История Нью-Йорка. Книга 1
История Нью-Йорка. Книга 1

Полная версия

История Нью-Йорка. Книга 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Прожив некоторое время в Скагтикоуке, он начал испытывать сильное желание вернуться в Нью-Йорк, к которому неизменно питал самую тёплую привязанность — не только как к родному городу, но и потому, что искренне считал его наилучшим городом на свете. По возвращении он в полной мере вкусил преимущества литературной славы. Его беспрестанно упрашивали писать объявления, прошения, листовки и подобные сочинения; и хотя сам он никогда не касался газетных столбцов, ему приписывали бесчисленные статьи и остроумные заметки, появлявшиеся по всем предметам и с обеих сторон любого вопроса, — и всякий раз его безошибочно выдавал собственный слог.

Кроме того, он вошёл в изрядный долг на почте из-за множества писем от авторов и издателей, просивших подписаться на их сочинения, — и к нему обращалось за ежегодными пожертвованиями всякое благотворительное общество, каковые просьбы он охотно удовлетворял, считая их своего рода комплиментом. Однажды его пригласили на большой корпоративный обед, а дважды вызывали присяжным в суд квартальных сессий. По правде говоря, он сделался столь известен, что уже не мог, как прежде, безнаказанно и незамеченно совать нос во все щели и закоулки города по прихоти своего нрава: не раз, когда он бродил по улицам в своих привычных наблюдательных прогулках, с палкой и треугольной шляпой, мальчишки, заигравшись, кричали: «Вот идёт Дидрих!» — что весьма льстило старому джентльмену, воспринимавшему эти возгласы как похвалу потомков.

Словом, если принять во внимание все эти почести и отличия, а также пышный панегирик, помещённый в его честь в «Портфолио» (от которого, как нам сообщают, старик был так потрясён, что дня два или три недомогал), можно с уверенностью сказать, что немногим авторам доводилось при жизни получать столь блестящие награды или так полно вкусить собственное бессмертие заранее.

По возвращении из Скагтикоука мистер Никербокер поселился в небольшом сельском уединении, которое Стёйвесанты предоставили ему на своих семейных землях в благодарность за почтительное упоминание их предка. Место это было приятно расположено на краю одного из солёных болот за Корлирс-Хук; правда, его порой заливало водой, а летом изрядно одолевали москиты, но в остальном оно было весьма приятно и обильно родило солёную траву и камыш.

Здесь, с прискорбием сообщаем, добрый старый джентльмен опасно заболел лихорадкой, вызванной соседством болот. Почувствовав приближение конца, он распорядился своим земным имуществом, оставив большую часть состояния Нью-Йоркскому историческому обществу, свой Гейдельбергский катехизис и труд Вандер-Донка — Городской библиотеке, а седельные сумки — мистеру Хэндэсайду. Он простил всех своих врагов — то есть всех, кто питал к нему хоть какую-то вражду; ибо что до него самого, то он объявил, что умирает в добром расположении ко всему свету. И, продиктовав несколько добрых слов родне в Скагтикоуке, а также некоторым из наших наиболее почтенных голландских граждан, он скончался на руках своего друга библиотекаря.

Останки его, по собственному желанию, были погребены на кладбище Святого Марка, рядом с прахом его любимого героя, Питера Стёйвесанта; и говорят, что Историческое общество намеревается воздвигнуть в его память деревянный памятник на Боулинг-Грин.

К ЧИТАТЕЛЮ


«Дабы спасти от забвения память о минувших событиях и по справедливости воздать славе многих великих и удивительных деяний наших голландских предков, Дидрих Никербокер, уроженец города Нью-Йорка, представляет этот исторический труд». Подобно великому отцу истории, чьи слова я только что привёл, я веду речь о временах давно минувших, над которыми уже сгустились сумерки неизвестности и готова была навеки опуститься ночь забвения. С немалой тревогой я долгое время наблюдал, как раннее прошлое этого почтенного и древнего города по кусочкам ускользает из наших рук, дрожит на устах старческой памяти и день за днём частями опускается в могилу. Ещё немного, думал я, — и эти достопочтенные голландские бюргеры, что служат нам ветхими памятниками старых добрых времён, соберутся к отцам своим; их дети, поглощённые пустыми удовольствиями и ничтожными делами нынешнего века, не позаботятся сохранить воспоминания о прошлом, и потомки тщетно станут искать памятников времён патриархов. Начало нашего города окажется погребено в вечном забвении, а самые имена и деяния Воутера Ван Твиллера, Уильяма Кифта и Питера Стёйвесанта окутаются сомнением и вымыслом, подобно преданиям о Ромуле и Реме, о Карле Великом, короле Артуре, Ринальдо и Готфриде Бульонском.

Решившись, следовательно, по возможности предотвратить это грозящее несчастье, я усердно принялся собирать все уцелевшие обломки нашей древней истории; и, подобно моему почитаемому предшественнику Геродоту, там, где письменных свидетельств не находилось, старался продолжить цепь повествования при помощи вполне достоверных предании.

В этом трудном предприятии, ставшем делом всей моей долгой и одинокой жизни, невозможно поверить, сколько учёных авторов мне довелось перебрать — и почти всё без всякой пользы. Сколь странно это ни покажется, но при всём множестве превосходных сочинений, написанных о нашей стране, не нашлось ни одного, что давало бы полный и удовлетворительный отчёт о ранней истории Нью-Йорка или о трёх первых его голландских правителях. Впрочем, немало ценных и любопытных сведений я извлёк из обширной рукописи, писанной весьма чистым и правильным нижнеголландским языком, если не считать нескольких орфографических ошибок, — она была найдена в архивах семейства Стёйвесантов. Немало легенд, писем и других документов собрал я также в своих изысканиях по семейным сундукам и чердачным закоулкам наших почтенных голландских граждан; собрал я и целое множество вполне достоверных преданий от различных достойных старых дам моего знакомства, попросивших не упоминать их имён. Не могу не упомянуть с благодарностью и о том, сколь многим я обязан этому достойнейшему учреждению — Нью-Йоркскому историческому обществу, которому здесь публично приношу свою искреннюю признательность.

В самом ведении этого бесценного труда я не держался никакого отдельного образца, но довольствовался тем, что сочетал и сосредоточил в себе достоинства наиболее одобряемых древних историков. Подобно Ксенофонту, я во всём своём повествовании соблюдал строжайшую беспристрастность и верность истине. Я обогатил его, на манер Саллюстия, разнообразными характерами древних достопочтенных мужей, обрисованными во весь рост и добросовестно окрашенными. Я насытил его глубокими политическими рассуждениями, как Фукидид, подсластил прелестями чувства, как Тацит, и влил во всё это достоинство, величие и пышность, свойственные Ливию.

Я сознаю, что заслужу упрёки многих весьма учёных и рассудительных критиков за то, что слишком часто предаюсь смелой отступчивой манере моего любимого Геродота. И, признаюсь по чести, мне не всегда удавалось противиться соблазну тех приятных отступлений, которые, точно цветущие берега и благовонные беседки, обступают пыльную дорогу историка и манят его свернуть в сторону, чтобы отдохнуть от пути. Но надеюсь, будет замечено, что я всякий раз вновь брал в руки посох и продолжал свой утомительный путь со свежими силами, так что и читатели мои, и я сам от такой передышки только выиграли.

По правде говоря, хотя постоянным моим желанием и неизменным стремлением было сравняться с самим Полибием в соблюдении требуемого единства истории, разрозненный и несвязный вид, в каком многие из собранных здесь сведений дошли до меня, делал такую попытку крайне затруднительной. Трудность эту усиливала ещё и одна из главных задач моего труда — прослеживать зарождение различных обычаев и учреждений в этих лучших из городов и сравнивать их, ещё в зачаточном виде, с тем, во что они обратились в нынешнюю старость знания и усовершенствования.

Но главное достоинство, которым я по праву горжусь и на котором основываю надежду на будущее уважение, — та верная правдивость, с какою составлен этот бесценный небольшой труд: я тщательно отсеивал плевелы предположений и отбрасывал сорняки вымысла, что так легко разрастаются и душат всходы истины и здравого знания. Если бы я стремился очаровать поверхностную толпу, что, точно ласточки, скользит над самой поверхностью словесности, или угодить избалованным вкусам литературных гурманов, я мог бы воспользоваться той неясностью, что окутывает младенческие годы нашего города, и напридумать тысячу приятных вымыслов. Но я строго отказался от многих ярких сказаний и удивительных приключений, способных увлечь дремотный слух летней праздности, ревностно соблюдая ту верность, серьёзность и достоинство, что всегда должны отличать историка. «Ибо писатель такого рода, — замечает один тонкий критик, — должен нести на себе печать мудрого человека, пишущего для наставления потомства; человека, который постарался хорошо разобраться в предмете, обдумал его со всем тщанием и обращается более к нашему рассудку, нежели к воображению».

Трижды счастлив, следовательно, наш славный город, имея события, достойные украсить страницы истории, и вдвойне трижды счастлив он, имея такого историка, как я, чтобы их поведать. Ибо, в конце концов, любезный читатель, сами города, да что там — сами империи — ничего не стоят без историка. Именно терпеливый летописец записывает их процветание по мере их возвышения, воспевает блеск их полуденного расцвета, подпирает их слабеющие памятники, когда те шатаются в упадке, собирает их разбросанные обломки, когда те рассыпаются в прах, и наконец благочестиво заключает их пепел в мавзолей своего труда, воздвигая победный памятник, что доносит их славу до всех грядущих поколений.

Какая судьба ждала многие прекрасные города древности, чьи безымянные развалины загромождают равнины Европы и Азии, пробуждая в путешественнике тщетное любопытство? Они истлели в прах и безмолвие — они изгладились из памяти за отсутствием историка! Философ-человеколюб может оплакивать их запустение, поэт — бродить среди их осыпающихся сводов и разбитых колонн, отдаваясь мечтательным полётам воображения, — но, увы, увы, современному историку, чьё перо, подобно моему, обречено ограничиваться скучным сухим фактом, остаётся лишь тщетно искать среди их забывших себя останков хоть какой-то памятник, что мог бы поведать поучительную повесть об их славе и их гибели.

«Войны, пожары, потопы, — говорит Аристотель, — губят народы, а с ними и все их памятники, их открытия, их суетные притязания. Светоч науки не раз угасал и вновь возгорался; лишь немногие уцелевшие по случайности вновь связывают нить поколений».

Та же горькая участь, что постигла столько древних городов, повторится, и по той же горькой причине, с девятью десятыми из тех, что нынче процветают на лице земли. Для большинства из них время записать свою историю уже прошло: их происхождение, их основание, вместе с первыми порами их заселения, навеки погребены под обломками лет; та же судьба ждала бы и этот прекрасный уголок земли, если бы я не выхватил его из безвестности в самый решающий миг — в ту самую минуту, когда описанные здесь события уже готовы были кануть в необъятную и ненасытную утробу забвения, — если бы я, можно сказать, не выволок их за самые вихры, когда алмазные челюсти чудовища уже готовы были навеки на них сомкнуться! И вот я, как уже сказано, тщательно собрал, сопоставил и расположил их, обрывок за обрывком, «клочок к клочку, дыра к дыре», и положил начало этому небольшому труду — истории, что должна послужить основанием, на котором позднейшие историки некогда возведут благородное здание, разрастающееся с течением времени, доколе Никербокеров Нью-Йорк не сравняется по объёму с Римом Гиббона или Англией Юма и Смоллетта!

А теперь позвольте мне на минуту отложить перо и, поднявшись мысленно на некий пригорок в двух-трёх сотнях лет впереди, бросить оттуда взгляд назад, через пустошь предстоящих лет, и увидеть самого себя — малую мою персону — в этот самый миг родоначальником, первообразом и предвестником всех их, шествующим впереди этой рати литературных достойных мужей, с книгой под мышкой и Нью-Йорком на спине, что подобно бравому полководцу устремляется вперёд, к чести и бессмертию.

Таковы тщеславные мечтания, что порой залетают в голову автору, — озаряя, точно небесным светом, его одинокий кабинет, ободряя усталый дух и придавая силы продолжать труды. И я без утайки давал волю этим восторгам всякий раз, как они находили на меня, — не из какой-то чрезмерной склонности к самолюбованию, но лишь для того, чтобы читатель хоть раз получил представление о том, как думает и что чувствует автор во время работы, — знание весьма редкое, любопытное и достойное того, чтобы им обладать.

Beloe's Herodotus.

КНИГА ПЕРВАЯ


Содержащая разнообразные хитроумные теории и философические рассуждения о сотворении и населении земли в их связи с историей Нью-Йорка

ГЛАВА I




По самым надёжным источникам, мир, в котором мы обитаем, представляет собою огромную непрозрачную отражающую неодушевлённую массу, плавающую в необъятном эфирном океане бесконечного пространства. Формой своей он напоминает апельсин, будучи сплюснутым сфероидом, любопытным образом сжатым с противоположных сторон — для того, чтобы туда вставлялись два воображаемых полюса, которые, как полагают, проникают вглубь и соединяются в центре, образуя ось, вокруг которой этот могучий апельсин совершает правильное суточное вращение.

Смена света и тьмы, откуда проистекает чередование дня и ночи, происходит благодаря этому суточному вращению, поочерёдно подставляющему разные части земли лучам солнца. Последнее же, согласно наилучшим — иначе говоря, самым свежим — сведениям, есть светящееся или огненное тело чудовищной величины, от которого наш мир отбрасывается центробежной, или отталкивающей, силой и к которому притягивается силой центростремительной, или притягательной, иначе именуемой тяготением; сочетание, а точнее взаимное противодействие этих двух противоборствующих побуждений и производит круговое годичное обращение. Отсюда и проистекают различные времена года — а именно весна, лето, осень и зима.

Таковой я полагаю наиболее одобряемую нынешнюю теорию по этому предмету; хотя существует немало философов, придерживавшихся весьма иных мнений, причём иные из них заслуживают немалого уважения уже за глубокую древность и славу своих имён. Так, некоторые из древних мудрецов утверждали, что земля представляет собою обширную равнину, покоящуюся на огромных столпах; другие же — что она держится на голове змея или на спине огромной черепахи; но поскольку никто из них не позаботился указать опору ни для столпов, ни для черепахи, вся теория рухнула за неимением должного основания.

Брахманы утверждают, что небеса покоятся на земле, а солнце и луна плавают в них, точно рыбы в воде, двигаясь днём с востока на запад, а ночью скользя вдоль края горизонта обратно к своим исходным местам; согласно же индийским пуранам, земля есть обширная равнина, окружённая семью океанами молока, нектара и прочих сладостных жидкостей, усеянная семью горами и украшенная в центре горной скалой из чистого золота; а великий дракон время от времени проглатывает луну, чем и объясняются лунные затмения.

Помимо этих и многих других столь же премудрых мнений, мы располагаем глубокомысленными догадками Абуль-Хасана-Али, сына Аль-Хана, сына Али, сына Абдаррахмана, сына Абдаллаха, сына Масуда эль-Хадели, обыкновенно именуемого Масуди и прозванного Котбеддином, но принимающего скромное звание Лахеб-ар-Расула, что означает спутник посланника Божьего. Он написал всемирную историю под заглавием «Муруудж-эд-Дхараб, или Золотые луга и рудники драгоценных камней». В этом ценном труде он изложил историю мира от сотворения и вплоть до самого мгновения написания, что происходило при халифе Мути Биллахе, в месяце Джумада-эль-авваль триста тридцать шестого года хиджры, то есть бегства Пророка. Он сообщает нам, что земля есть огромная птица: Мекка и Медина составляют её голову, Персия и Индия — правое крыло, земля Гога — левое крыло, а Африка — хвост. Он сообщает нам далее, что до нынешней земли уже существовала земля (которую он почитает не более чем семитысячелетним цыплёнком), что она претерпела не один потоп, и что, по мнению некоторых сведущих знакомых ему брахманов, она будет обновляться через каждые семьдесят тысяч хазаруамов, причём каждый хазаруам составляет двенадцать тысяч лет.

Таковы лишь немногие из множества противоречивых мнений философов касательно земли; и мы находим, что учёные пребывали в равном затруднении и относительно природы солнца. Одни из древних философов утверждали, что оно представляет собою огромное колесо блистающего огня; другие — что это всего лишь зеркало или сфера прозрачного хрусталя; третьи же, во главе которых стоит Анаксагор, настаивали, что это не что иное, как огромная раскалённая масса железа или камня, — он даже объявлял небеса не более чем каменным сводом, а звёзды — камнями, вознесёнными вверх с земли и воспламенёнными от стремительности её вращения. Впрочем, учению этого философа я не придаю большого значения, ибо жители Афин вполне его опровергли, изгнав самого философа из своего города, — способ короткий и убедительный, каким в прежние времена нередко отвечали на неугодные учения. Иная школа философов утверждает, что от земли постоянно исходят некие огненные частицы, которые, сосредоточиваясь днём в одной точке небосвода, образуют солнце, а ночью, рассеиваясь и блуждая во мраке, собираются в разных местах и образуют звёзды. Они правильным образом выгорают и гаснут, наподобие фонарей на наших улицах, и требуют для следующего раза свежего запаса испарений.

Даже записано, что в некие отдалённые и малоизвестные времена, по причине сильной нехватки топлива, солнце выгорало полностью и порой не разгоралось вновь по целому месяцу — обстоятельство весьма прискорбное, самая мысль о котором приводила в немалое беспокойство Гераклита, того почтенного плачущего философа древности. Ко всем этим рассуждениям добавим и мнение Гершеля, полагавшего солнце великолепной обитаемой обителью, свет же его происходящим от неких эмпирейных, светящихся или фосфорических облаков, плавающих в его прозрачной атмосфере.

Впрочем, мы не станем углубляться далее в природу солнца, поскольку это исследование не имеет прямого касательства к развитию нашей истории; равно как не станем вмешиваться и в прочие бесконечные споры философов относительно формы этого земного шара, но удовольствуемся теорией, изложенной в начале настоящей главы, и перейдём к тому, чтобы наглядно показать на опыте описанную в ней сложность движения применительно к нашей вращающейся планете.

Профессор фон Поддингкофт (что можно перевести на русский как «Пудингоголовый») долгое время славился в Лейденском университете глубочайшей важностью манер и особым дарованием засыпать посреди экзаменов — к безграничному облегчению своих подающих надежды студентов, которые благодаря этому проходили курс с великой лёгкостью и без малейшего усердия. Однажды на лекции учёный профессор, схватив ведро воды, принялся раскручивать его над головой, держа на вытянутой руке. Порыв, с каким он отбрасывал от себя сосуд, представлял собою центробежную силу, удержание же руки действовало как сила центростремительная, а ведро, заменявшее собою землю, описывало круговую орбиту вокруг шаровидной головы и румяного лика профессора фон Поддингкофта, которые вполне сходили за изображение солнца. Все эти подробности были должным образом растолкованы столпившимся вокруг разинувшим рты студентам. Профессор притом объяснил, что тот же самый принцип тяготения, что удерживает воду в ведре, не даёт океану слететь с земли при её стремительном вращении; и добавил, что если бы движение земли внезапно остановилось, она немедленно рухнула бы на солнце вследствие центростремительной силы тяготения — событие самое гибельное для нашей планеты и такое, что затмило бы, хотя, вероятно, и не погасило бы вовсе, солнечное светило. Тут некий незадачливый юнец — один из тех бродячих гениев, что, кажется, посланы в мир единственно затем, чтобы досаждать почтенным людям пудингоголовой породы, — пожелав удостовериться в верности опыта, внезапно перехватил руку профессора как раз в тот миг, когда ведро находилось в своём зените, отчего оно тотчас с поразительной точностью обрушилось на философическую главу наставника юношества. Глухой звук и раскалённое шипение сопровождали это столкновение; но теория оказалась подтверждена самым наглядным образом, ибо злополучное ведро погибло в этой схватке, тогда как пылающий лик профессора фон Поддингкофта вынырнул из воды, пылая ещё жарче прежнего от невыразимого негодования, — отчего студенты получили немало поучительного и разошлись значительно поумневшими, нежели были прежде.

Прискорбное обстоятельство, немало смущающее многих усердных философов, состоит в том, что природа зачастую отказывается вторить самым глубоким и старательным их усилиям: так, нередко, изобретя одну из самых остроумных и как будто естественных теорий, она из чистого упрямства поступает как раз наперекор его системе и напрямик опровергает самые излюбленные его положения. Это явная и незаслуженная обида, ибо она навлекает на философа осуждение невежественной толпы, тогда как вина лежит вовсе не на его теории, несомненно верной, но на своенравии госпожи Природы, которая, по пословичному непостоянству своего пола, беспрестанно предаётся кокетству и капризам и, кажется, поистине находит удовольствие в нарушении всех философических правил, обманывая самых учёных и неутомимых своих поклонников. Так случилось и с вышеизложенным удовлетворительным объяснением движения нашей планеты: оказалось, что центробежная сила давно уже перестала действовать, тогда как противница её сохраняет всю свою мощь нетронутой; следовательно, мир, по теории в её первоначальном виде, по всей строгости обязан был рухнуть на солнце; философы были в этом убеждены и с тревожным нетерпением ожидали исполнения своих предсказаний. Но строптивая планета упрямо продолжала свой путь, невзирая на то, что против её поведения ополчились и разум, и философия, и целый университет учёных профессоров. Философы приняли это весьма близко к сердцу, и полагают, что никогда не простили бы миру нанесённой, по их мнению, обиды и оскорбления, когда бы один добросердечный профессор любезно не взял на себя роль посредника между сторонами и не устроил примирения.

Убедившись, что мир не желает подлаживаться под теорию, он рассудительно решил подладить теорию под мир: он объявил своим собратьям-философам, что круговое движение земли вокруг солнца, едва однажды порождённое описанными выше противоборствующими побуждениями, тотчас же обратилось в правильное обращение, независимое от причины, его породившей. Учёные его собратья охотно присоединились к этому мнению, будучи от души рады всякому объяснению, что достойным образом избавляло их от затруднения; и с тех самых достопамятных пор мир предоставлен самому себе и обращается вокруг солнца по такой орбите, какая ему самому заблагорассудится.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2