
Полная версия
Записки об инспекторе Хансити. Дух Офуми
– Всё в трудах, как и прежде? – осведомился дядюшка.
– Ваша правда. Вот и нынче забежал сюда по надобности, – отозвался сыщик.
Они перекинулись парой пустяковых фраз, и тут дядюшку осенила мысль: пожалуй, этому Хансити можно доверить тайну. Не лучше ли будет рассказать ему всё без утайки и испросить совета?
– Не сочти за труд, Хансити, – промолвил дядюшка, опасливо оглянувшись по сторонам, – есть у меня к тебе разговор, не терпящий лишних ушей.
Хансити тотчас охотно кивнул.
– О чем бы ни шла речь, я готов слушать. Эй, хозяйка! Позволь нам на малую толику времени занять твою верхнюю комнату. Не откажешь?
Он первым поднялся по крутой лестнице на тесный второй этаж. Там располагалась крохотная шестициновая комнатка; в полумраке у стены громоздились дорожные корзины и прочая домашняя утварь. Дядюшка поднялся следом и во всех подробностях изложил странную историю, терзавшую дом Обаты.
– Ну как, скажи на милость, можно ли найти способ выведать, кто эта призрачная женщина? – вопросил он в конце. – Если удастся установить ее имя и отслужить по ней обряд, быть может, дух ее, наконец, обретет покой, и на том всё кончится…
– Хм-м… – протянул Хансити, склонив голову и на мгновение погрузившись в раздумья. – Скажите на милость, господин… а привидение-то и впрямь является?
– Ну… – дядюшка и сам замялся, не зная, что ответить. – Говорят, что является. Сам-то я его не видел.
Хансити вновь умолк и неспешно раскурил трубку.
– Стало быть, обликом она – сущая служанка из самурайского дома, да к тому же вся пропитана водой? Ежели рассудить просто – нечто вроде О-Кику из «Сарайясики»?
– Пожалуй, весьма на нее походит.
– А книжки с картинками в том доме почитывают? – вдруг спросил Хансити, и вопрос этот был столь неожиданным, что дядюшка даже растерялся.
– Хозяин, правду сказать, к этому не склонен, а вот в женских покоях, кажется, читают. К ним по соседству захаживает разносчик из прокатной лавки Тадзимая.
– А храм у этого семейства какой?
– Дзёэн-дзи, что в Ситае.
– Дзёэн-дзи? А-а, вот оно что, – с понимающей улыбкой проговорил Хансити.
– Что, у тебя возникла какая-то догадка?
– Госпожа Обата… она хороша собой?
– Да, пожалуй, весьма недурна. Ей всего двадцать первый год.
– В таком случае вот что, господин, – произнес Хансити, не переставая улыбаться. – Негоже нам, людям посторонним, слишком уж ревностно соваться в чужие семейные дела, но не доверите ли вы сию загадку мне? Обещаю, через два-три дня я непременно распутаю этот узел и доложу вам о результате. Само собой, всё останется строго между нами; ни единому человеку я не проговорюсь.
Дядюшка К. всецело доверился Хансити и объявил, что поручает ему дело целиком. Тот принял поручение, однако прибавил, что сам он намерен действовать исключительно из тени. Снаружи всё должно было выглядеть так, будто расследование ведет именно дядюшка; поэтому, начиная с завтрашнего утра, ему придется, пускай это и доставит неудобство, сопутствовать сыщику, чтобы впоследствии он мог со спокойной совестью отчитаться перед Обатой. Дел у дядюшки было немного, времени – в избытке, и он тотчас согласился. Ему и самому было до крайности любопытно увидеть, как такой искушенный мастер, как Хансити, примется за дело. Расставшись с новым союзником, дядюшка в тот день отправился на поэтическое собрание, затянувшееся где-то в недрах Фукагавы.
Вернулся он поздно и наутро с превеликим трудом оторвал голову от подушки, но к условленному часу всё же явился в назначенное место.
– С чего начнем наше расследование? – осведомился он.
– Для начала заглянем в прокатную книжную лавку.
Они направились в Тадзимаю, что в Отова. Тамошний приказчик хорошо знал дядюшку, ибо лавка исправно снабжала книгами и его собственный дом. При встрече с ним Хансити осведомился, какие именно книги с самого Нового года брали для чтения в усадьбу Обаты. В книгах учета подобные мелочи не всегда фиксировались, и приказчик не сразу нашелся с ответом, однако, покопавшись в памяти, назвал несколько названий в жанре сёси и ёмихон.
– А не давали ли вы им случайно книжку с картинками под названием «Усузуми-дзоси»? – вкрадчиво спросил Хансити.
– Было такое. Кажется, еще в феврале, – припомнил приказчик.
– Позвольте взглянуть.
Тот поискал на полках и вынес небольшое издание в двух тетрадях. Хансити взял вторую часть, раскрыл её и, пролистав несколько страниц, нашел нужное место – где-то на восьмом развороте – и, молча, указал дядюшке. На картинке была изображена знатная дама, восседающая в покоях, а перед ее верандой замерла, уныло склонив голову, молодая служанка. И эта служанка была точь-в-точь тем самым призраком, о коем шла речь. В саду виднелся пруд с цветущими ирисами, и, судя по всему, дух девицы восстал из этих глубин; её волосы и одежды были зловеще мокрыми. Лицо и вся фигура были выписаны с таким мастерством и жутью, что могли бы лишить покоя любую женщину или дитя.
Дядюшка невольно вздрогнул. Его поразил не столько сам рисунок, сколько то обстоятельство, что призрак этот был как две капли воды похож на ту О-Фуми, которую он уже успел нарисовать в своем воображении. Он взял книгу в руки. На обложке значилось: «Новое издание „Усузуми-дзоси“», за авторством Тамэдзуй Хётё.
– Берите её с собой, господин. Весьма занятная вещица, – промолвил Хансити тем особым тоном, в коем явно крылся некий скрытый смысл.
Дядюшка спрятал обе тетради за пазуху, и они покинули лавку.
– Я и сам когда-то листал эту книжонку, – признался Хансити, когда они вышли на улицу. – Как только вы вчера заговорили со мной о привидении, она тотчас всплыла у меня в памяти.
– Стало быть, госпожа увидела картинку, испугалась, и теперь этот образ является ей в снах? – предположил дядюшка.
– Нет, дело здесь не только в воображении. Пойдемте-ка теперь в Ситаю – там вы всё увидите сами.
Хансити уверенно зашагал вперед. Они одолели подъем Андо-дзака, миновали Хонго и вышли к Икэнохате в Ситае. С самого утра в воздухе царило полное безветрие; небо поздней весны сияло над головой, словно отполированный кусок лазурита. На пожарной каланче, не шелохнувшись, дремал коршун. У молодого самурая, скакавшего верхом и понукавшего уже слегка запыхавшуюся лошадь, позолоченный козырек дзингасы ярко вспыхивал в лучах солнца, уже почти летнего и горячего.
Храм Дзёэн-дзи, под сенью которого покоились предки Обаты, был строением весьма величественным. Едва они переступили порог ворот, как взору их открылись густые, пышно цветущие кусты ямабуки. Вскоре их принял настоятель. То был мужчина лет сорока; лицо его отличалось болезненной бледностью, а кожа на щеках после утреннего бритья отливала густой синевой. Один из гостей был благородным самураем, другой – человеком из сыска; поэтому настоятель и не помышлял о пренебрежении.
По дороге соратники уже всё обсудили, и дядюшка первым повел нить разговора. Он поведал, что в доме Обаты в последнее время творится неладное: по ночам к супруге хозяина является женский дух. После чего осведомился, не известно ли настоятелю какого-либо обряда, заклинания или молитвы, способных изгнать это наваждение.
Настоятель выслушал его в глубоком молчании.
– Исходит ли эта просьба от самого господина и его супруги? Или же вы явились по собственной воле? – спросил он, наконец, беспокойно перебирая четки.
– Разве это имеет значение? Главное – в силах ли вы взяться за это дело? – отрезал дядюшка.
И он, и Хансити одновременно вперили в монаха острые, пронизывающие взгляды. Настоятель побледнел еще сильнее и заметно вздрогнул.
– Мы, смиренные рабы веры, не дерзаем ручаться за чудеса, – пробормотал он, – однако, собрав все душевные силы, вознесем молитву об избавлении.
– Будем вам премного обязаны, – кивнул дядюшка.
Вскоре подошло время трапезы, и гостям подали изысканное постное угощение. Не обошлось и без сакэ. Настоятель к чаше не прикоснулся, зато двое гостей отдали должное угощению. На прощание монах промолвил: «Я велел бы подать вам паланкин, да в этот час все заняты…» – и неприметным жестом попытался вложить в руку Хансити сверток, обернутый в бумагу. Но сыщик мгновенно вернул его обратно.
– Ну вот, господин, на сегодня, пожалуй, довольно, – произнес Хансити с усмешкой, едва они покинули храмовую ограду. – Видали, как преподобный едва не затрясся?
То, как стремительно переменился в лице настоятель, и та чрезмерная, почти подобострастная учтивость, с которой он их угощал, красноречиво свидетельствовали: он сдался. И всё же в уме дядюшки оставалось одно неясное место.
– И всё-таки, – не удержался он, – отчего маленькая О-Хару кричала: «Фуми пришла»? Вот этого я никак не могу взять в толк.
– Того и мне пока неизвестно, – отозвался Хансити, по-прежнему загадочно улыбаясь. – Само дитя до такой хитрости не додумается; стало быть, кто-то его научил. Замечу лишь на всякий случай: этот монах – человек дурной славы… из той же породы, что и те, из Энмёина, – о нем и прежде доходили недобрые слухи. Оттого-то, стоило нам явиться, он и без лишних слов преисполнился страха: совесть его нечиста. Теперь, когда мы его припугнули, он, верно, больше не решится на подобные каверзы. На этом моя роль исполнена. А далее уж вам решать, как преподнести всё господину Обате. Позвольте откланяться.
У Икэнохаты они разошлись в разные стороны.
IV
На обратном пути дядюшка заглянул к приятелю в Хонго, и тот напомнил ему о светском долге – необходимости почтить своим присутствием пышное представление воспитанниц одной именитой наставницы танцев. Смотр этот устраивали в Янагибаси, и дядюшка, захватив с собой подобающее случаю денежное подношение, отправился туда вместе с другом. Среди пестрого многоцветья нарядов, в шуме праздного веселья и звонкого женского смеха они пробыли до тех пор, пока в сумерках не зажглись фонари. Дядюшка вернулся под родной кров уже в весьма благодушном хмелю, отчего в тот вечер так и не сумел навестить Обату, чтобы поведать ему о плодах своих изысканий.
Лишь на следующий день он предстал перед Иори. Об участии Хансити дядюшка предпочел не обмолвиться ни единым словом; напротив, он принял на себя вид мужа проницательного и сообщил всё так, будто дошел до истины собственным умом. С изрядной долей важности он изложил и находку в книжной лавке, и сомнительные дела храмового настоятеля. Пока он вел свой рассказ, лицо Обаты становилось всё мрачнее, точно на него ложилась тень грозовой тучи.
О-Мити немедленно была призвана к мужу. Перед ней безмолвным укором положили «Новое издание „Усузуми-дзоси“» и сурово осведомились: не этот ли призрак является ей в ночных видениях? О-Мити побледнела так, что на лице её не осталось ни кровинки, и она не смогла вымолвить ни слова.
– Поговаривают, будто настоятель Дзёэн-дзи – монах, отринувший святость и поправший обеты, – произнес муж. – Уж не ты ли, прельщенная его речами, замыслила нечто недоброе? Отвечай же всю правду!
Как ни допрашивали её, О-Мити, захлебываясь слезами, клялась, что не совершала ничего порочного. Однако она признала, что впала в тягчайшее заблуждение. После чего, смиренно взывая к милосердию, открыла супругу и дядюшке все тайники своей души.
– В дни празднования Нового года, когда я явилась в Дзёэн-дзи для поклонения, – начала она свой горестный рассказ, – настоятель, приняв меня в отдельном покое, вдруг пристально всмотрелся в черты моего лица и несколько раз тяжело вздохнул. После он едва слышно промолвил, словно обращаясь к самому себе: «Ах, сколь несчастная вам уготована доля». На том мы и расстались. Но в феврале, когда я вновь пришла в храм, он, завидев меня, повторил те же слова и вновь преисполнился печали. Мне стало не по себе, и я робко спросила: «Отчего вы так говорите, преподобный?» Тогда настоятель с глубоким состраданием молвил: «Печать дурной судьбы лежит на вас. Пока у вас есть муж, рано или поздно на вас обрушится беда, коя может стоить вам самой жизни. Благом было бы для вас остаться в одиночестве; иначе страшное несчастье постигнет не только вас, но и вашу малютку-дочь». Услышав это, я почувствовала, как сердце моё леденеет. За собственную участь я еще могла бы не трепетать, но я в исступлении стала молить его: неужто нельзя хоть как-то уберечь дитя? На что он ответил: «Узы матери и ребенка нерасторжимы. Покуда вы сами не избегнете грядущего рока, и дочери вашей не уйти от него». Когда он это сказал… когда он это сказал… вы можете вообразить, что творилось в моей душе… – тут О-Мити не выдержала и разрыдалась в голос.
– Вы, люди нынешнего склада, услышав подобное, тотчас бы усмехнулись и назвали это суеверием и глупостью, – вставил дядюшка, обращаясь ко мне. – Но в те поры люди были иного закала, а уж женщины – и подавно.
После того разговора мрачное предчувствие больше не покидало О-Мити. Какое бы горе ни стучалось в двери, думала она, пускай это и есть возмездие за грехи прошлых жизней, пусть оно падет на неё одну. Но мысль о том, что та же кара настигнет и милую О-Хару, была для матери невыносима. Это было слишком жестоко, слишком беспощадно. Разумеется, муж был дорог её сердцу, но дочь была стократ дороже. Она любила её больше собственного дыхания. И в смятенном её уме созрело убеждение, что спасти ребенка, а заодно и самой остаться в живых, можно лишь одним единственным способом: покинуть дом мужа, с которым они, казалось, никогда не ведали взаимной скуки.
Однако она не раз колебалась, раздираемая сомнениями. Так миновал и февраль. Настал праздник девочек, и в доме Обаты на ступенчатых подставках чинно расставили кукол. Взирая в сумеречном свете на это кукольное величие, над которым смутно белели и розовели нежные ветви персика, О-Мити с тоской спрашивала себя: удастся ли ей в следующем году, и через год, и через многие годы так же благополучно праздновать Хина-мацури? Будет ли её дочь по-прежнему невредима? Кого из них двоих – проклятую мать или безвинное дитя – первой настигнет рок? Этот страх и эта скорбь столь переполнили её существо, что в тот год она не смогла захмелеть даже от сладкого белого вина.
Пятого числа кукол прибрали. И хотя сей обряд был привычен, расставание с ними показалось О-Мити особенно зловещим. После полудня того же дня она читала книжку, принесенную разносчиком, а О-Хару, прильнув к её коленям, бездумно разглядывала картинки. То была та самая «Усузуми-дзоси». В том месте повествовалось о служанке по имени О-Фуми, которой жестокий хозяин повелел принять смерть в глубоком пруду среди ирисов, и о том, как её неприкаянный дух явился после госпоже дома, чтобы возроптать на свою горькую обиду. Призрак на тех страницах был запечатлен с особым, леденящим мастерством.
Маленькая О-Хару, по всей видимости, была до крайности напугана. Указав пальчиком на рисунок, она робко спросила:
– Это кто?
– Это привидение женщины по имени Фуми. Если и ты станешь капризничать, из нашего пруда тоже выйдет вот такое страшное существо, – отозвалась мать.
Она промолвила это без тайного умысла, вовсе не желая мучить ребенка; но слова эти пали на благодатную почву детских страхов. О-Хару внезапно смертельно побледнела, точно в припадке, и в беспамятстве вцепилась в материнский пояс. В ту же ночь она вскрикнула так, словно на неё напал неведомый враг:
– Фуми пришла!
На следующую ночь крик повторился. О-Мити поняла, что совершила непоправимое, и поспешила вернуть книгу в лавку. Но малютка три ночи подряд звала О-Фуми по имени. От терзаний и тревоги О-Мити и сама почти лишилась сна. Ей начало казаться, что ночные бдения дочери – то самое предвестие великой беды, о котором пророчил настоятель. Перед её собственными глазами, точно в лихорадке, уже начал вставать призрачный образ О-Фуми.
Тогда она, наконец, решилась. Повинуясь наставлению монаха, которому верила слепо и беззаветно, она рассудила: остается лишь одно – уйти. И, воспользовавшись тем, что невинное дитя повторяет имя О-Фуми, О-Мити в одно мгновение превратилась в сочинительницу жуткой небылицы. Эта вымышленная история о призраке и должна была послужить ей благовидным предлогом, чтобы навсегда покинуть мужа.
– Глупая, несчастная женщина! – только и смог вымолвить Обата, взирая на рыдающую у его ног супругу.
Но даже суровый дядюшка К. не мог не признать, что за этим жалким женским обманом скрывался глубокий, чистый источник материнской любви. По его заступничеству О-Мити в конце концов получила прощение мужа.
– Не желаю, чтобы об этой слабости узнал даже мой шурин Мацумура, – распорядился Обата. – Но перед ним и перед всеми домочадцами нам всё равно надлежит сохранить лицо. Как же нам поступить?
Обата просил совета, и дядюшка К. тоже погрузился в раздумья. В итоге порешили так: призвать священника из храма, где покоились предки самого дядюшки, и устроить, для отвода глаз, торжественную заупокойную службу по неведомой душе О-Фуми. О-Хару доверили заботам искусного лекаря, и ночные крики вскоре утихли. А после стали со всей серьезностью рассказывать, будто благодаря силе поминальных молитв призрак О-Фуми больше не осмеливался тревожить живых.
Мацумура Хикотаро, не ведавший всей подоплеки дела, лишь сокрушенно качал головой и повторял, что в подлунном мире, верно, случаются вещи, которых не объять рассудком; об этом он по секрету поведал двум-трем близким друзьям. Одним из них и был мой дядя.
Дядюшка К. еще долгие годы не переставал восхищаться зоркостью Хансити, сумевшего распознать обман по одной лишь картинке из никчемной книжонки. Что же до того, с какой целью настоятель Дзёэн-дзи наговорил О-Мити столь ужасных вещей, то Хансити, по всей видимости, не желал пускаться в слишком уж подробные объяснения. Но когда через полгода этого настоятеля арестовали храмовые власти за постыдное нарушение обета целомудрия, О-Мити вновь похолодела от ужаса. Оказалось, что она стояла на самом краю пропасти, и лишь благодаря проницательности Хансити избежала окончательного падения.
– Как я уже сказывал, эту тайну, кроме супругов Обата да меня, не знает никто, – добавил дядюшка К., завершая свой рассказ. – Обата с женой благополучно здравствуют и поныне. После Реставрации он поступил на государственную службу в новом правительстве и ныне занимает положение весьма почтенное. Поэтому не вздумай болтать о том, что довелось тебе услышать в эту ночь.
Пока повествование подходило к концу, ночной дождь понемногу утих, и даже широкие листья фатсии в саду, казалось, забылись сном и больше не шелестели.
В моей детской памяти эта история запечатлелась с необычайной яркостью. Но теперь, оглядываясь назад через пелену лет, я понимаю: для Хансити всё это было делом пустячным, едва ли достойным упоминания. Случались в его практике и куда более поразительные приключения, способные по-настоящему всколыхнуть душу. Он был негласным Шерлоком Холмсом той великой и суровой эпохи Эдо.
По-настоящему часто видеться со стариком Хансити я начал уже десять лет спустя, как раз к исходу японо-китайской войны. Дядюшки К. к тому времени давно уже не было в живых. Хансити сказывал, что ему перевалило за семьдесят три, но то был на диво бодрый, почти невероятно свежий старик. Приемный сын его открыл лавку заморских товаров, а сам он жил на покое и предавался праздному безделью в свое удовольствие. По одному счастливому случаю я сошелся с ним близко и стал частым гостем в его уединенном домике в Акасака. Старик был человеком не без изысканного вкуса: он всегда угощал превосходным чаем и отменными сладостями.
За этими неспешными беседами я и выслушал несметное множество его воспоминаний. Почти целая записная книжка оказалась испещрена заметками о его сыскных делах. Из них-то я и намерен понемногу выбирать те, что показались мне наиболее примечательными, – не слишком заботясь о строгом порядке времени.
Каменный фонарь
石燈籠
I
Однажды старик Хансити во всех подробностях поведал мне о том, какое положение он занимал в прежнем мире чинов и служб. Чтобы тем, кто читает эти сыскные истории эпохи Эдо, было легче в них ориентироваться, я перескажу здесь кое-что из его слов.
– Те свитки, что звали «торимоно-тё», или книги поимок, велись своеобразно: ёрики и досины выслушивали донесения от оккаппики, а затем передавали их в городскую управу, где в особой комнате хранилась своего рода текущая летопись. Туда писец и заносил все свежие сведения. Вот эту книгу и именовали торимоно-тё, – начал объяснять Хансити. – Что до нас самих, то люди называли нас как бог на душу положит: гоёкики, оккаппики, тэсаки и еще на десяток ладов. Слово «гоёкики» было скорее учтивым: так к нам обращались либо из почтения, либо когда мы сами желали кого-нибудь припугнуть весом своей должности. Официально же наш чин звался «комоно», что значит «мелкая служба». Но в этом слове не было дельного веса, вот и прижились в народе «гоёкики» да «мэакиси», а чаще всего – «оккаппики». Порядок же был заведен строгий: при каждом ёрики состояло по четыре-пять досинов, у каждого досина – по два-три оккаппики, а за каждым оккаппики следовало еще по четыре-пять подручных-тэсаки. Если же оккаппики выбивался в люди и обретал имя, он мог держать при себе и до десяти помощников. Жалованье, которое магистрат отпускал комоно, составляло в лучшем случае один бу и два сю в месяц, а то и вовсе один бу. Как ни дешевы были тогда товары, прожить на такие крохи было невозможно. А ведь оккаппики должен был еще кормить своих подручных, на содержание которых казна не давала ни единой монеты. Выходит, старшему приходилось содержать их на собственный счет. Сама система была устроена так, что концы с концами не сходились, и оттого в нашей среде процветали всяческие притеснения и корысть, из-за чего на оккаппики и их людей в народе часто смотрели как на ядовитых гадюк. Почти у каждого из нас было иное занятие: кто записывал баню на имя жены, кто держал крохотную харчевню…
Вот почему лишь немногих оккаппики официально признавали в магистратуре; многочисленные же тэсаки, как и следует из самого названия, были лишь «руками» своего хозяина. Между ними и старшим складывались отношения как в семье: подручные буквально ели хлеб с кухни своего господина. Само собой, и среди них встречались люди на редкость толковые; без надежных тэсаки и самому оккаппики было трудно заслужить уважение.
Хансити не был потомственным сыщиком. Он родился в Нихонбаси, в семье главного приказчика хлопчатобумажной лавки. Когда ему исполнилось тринадцать, а его младшей сестре О-Кумэ – пять, их отец, Хамбэй, скончался. Мать, О-Тами, оставшись вдовой, сумела поднять детей на ноги и мечтала, чтобы старший сын пошел по стопам отца и поступил на службу в ту же лавку. Однако Хансити, чье сердце лежало к гулянкам и беспутной жизни, не чувствовал склонности к честной торговле.
– Я был неблагодарным сыном, – говорил он с оттенком раскаяния. – В молодости я не раз заставлял мать проливать слезы.
Это было его собственное признание. Едва выйдя из детского возраста, он уже познал вкус разгульной жизни; в конце концов он сбежал из дома и нанялся подручным к кандскому оккаппики по имени Китигоро. Тот был человеком с дурной привычкой к вину, но о своих людях заботился по-доброму. Хансити прослужил у него около года, когда ему, наконец, выпал случай отличиться в своем первом настоящем деле.
– Никогда того не забуду: стоял декабрь, год Быка, двенадцатый год Тэмпо. Мне тогда шел девятнадцатый год.
Вот как сам старик Хансити вспоминал свой первый успех.
Был пасмурный день начала декабря; календарь того года уже подходил к концу. Хансити не спеша шел по главной улице Нихонбаси, когда из бокового переулка Сироки показался молодой человек с землистым лицом. Шел он тяжело, словно придавленный тяжкой заботой. То был главный приказчик старой лавки мелочных товаров «Кикумура», что располагалась в том же переулке. Хансити вырос по соседству и знал его с малых лет.
– Сэй-сан, куда это вы направились?..
Окликнутый Сэйдзиро молча поклонился. Лицо его казалось мрачнее зимнего неба, и это не укрылось от взора Хансити.
– Уж не простудились ли вы? Вид у вас совсем неважный…
– Да нет… ничего особенного.
Сэйдзиро, казалось, колебался, не зная, стоит ли открывать душу, но затем все же подошел ближе и едва слышно произнес:
– Госпожа О-Кику исчезла. Пропал и след…
– О-Кику? Что же случилось?
– Вчера после полудня она отправилась поклониться Каннон в Асакуса, взяв с собой служанку О-Такэ. По дороге они разминулись в толпе, и О-Такэ вернулась домой одна, сама не своя от испуга.
– Вчера после полудня… – Хансити нахмурился. – И с тех пор о ней ни слуху ни духу? Матушка ее, верно, места себе не находит. Неужто нет ни единой догадки? Странное дело.
Как рассказал Сэйдзиро, в лавке «Кикумура» с прошлого вечера и до самого рассвета искали девушку повсюду, но не нашли ни малейшей зацепки. Было ясно, что приказчик сам не смыкал глаз: веки его покраснели и припухли, а в глубине усталых зрачков лихорадочно блестела тревога.



