцы дрогнули, когда он развязывал узел, но он справился.
Внутри лежала фотография.
Старая, выцветшая, с загнутыми краями. На ней были изображены двое: молодой мужчина с чёрными волосами и резкими чертами лица, и женщина с серебристыми волосами и мягкой улыбкой. Они стояли обнявшись, и выглядели... слишком молодыми. Им можно было дать не больше двадцати — двадцати пяти лет. Но Тацуми знал, что это его родители. И что на самом деле им было гораздо больше. Сколько именно — он не знал. Но помнил, как однажды, когда ему было шесть или семь, он случайно подслушал разговор отца с одним старым другом. Тот смеялся и говорил что-то о "трёхстах семидесяти восьми годах". Тацуми тогда не придал этому значения. А теперь... теперь это не имело значения.
Он прижал фотографию к груди, туда, где под рваной рубахой билось сердце. Билось слабо, но ровно. Тацуми закрыл глаза и попытался представить, что родители всё ещё рядом. Что это просто кошмар, и сейчас он проснётся в своей постели, а мама будет петь на кухне, а отец — стучать молотом в кузнице.
Но кошмар был реальностью.
Он открыл глаза и снова посмотрел на снимок. На мать. Её звали Миюки. Она была травницей — лучшей в деревне. Знала сотни рецептов, умела лечить и раны, и души. У неё были мягкие руки и тёплый смех. И она всегда пахла травами — мятой, лавандой, шалфеем. Тацуми помнил, как в детстве зарывался лицом в её волосы, и все тревоги уходили.
На отца. Кенджи. Кузнец. Сильный, суровый, но справедливый. Он редко улыбался, но когда улыбался — вокруг становилось светлее. Он учил Тацуми всему: держать молот, разводить огонь, отличать хорошую сталь от плохой. Он рассказывал истории о далёких странах, о войнах и героях. И никогда — о себе. Тацуми знал о своём отце меньше, чем о любом из соседей. Знал только, что тот пришёл в деревню давно, что построил кузницу и женился на маме. Что у него был шрам на спине — длинный, уродливый, от левой лопатки до поясницы. И что он никогда не снимал перчатки, даже за едой.
Теперь Тацуми понимал: в отце было что-то большее. Что-то, чего он не успел узнать. Что-то, что могло бы спасти их всех.
Он резко убрал фотографию обратно в мешочек и затянул шнурок. Хватит. Хватит воспоминаний. Они рвут его на части, а ему нужны силы. Он потянулся к котелку, снял его с огня и поставил на землю. Внутри булькало варево — тёмно-коричневая жижа, в которой плавали разваренные грибы. Не аппетитно, но есть можно.
Тацуми достал из-за пояса деревянную ложку, которую вырезал ещё вчера, и зачерпнул варево. Поднёс ко рту, подул. Пар обжёг ему губы, но он не поморщился. Просто стал есть. Механически, безвкусно, как будто жевал траву. Он не чувствовал вкуса. Вообще. Как будто язык онемел.
Он ел и думал о том, что сумка, которую собрал отец, лежит у него за спиной, и в ней, помимо прочего, есть одежда. Новая. Сшитая точно по его мерке. Откуда отец знал, что она понадобится? Почему собрал вещи заранее? Эти вопросы всплыли в голове и тут же потонули в пустоте. Не важно. Потом. Всё потом.
Ложка скребнула по дну. Тацуми доел похлёбку, не заметив, как она закончилась. Он облизнул губы — по привычке, потому что вкуса всё равно не чувствовал — и отставил котелок в сторону. Ветер снова усилился, пронизывая до костей, и Тацуми поёжился. Надо было подбросить дров.
Он потянулся к куче хвороста, которую набрал ещё днём, и в этот момент услышал крик.
Женский. Высокий, пронзительный, полный ужаса. Он разорвал тишину леса, как нож разрывает плоть, и эхом прокатился между деревьями. Тацуми замер. Рука его, державшая ветку, остановилась на полпути к огню. Сердце — то самое, которое только что билось ровно, — пропустило удар.
Крик повторился. Или это был уже другой крик? Тацуми не понял. Но он был ближе. Определённо ближе.
Он медленно повернул голову в сторону звука, и пламя костра, взметнувшись в последнем порыве, осветило его лицо. Оно было всё тем же — пустым, лишённым эмоций. Но в глазах, в самой глубине, мелькнуло что-то. Искра? Отблеск? Или просто отражение огня?
Не важно.
Тацуми смотрел во тьму, туда, откуда донёсся крик, и рука его сама собой потянулась к рукояти меча, лежавшего рядом на земле. Чёрное лезвие, казалось, впитало в себя весь окружающий мрак и теперь было невидимым, как клинок из самой ночи.
Он не знал, что там. Зверь? Разбойники? Или нечто худшее? Это не имело значения.
Имело значение только одно: кто-то звал на помощь. А он, Тацуми Ренджи, ещё не разучился откликаться на зов.
Он встал — медленно, беззвучно, как тень, отделившаяся от ствола дерева. Плащ упал с его плеч, оставшись лежать у костра. Меч скользнул в ладонь, и рукоять привычно легла в обхват, словно была выкована именно для него. Что, впрочем, так и было.
Тацуми шагнул во тьму.Лес сомкнулся за его спиной, поглотив свет костра, как голодная пасть поглощает крошку. Темнота здесь была не просто отсутствием света — она была живой, вязкой, дышащей. Она липла к лицу, забиралась под одежду, шептала что-то на ухо. Тацуми не слушал. Он двигался вперёд, и каждый его шаг был тише предыдущего. Не потому, что он так хотел. Просто ноги сами знали, как ходить бесшумно. Уроки отца въелись в плоть, как соль въедается в рану.
Крик повторился. Теперь он был ближе и отчётливее. В нём слышалась не просто боль — в нём был ужас. Тот самый ужас, который испытывает человек, понимающий, что помощи ждать неоткуда. Тацуми знал этот звук. Он слышал его два дня назад, когда горела деревня. Тогда он тоже был близко. Слишком близко.
Он ускорил шаг, но не побежал. Бег в ночном лесу — это шум. Шум — это смерть. Вместо этого он скользил между деревьями, как призрак, огибая корни и провалы, невидимый для тех, кто привык полагаться на глаза. Ветки цеплялись за его волосы, колючие кусты рвали штанины, но он не замечал. Всё его внимание было сосредоточено на звуке. На голосе.
Он прошёл сквозь заросли папоротника, мокрые листья хлестали по ногам, оставляя на коже холодные полосы. За ними начинался крутой склон, заросший ежевикой и молодым орешником. Тацуми пригнулся и стал пробираться вниз, хватаясь за стволы, за корни, за камни. Шипы впивались в ладони, раздирали кожу на предплечьях, но он не разжимал пальцев. Боль — это просто сигнал. Сигнал можно игнорировать.
У подножия склона он остановился.
Внизу, в неглубокой ложбине, освещённой неровным светом факела, воткнутого в землю, происходило то, что он уже видел когда-то. Или не видел, но знал. Знал по рассказам отца. По обрывкам разговоров взрослых. По собственным кошмарам.
Два человека. Двое мужчин, огромных, как медведи, в грубой одежде, пропахшей потом и перегаром. Один держал женщину за волосы — длинные, светлые, когда-то красивые, а теперь спутанные и мокрые от слёз. Он намотал их на кулак и тащил её по земле, как мешок с мукой. Женщина сопротивлялась, била руками, ногами, пыталась кричать, но из горла её вырывался только хрип. Платье на ней было порвано, и в свете факела блестела белая кожа бедра.
Второй стоял на коленях рядом с девочкой.
Тацуми не сразу понял, что это девочка. Она была маленькой, хрупкой, с тонкими руками и ногами, как у кузнечика. Ей было лет двенадцать. Может, тринадцать. Не больше, чем ему. Она лежала на спине, придавленная к земле тяжестью мужского тела, и плакала. Плакала беззвучно, как плачут дети, у которых уже нет сил кричать. Её платье было задрано до пояса, а мужчина — коренастый, с красным лицом и грязной бородой — шарил по её ногам, слюняво ухмыляясь.
— Потерпи, куколка, — услышал Тацуми его голос. — Дядя будет нежен. Ну, почти.
Второй, тот, что держал женщину, загоготал:
— Ты там побыстрее! Я свою уже кончил, теперь твоя очередь. А эту... — он встряхнул женщину за волосы, — эту ещё разок оприходуем, пока не остыла.
Женщина — мать девочки, понял Тацуми. Мать и дочь. Проезжали по тракту, наткнулись на разбойников. Или разбойники наткнулись на них. Не важно. Важно было другое.
Тацуми смотрел на них, и внутри у него что-то поворачивалось. Медленно, как жёрнов, перемалывающий зерно. Пустота, которая последние дни была его единственным спутником, вдруг начала заполняться. Не чувствами, нет. Чем-то другим. Чем-то холодным и тяжёлым, как слиток сырой стали.
Ярость.
Нет, не ярость. Это было бы слишком по-человечески. Это было что-то более глубокое. Спокойное, расчётливое, неумолимое. Как приговор, который уже вынесен и обжалованию не подлежит.
В голове его, словно из тумана, всплыли слова отца.
— Помни, сын, шакал не достоин жизни. Настоящий мужчина либо будет ухаживать за девушкой, чтобы быть с ней, либо пойдёт в публичный дом и купит услуги. Настоящий мужчина примет отказ и уйдёт спокойно, а тот, кто берёт силой, недостоин жизни.
Тацуми помнил. Помнил тот день, когда отец впервые сказал ему это. Ему было тогда восемь. Он заступился за девочку из соседней деревни, которую обижали старшие мальчишки. Он влез в драку, и его побили. Сильно. До крови, до синяков, до сломанного носа. Он пришёл домой, и мама плакала, обрабатывая его раны. А отец стоял в дверях, скрестив руки на груди, и молчал. Потом, когда мама ушла, он сел рядом и сказал:
— Ты поступил правильно.
Тацуми тогда не понял. Ему было больно, и он злился.
— Они сильнее, — прошептал он разбитыми губами. — Я не смог.
— Не важно, смог или нет, — ответил отец. — Важно, что ты попытался. Запомни, сын: шакал не достоин жизни. Настоящий мужчина либо будет ухаживать за девушкой, чтобы быть с ней, либо пойдёт в публичный дом и купит услуги. Настоящий мужчина примет отказ и уйдёт спокойно, а тот, кто берёт силой, недостоин жизни.
Он замолчал, глядя в окно, и добавил:
— Если увидишь такого — убей. Не раздумывай. Потому что он уже убил. Душу. Чужую и свою.
Тогда Тацуми не понял и этого. Слова отца отложились где-то в памяти, как камень в земле. Но теперь, стоя в темноте, глядя на двух ухмыляющихся зверей, он понял. Понял всё, что хотел сказать отец.
Шакалы должны быть мертвы.
Рука его сама потянулась к мечу. Чёрное лезвие выскользнуло из ножен беззвучно, как смерть. Оно было холодным, но не обжигало. Оно было тяжёлым, но лежало в ладони так, словно было продолжением руки. Отец выковал его не просто для боя. Он выковал его для таких моментов.
Тацуми не стал кричать. Не стал предупреждать. Это было бы глупо. Глупо давать шакалу шанс.
Он начал спускаться по склону. Медленно, бесшумно, перетекая от тени к тени. Его ноги находили опору там, где, казалось, её не было. Ветки не ломались под его весом. Листья не шуршали. Он был тишиной. Пустотой. Ничем.
И это ничто приближалось.
Первый громила — тот, что держал женщину, — стоял к нему спиной. Широченная, как стена амбара, спина, обтянутая грязной рубахой. Волосы, собранные в сальный хвост. На поясе, в ножнах, висел короткий меч. Руки заняты — одна держит женщину за волосы, вторая сжимает её запястье. Идеальная позиция. Идеальный момент.
Тацуми подошёл сзади неслышно, как змея. Ростом он был едва ли до плеча этому бугаю, но это не имело значения. Важно было не это. Важно было бить туда, куда достанешь.
Он знал, куда бить.
Отец учил его: "Сердце слева. Если бьёшь со спины — целься чуть выше поясницы, под лопатку. Там меньше всего мышц. Клинок войдёт, как в масло".
Тацуми сделал шаг. Ещё один. Он был уже в двух метрах, когда громила вдруг напрягся, словно почувствовал что-то. Но было поздно.
Меч вошёл в него, как раскалённый штырь в снег. Тацуми не почувствовал сопротивления — только короткий, влажный хруст, когда лезвие пробило кожу, мышцы, прошло между рёбер и вышло из груди. Громила дёрнулся, захрипел, изо рта его хлынула тёмная кровь. Пальцы, сжимавшие волосы женщины, разжались, и она упала на землю, кашляя и давясь рыданиями.
Тацуми рванул меч на себя. Лезвие вышло с противным чмокающим звуком, и тело грузно осело, рухнув на колени, а затем — лицом вниз, в грязь. Лужа крови расползлась под ним, чёрная в свете факела.
— Что за… — начал второй.
Он уже вскочил на ноги, отпихнув девочку в сторону. Она отлетела к кустам и замерла там, свернувшись клубком, прикрывая руками голые ноги. Громила выхватил из-за пояса тесак — длинный, с зазубренным лезвием, — и уставился на Тацуми.
— Ах ты ж щенок, — процедил он, и в голосе его было больше удивления, чем злости. — Ты знаешь, кто я такой? Ты знаешь, что я с тобой сделаю?
Тацуми ничего не ответил. Он стоял, опустив меч, и смотрел на врага. Смотрел спокойно, без эмоций, как смотрят на таракана перед тем, как раздавить.
Громила был выше его на две головы. Шире в плечах в два раза. Его рука, сжимавшая тесак, была толщиной с ногу Тацуми. Опыт? Да, у него был опыт. Такие, как он, живут не умом, а силой и жестокостью. Они убивают слабых, грабят беззащитных, насилуют женщин. Они трусы по своей природе, но в бою один на один могут быть опасны. Как раненый кабан. Как бешеная собака.
Тацуми поднял меч. Чёрное лезвие блеснуло в свете факела, но не отразило пламени. Оно его поглотило.
— Положи оружие, — сказал он. Голос его был тихим, ровным. Без дрожи. — Тогда умрёшь быстро.
Громила расхохотался. Громко, неестественно, с истерическими нотками.
— Ты? Меня? Да я тебя, щенка, на куски порежу! Я твои кишки на кулак намотаю!
Он бросился вперёд.
Тацуми ждал этого. Он не стал отступать. Вместо этого он сместился в сторону, пропуская удар, и полоснул мечом по боку противника. Лезвие разрезало плоть, но неглубоко — толстая кожа и жир смягчили удар. Громила взревел от боли и развернулся, размахивая тесаком, как косой. Тацуми пригнулся, и лезвие просвистело у него над головой, срезав несколько волосков.
Они кружили по поляне, как два танцора, только танец их был смертельным. Громила наступал, бил, рассекал воздух, выплёскивая наружу всю свою злобу и ярость. Тацуми уворачивался, отступал, изредка контратакуя. Но контратаки его были слабыми, неуверенными. Ему не хватало опыта. Не хватало длины рук. Не хватало силы.
Отец учил его многому. Но одно дело — тренироваться с чучелом, и совсем другое — драться с живым, озлобленным зверем, который хочет тебя убить.
Меч Тацуми описал очередную дугу, целясь в ногу противника, но громила отбил удар своим тесаком с такой силой, что рукоять выскользнула из мокрой от пота ладони. Чёрное лезвие мелькнуло в воздухе, перевернулось и упало в траву, в нескольких шагах от Тацуми.
Время остановилось.
Тацуми стоял безоружный, глядя на врага. Громила, тяжело дыша, но ухмыляясь, поднял тесак над головой. Лезвие, зазубренное, ржавое от старой крови, зависло в воздухе, готовое опуститься вниз.
— Вот и всё, щенок, — прохрипел он. — Молись своим богам.
Тацуми не молился. Он даже не моргнул. Он стоял и смотрел, как сталь замирает в верхней точке, как капли чужой крови стекают по зазубринам. Он видел каждую деталь: трещину на лезвии, грязные ногти на пальцах, красное, распухшее лицо врага, его оскал, его глаза, налитые кровью.
И где-то глубоко внутри, в той самой пустоте, которая должна была быть пустой, что-то шевельнулось. Что-то тёмное. Что-то древнее. Что-то, что не имело имени.Но Тацуми не знал об этом. Он просто стоял и ждал, когда меч опустится.
А меч всё не опускался.
Лезвие начало падать.
Оно рассекало воздух с тихим, почти ласковым свистом, и в этом звуке Тацуми услышал нечто знакомое. Нечто, что он слышал раньше. Когда-то. Где-то. В другой жизни.
Память не спрашивала разрешения. Она просто распахнулась, как дверь, сорванная с петель, и в голове всплыли слова — не отца, нет. Другого человека. Того, кто иногда приезжал в деревню, кто сидел с отцом за бутылкой вина и говорил о вещах, которых Тацуми тогда не понимал. Он был высокий, с рваным шрамом через всё лицо, и от него пахло железом и кожей. Отец называл его «старым другом», но Тацуми всегда чувствовал, что между ними было что-то большее. Что-то, о чём они молчали.
Тот человек однажды взял Тацуми на тренировку. Просто так, мимоходом, пока отец работал в кузнице. Он дал ему деревянный меч и встал напротив.
— Покажи, что умеешь.
Тацуми, которому было тогда девять, неуверенно взмахнул мечом. Он не знал, как правильно. Он просто бил, как бил бы палкой.
— Плохо, — сказал тот человек, даже не моргнув. — Тебя убьют в первом же бою.
Он подошёл ближе, взял свой меч — настоящий, не деревянный, — и медленно поднял его над головой.
— Вот так тебя будут бить чаще всего. Сверху. Грубо, но сильно. От такого удара трудно уйти, если стоишь на месте. Но у него есть слабость.
Он показал. Медленно, так, чтобы Тацуми запомнил каждое движение.
— Когда лезвие идёт вниз, противник вкладывает в удар всё. Его корпус смещается вперёд. Его живот открыт. Его рёбра — как на ладони. Ты не должен блокировать. Ты не должен отступать. Ты должен шагнуть в сторону. Быстро. Резко. И ударить туда, где нет защиты.
Он ткнул пальцем Тацуми в солнечное сплетение. Тацуми согнулся от боли, но запомнил. На всю жизнь запомнил.
— И ещё, — добавил тот человек, когда Тацуми отдышался. — Никогда не жди, пока меч опустится. Действуй на замахе. Когда он только поднимает руку. Это твой момент.
Теперь, в эту ночь, в этом лесу, время замедлилось. Тацуми видел, как зазубренное лезвие ползёт вниз, как капли пота блестят на лбу врага, как мышцы его плеча напрягаются в последнем усилии. И он вспомнил.
Он сделал шаг.
Не назад. Не вправо. А именно в сторону — туда, куда показывал тот человек. Шаг был настолько быстрым, настолько инстинктивным, что Тацуми сам не понял, как его ноги оказались в другой точке. Он просто вдруг оказался сбоку от громилы, вплотную, на расстоянии вытянутой руки.

