
Полная версия
Следующая ступень. Книга 1. Камень

Сергей Артемьев
Следующая ступень. Книга 1. Камень
Пролог
Корабль ещё не привык к собственному имени.
На Земле его называли по-разному: экспедиционным комплексом, орбитальным носителем нового класса, первым дальним разведчиком ресурсных зон. В отчётах — сухо и осторожно: «объект перехода». В новостях — громче: «корабль, который должен спасти цивилизацию от голода технологий». Но люди, собравшиеся в тот утренний час на командной палубе, называли его проще — «Ступень». Не потому, что это звучало красиво. Потому что каждый из них чувствовал: под ногами у человечества действительно появилась новая ступень, и назад с неё уже не сойти.
За прозрачной бронёй обзорного купола медленно уходила Земля. Не так, как её показывали на старых открытках — синей, спокойной, почти игрушечной. С этой высоты она казалась живой и уставшей: облака тянулись над материками, океаны темнели глубокими провалами, ночная сторона ещё держала россыпь городских огней. Где-то там оставались заводы, острова, закрытые лаборатории, спорящие правительства, семьи, могилы и люди, которые до сих пор не верили, что сегодняшний старт возможен.
Андрей Зорин стоял у самой линии купола и смотрел вперёд.
Со стороны могло показаться, что он смотрит гордо. Так и написали бы потом: «основатель новой энергетической эпохи», «человек, открывший человечеству путь за пределы прежних ограничений», «капитан первой ресурсной экспедиции». Андрей знал эти будущие формулировки заранее. Их уже примеряли на него помощники, журналисты, чиновники, историки с нетерпеливыми глазами. Мир любил превращать живых людей в памятники ещё до того, как они успевали понять, кем стали.
Но в тот момент гордости в нём было меньше всего.
Было напряжение. Был холодный расчёт, привычно разложенный по слоям: траектория, энергоузлы, система защиты, автономность, люди на борту, люди внизу, запасные решения, цена ошибки. Было то особое молчание, которое приходит перед шагом, после которого нельзя сделать вид, будто ничего не произошло. И ещё было чувство, с которым Андрей так и не научился справляться до конца: он снова отвечал не за систему, а за живых.
Когда-то он любил системы именно за честность. Если в них была ошибка, её можно было найти. Если элемент не выдерживал нагрузки, его можно было заменить. Если связь рвалась, её можно было восстановить по схеме. Люди были устроены иначе. Их нельзя было просто переподключить, вернуть из резервной копии, перезапустить после сбоя. Потерянный человек оставлял в мире не пустую ячейку, а дыру, вокруг которой потом перестраивалась вся жизнь.
Андрей поднял руку и коснулся груди — не демонстративно, почти незаметно. Там, под тканью формы, под кожей, глубже привычного биения сердца, молчал камень. За долгие годы он перестал быть чудом в простом смысле слова. Чудо — это то, чему радуются. Камень же стал мерой. Силы. Ответственности. Вины. Возможности сделать невозможное — и невозможности отменить то, что уже случилось.
— Готовность по первому контуру подтверждена, — произнёс оператор за его спиной.
Голос прозвучал спокойно. Слишком спокойно для дня, который потом назовут началом новой эпохи.
Андрей кивнул, не оборачиваясь. Впереди, за тонкой границей расчётов и страха, лежал путь к ресурсам, без которых Земля всё быстрее превращалась бы в поле борьбы за остатки старого мира. Там, за орбитами, за привычными картами, за пределами человеческой уверенности, их ждали новые материалы, новые источники энергии, новые опасности и новые вопросы. Но сейчас Андрей думал не о звёздах.
Он думал о том, как странно устроена судьба. Люди любят считать, что большие повороты начинаются с громких событий: с войны, открытия, катастрофы, приказа, взрыва. На самом деле всё часто начинается почти незаметно. С неудачно сказанного слова. С чужой насмешки. С детского страха, который взрослый человек годами носит в себе, как занозу. С маленького камня, найденного там, где его не должно было быть. С решения, принятого не героем, не вождём и не спасителем, а обычным человеком, который просто больше не может жить по-старому.
Командная палуба ждала его фразы. На нижних уровнях корабля инженеры следили за показателями. На Земле миллионы людей смотрели трансляцию, не зная, что видят не начало, а следствие. Они видели корабль, готовый уйти за пределы прежнего мира. Они видели Андрея Зорина — человека, который, казалось, всегда знал, куда идти.
А он помнил, что когда-то не знал даже, как произнести вслух нужное слово и не почувствовать стыда.
Андрей медленно выдохнул.
— Начинаем переход, — сказал он.
Корабль дрогнул едва заметно, будто огромная металлическая птица впервые расправила крылья. Земля под куполом стала чуть дальше. Будущее — чуть ближе.
Но эта история не о корабле. Пока — не о нём.
Она о том, как всё началось совсем обыденно: в городе, где никто не ждал чуда; в семье, где копились усталость и молчание; в человеке, который привык чинить чужие системы, но не умел починить собственную жизнь. И о камне, который однажды попал к нему в руки — и сделал следующий шаг неизбежным.
Глава 1. Дедова коробка
Слово «распределённый» Андрей Зорин ненавидел всем сердцем. Оно подкарауливало его на каждой второй планёрке, и всякий раз он чувствовал, как язык в нужный момент чуть-чуть подводит — будто кто-то на долю секунды придерживает его за самый кончик. «Р-распределённый реестр», — выходило у него, и где-то под рёбрами загоралась знакомая лампочка стыда, маленькая и злая. Он был лучшим IT-архитектором в отделе — тем, кто проектирует не здания, а сложные программные системы — держал в голове системы, в которых другие тонули уже на третьем экране, чертил связи, которых никто, кроме него, не видел, и находил дыры там, где все давно махнули рукой. Но стоило встать перед стеклянной стеной переговорки и открыть рот, как тридцатипятилетний Андрей Зорин снова становился вторым «б» классом, над которым посмеивались из-за мягкого, картавого «р». Он давно научился жить с этим. Обходил опасные слова, как обходят лужи, — заранее, не глядя под ноги: подбирал синонимы, перестраивал фразы, а если уж совсем прижимало, коротко замолкал и договаривал жестом.
Коллеги привыкли и не замечали. Замечал только он сам — каждый раз. — Короче, — сказал он, решив, что обойдётся без проклятого слова, — реестр у нас один, а копии везде. Никто не главный — и поэтому подделать нельзя. Меняешь у себя — система у всех остальных пожимает плечами и говорит: «не верю». — Гениально, — отозвался Кравцов с того конца стола, не отрываясь от экрана. — Прямо хоть в учебник. Только заказчику ты так не скажешь, Андрюх. Заказчик любит слова подлиннее и подороже. — Заказчику я напишу, — буркнул Андрей. Кравцов наконец поднял глаза и усмехнулся — беззлобно, по-стариковски, хотя был младше на добрых пять лет. — Жизнь, Андрюх, — это когда тебе надо сказать вслух. Написать всякий может. Андрей промолчал. Он умел молчать так, что собеседнику становилось неуютно за двоих, и Кравцов, поёрзав, вернулся к своему экрану. За стеклянной стеной переговорки бесшумно ходили люди, гасли и зажигались панели, где-то мягко гудела вентиляция — обычный день обычной жизни, из которой Андрей, если бы его спросили, не стал бы менять ровным счётом ничего.
Он не знал ещё, что менять уже начали за него.
После планёрки он ещё несколько минут сидел за столом, делая вид, что перечитывает протокол. На самом деле он открыл пустую заметку и написал одно-единственное слово: «распределённый». Ниже — ещё раз. И ещё. Буква «р» на экране выглядела совершенно безопасной: тонкая палочка, закругление, хвостик. Никакой власти над взрослым человеком она иметь не должна была. Андрей усмехнулся, стёр заметку и закрыл ноутбук. В этом и была главная подлость: письменно он мог построить любую крепость, а вслух спотыкался о крошечный камешек, который никто, кроме него, даже не видел. Работу он любил именно за это: за то, что здесь всё было честно и логично. Система либо работала, либо нет, и если нет — виноват был не злой рок, а конкретная ошибка в конкретном месте, которую можно найти и исправить. Люди так не умели. Люди были ненадёжны, непредсказуемы и то и дело ломались без всякой причины. С системами Андрею было спокойнее.
В тот день он между делом нашёл в чужом проекте ошибку, из-за которой вся система через полгода легла бы намертво — в самый неподходящий момент, как это всегда и бывает. Ошибка была маленькая, глубоко зарытая, такая, что до него её не увидели ни трое авторов, ни двое проверяющих. Андрей не хвастался: молча поправил, дописал строчку в комментарии и пошёл дальше. Голова у него была устроена так, что сама, без спроса, раскладывала любую путаницу на простые ясные части и показывала то единственное место, из-за которого всё рушится. С людьми этот дар угрюмо молчал. С механизмами — работал безотказно. Андрей и не догадывался, до чего он ему однажды пригодится — и в каком совсем не механическом деле. До вечера он правил чужой корявый код, дважды переписал спецификацию, один раз сходил за скверным кофе из автомата — и к семи, когда город за окном начал наливаться синевой, поехал домой.
Машину он вёл сам: старую, с настоящим рулём, без автопилота, каких вокруг было уже большинство. Не доверял он, чтобы кто-то — пусть даже умная и стократ проверенная железка — рулил за него, когда речь о его жизни. За это над ним посмеивались почти так же, как когда-то за «р». Он не спорил. Просто вёл сам. Город за лобовым стеклом жил обычной вечерней жизнью — той, которую Андрей знал наизусть и в которой ему было хорошо. Светящиеся ленты реклам текли по фасадам, беспилотные машины шли ровным, вежливым, чуть нездешним строем, уступая друг другу с механической любезностью, на какую живой человек не способен. Андрей вёл свою старую, ручную, чувствуя руль ладонями, и был в этом потоке, кажется, единственной живой рукой на всю улицу. Мир за последние годы незаметно, по мелочи, оброс удобствами, которые всё делали за тебя, — и так же незаметно приучал не делать самому ничего.
Андрей упирался — не из принципа даже, а по чутью: стоит отдать руль один раз, и однажды окажется, что рулить в твоей собственной жизни уже нечем и некому. * * *
Дома было шумно, тепло и пахло жареной картошкой — то есть всё было правильно. Соня налетела на него ещё в прихожей и повисла на ноге, как маленький, но очень цепкий якорь. Андрей дотащил её на ноге до кухни, делая вид, что не замечает шестилетнего груза, и охая на каждом шагу: «Что-то ногу сегодня тянет, тяжёлая какая-то стала, старая, наверное». Соня заливалась от восторга и не отцеплялась. Из комнаты доносилась приглушённая канонада — Мишка воевал с кем-то по ту сторону планеты и вполголоса, сквозь зубы, комментировал ход боевых действий. — Руки, — сказала Марина вместо «здравствуй», не оборачиваясь от плиты. Но по тому, как она это сказала, выходило лучше всякого «здравствуй». Он подошёл, отцепив наконец Соню, обнял жену со спины, ткнулся носом в тёплый затылок.
Марина на секунду прислонилась к нему — устало и привычно, как прислоняются к стене, которая всегда на месте, — и тут же спихнула локтем: «Руки, кому сказано, и зови этого своего вояку, стынет уже». За ужином выяснилось, что Мишка сегодня подрался. Он сообщил об этом сам, между второй и третьей картофелиной, буднично, как сообщают погоду. У него была свежая ссадина на скуле, наливающаяся к вечеру красивым фиолетовым, и очень прямая, очень взрослая спина — спина человека, который заранее готов к тому, что его не поймут, и всё равно поступит по-своему. Марина ахнула, потянулась к ссадине — Мишка увернулся. Соня замерла с вилкой у рта, переводя огромные глаза с брата на отца и обратно: запахло крупным взрослым разговором. — И из-за чего? — спросил Андрей ровно, не повышая голоса и не откладывая вилку. — Лёшку Гайнутдинова в раздевалке зажали. Двое. Он маленький, — Мишка пожал плечами, будто этим всё объяснялось.
Впрочем, для него этим всё и объяснялось. Марина открыла было рот — про директора, про родителей тех двоих, про «можно же было словами», про то, что драться нельзя, — но Андрей едва заметно качнул головой, и она, глянув на него, замолчала. Они умели говорить вот так, без слов; за двенадцать лет научились. — Ты начал? — спросил Андрей. — Нет. — А мог пройти мимо? Мишка подумал. Он был честный мальчишка — честный до неудобства, — и это Андрей ценил в нём больше всего и больше всего за это боялся. — Мог, — сказал наконец Мишка. — Их двое было, здоровые. Мог пройти. Но тогда бы я потом сам себя… ну. — Он не нашёл слова и снова пожал плечами. — Ну, — согласился Андрей. Он не стал говорить, что драться плохо. Это Мишка и так знал — им это в школе повторяли каждый день, красиво и правильно. Он не стал говорить и что драться хорошо — потому что это было бы неправдой, а неправде в этом доме Андрей место старался не давать.
Он просто положил сыну на тарелку лучший, самый золотистый и хрусткий кусок и сказал:
— В следующий раз сначала зови взрослых. Всегда. Понял? Если рядом есть взрослый — беги за ним, это не трусость, это ум. А если взрослых нет и ждать некогда — тогда делай, как сделал. И сразу домой, ко мне. Что бы ни вышло — я разберусь. Всегда. Это моя работа. Мишка кивнул — коротко, по-мужски — и принялся за картошку с аппетитом окончательно прощённого и понятого человека. Соня, убедившись, что грозы не будет, снова застучала вилкой. Марина под столом нашла ногой ногу мужа и легонько прижала — то ли укоряя, то ли, наоборот, соглашаясь; Андрей так и не понял, и это было хорошо, это было по-семейному. Сам он тоже не до конца понимал, правильно ли сейчас всё сказал. Он вообще редко бывал уверен, что поступает правильно, — с людьми, в отличие от систем, не было спецификации, по которой можно свериться.
Он просто старался поступать так, чтобы потом не стыдно было смотреть этим двоим в глаза. И пока что это работало лучше любых правил.
За ужином Соня, уже совершенно забыв про братову драку, объявила, что в выходные их класс зовут в аквапарк. Марина машинально сказала: «Посмотрим», а Андрей слишком быстро ответил: «Нет». Слишком резко, даже для себя. Соня обиженно надулась, Мишка вскинул глаза от тарелки, Марина ничего не сказала — только посмотрела внимательно. Андрей заставил себя улыбнуться и смягчил: «Не нет. Просто там народу будет полно. Давай лучше в бассейн, где тренер и дорожки». Соня подумала, решила, что бассейн тоже победа, и кивнула. А у Андрея между лопатками ещё долго стоял холодок, будто кто-то провёл мокрой ладонью по спине. Позже, когда посуду убрали и дети разбрелись — Мишка обратно на свою планетарную войну, Соня строить крепость из диванных подушек, — Марина, вытирая руки полотенцем, спросила негромко: «Ты правильно ему сказал. Про взрослых и про „сразу домой“. Только сам-то ты в детстве за взрослыми бегал?» Андрей помолчал. «Нет, — сказал он честно.
— Не бегал. Потому и говорю». Марина посмотрела на него чуть дольше обычного, будто хотела спросить ещё что-то, — и не спросила. Она вообще умела не спрашивать, и это Андрей ценил в ней едва ли не больше всего. * * *
Приглядывать за своими Андрей умел до болезненности — и знал, откуда это тянется, хотя вслух не говорил никогда, даже Марине. В семнадцать он был не отцом семейства и не архитектором, а восходящей звездой. Мастер спорта по гимнастике, тренер в открытую, при всех прочил его в чемпионы; впереди лежала прямая, сияющая дорога, которую видно на годы вперёд, — сборы, разряды, помост, флаг. Он жил залом, дышал залом, и всё остальное было лишь фоном, необязательным приложением к главному. А потом он свернул с этой дороги сам, в один-единственный день, и в спорт больше не вернулся — ни через год, ни после. В то же лето не стало его младшего брата, Лёшки.
Как одно связано с другим, Андрей не рассказывал никому и никогда — ни ребятам из зала, ни Марине, ни самому себе, если получалось. Но связано было намертво, наглухо, на всю оставшуюся жизнь. И с тех пор он всегда, каждой клеткой, старался оказаться там, где нужен своим, — будто платил и платил по счёту, который никогда не закроется. За это над ним не смеялись. Про это просто не знали. Марина знала только, что муж не любит воду и никогда, ни разу за все годы, не ходит с детьми на реку — придумывая всякий раз новую причину. Она давно перестала спрашивать. А Соня с Мишкой не знали и этого. Пусть, думал Андрей. Пусть у них будет отец, который просто всегда рядом, — без объяснений, откуда это в нём. Объяснения — его ноша, и таскать её он будет сам.
Утром Марина оставила на кухонном столе визитку логопеда — не демонстративно, без нажима, просто рядом с чашкой. Андрей собирался сделать вид, что не заметил, но не смог: такие мелкие заботливые ловушки у неё получались безошибочно. На визитке было написано «коррекция речи у взрослых», и от этого почему-то стало особенно неловко. Взрослый человек, двое детей, ипотека закрыта, отдел слушается — а он всё ещё ходит исправлять букву. Он сунул визитку в карман и пробормотал: «Ладно». Марина только кивнула. Она умела побеждать без победного вида.
⁂
Про логопеда Андрей вспомнил уже ночью. Точнее, ему напомнила Марина — мягко, в темноте, когда дети уснули, а за окном ровно гудел пустеющий на ночь город. — Ты сходил? — спросила она в потолок. — Сходил, — вздохнул он. — Тётка хорошая, толковая. Говорит, ничего страшного, застарелая привычка, язык ленится в одном месте. Велела… — он усмехнулся в подушку, — велела камешки в рот класть и говорить. Как этот, древний грек. Который у моря тренировался, с галькой за щекой, чтоб его через прибой слышно было. — Демосфен, — подсказала Марина. — Он самый. Набираешь полный рот камешков — и читаешь вслух, громко, чтоб язык работал против помехи, продирался. А потом камешки выплюнул — и говоришь уже чисто, потому что без помехи телу легко. — И ты будешь? — Буду, — сказал Андрей, сам себе не очень-то веря. — Куда деваться. Завтра как раз дедову коробку надо разобрать, всё руки не доходят, мать сто раз просила. Заодно и покамешкаю.
Марина тихо засмеялась в темноте — на слове, которого не существовало, — и вскоре уснула, ровно и доверчиво дыша ему в плечо. А Андрей ещё долго лежал, глядя в потолок, по которому изредка проходили бледные полосы от фар, и думал про деда, которого почти не помнил. Дед умер, когда Андрею не было и двух лет. От него осталось немного: две выцветшие фотографии, орденские планки, имя — Иван, которым Андрея почему-то не назвали, — и упрямая, полушёпотом передаваемая семейная легенда. Будто на фронте Иван Зорин выходил живым оттуда, откуда живыми не выходят. Будто горело и рвалось вокруг всё, а он — нет. «Везучий был, — говорила бабушка, и всякий раз почему-то понижала голос, словно боялась спугнуть. — Заговорённый». И, сказав это, неизменно поправляла на полке маленькую жестяную коробку, к которой строго-настрого не велела прикасаться никому. * * *
Коробка ждала своего часа на антресолях без малого шестьдесят лет и пахла так, как пахнут только очень старые вещи, долго пролежавшие в темноте, — пылью, остывшим железом и чем-то ещё, неуловимым, вроде остановившегося времени.
Андрей снял её вечером следующего дня, сдул пыль, сел за письменный стол под лампой и раскрыл. Внутри всё было переложено пожелтевшей газетой и лежало так плотно и бережно, что рука сама собой стала двигаться медленнее. Он разложил содержимое перед собой. Фотографии: молодой, скуластый, незнакомый человек в гимнастёрке, в котором с трудом, по одним только глазам да упрямой линии рта, угадывался дед. Сложенный вчетверо лист с лиловыми размытыми печатями — не читать же чужие бумаги вот так, наспех. Орденские планки, потемневшие до цвета старых монет. Тяжёлые наручные часы в исцарапанном стальном корпусе — те самые, чей циферблат, Андрей помнил это ещё с детства, в темноте загадочно, зеленовато светился, за что маленький Андрей их и обожал. Бумажный кулёк, а в нём — письма, перевязанные суровой ниткой, читать которые сейчас, при живой ещё матери, было бы всё равно что подглядывать в замочную скважину. Он всё-таки развернул сложенный лист — не письмо, казённую бумагу с печатями, её-то можно.
Наградной, выцветший почти до полной нечитаемости. Сквозь время проступали обрывки: «...под огнём... вынес... не считаясь...». Дальше буквы расплывались в жёлтых разводах. Андрей долго смотрел на них и пытался представить того молодого скуластого человека с фотографии — деда, которого он так и не узнал, — там, под этим огнём, из которого тот раз за разом выходил живым. Странное было чувство: держать в руках доказательство чужой давней смертельной удачи и не иметь ни малейшей возможности спросить, в чём был её секрет. Спросить было не у кого. Дед унёс это с собой — как уносят всё по-настоящему важное те, кто не любит говорить. И на самом дне, в спичечном коробке без спичек, аккуратно, как патроны, — три камня. Андрей высыпал их на ладонь — и невольно задержал дыхание. Камни были небольшие, с лесной орех каждый, идеально гладкие и круглые — будто не вода их обточила за тысячи лет, а кто-то выточил нарочно, на станке, под один размер.
И они переливались. Не блестели, как отшлифованное стекло, а именно переливались — медленно, изнутри, лениво перетекая из дымчато-серого в зеленоватый, из зеленоватого в тёплый, почти янтарный, и обратно, словно в каждом ворочался и никак не мог улечься крошечный, очень неторопливый закат. В жёлтом свете настольной лампы это ещё можно было списать на блики, на игру граней. Но у камней не было граней. И блики так не делают. И ещё одно, от чего по спине прошёл холодок. Камни были тёплые. Не комнатной температуры, как всё вокруг, — а живой, ровной теплоты, как у чашки, из которой минуту назад отпили. Они пролежали в нетопленом ящике под нетопленым потолком антресолей без малого шестьдесят лет — и были тёплые, будто их только что грели в кулаке. Андрей долго сидел, перекатывая их по ладони, слушая, как они тихо стукаются друг о друга, и в голове ворочалась одна совершенно дурацкая, мальчишеская мысль, от которой делалось разом весело и не по себе.
Вот оно. Вот то самое «заговорённое», из-за чего бабушка всякий раз понижала голос и поправляла коробку на полке. Дед таскал эти камешки в кармане гимнастёрки через всю войну — на счастье, как таскают монетку, пуговицу или зашитую матерью ладанку, — и горело вокруг всё, а он нет. «Глупости», — твёрдо сказал себе Андрей и не поверил ни единому своему слову. Он даже привстал — позвать Марину, показать, пусть тоже подержит эту невозможную тёплую тяжесть, скажет, что ему не мерещится. И сел обратно. Не потому, что не хотел, — а потому, что было в этих камнях что-то, чем не хотелось делиться даже с ней; что-то, что касалось только его и деда, через голову всех прочих поколений. Глупое, стыдное, детское чувство собственника — «моё». Позже Андрей не раз вспомнит этот вечер и этот короткий порыв, который в себе задавил. Может, позови он тогда Марину — и всё пошло бы иначе.
А может, и нет: такие вещи, кажется, всё равно находят того, кого ищут. Он ссыпал два камня обратно в спичечный коробок, а третий — самый ровный, самый тёплый — оставил на ладони. Идеальный. Круглый, гладкий, обкатанный неведомо кем как раз под язык. Демосфен бы оценил, подумал Андрей и сам себе усмехнулся: вот и камешки, тётка-логопед была бы довольна, и в аптеку ходить не надо. Где-то в глубине квартиры сонно, протяжно вздохнула во сне Соня. Ровно гудел на кухне холодильник. Шёл третий час ночи, и завтра рано вставать, и вся эта затея с камнями и греком была, конечно, смешной блажью взрослого, не выспавшегося человека. Андрей хмыкнул, поднёс камень к губам — просто попробовать, просто на секунду, что за ерунда, взрослый же мужик, IT-архитектор, отец двоих детей, — и положил его в рот. Камень был тёплый, и у него был вкус. Слабый, металлический, забытый — как от медного ключа, который в детстве зачем-то держал во рту, — и одновременно совсем, совершенно не такой, ни на что не похожий.
На кухне было тихо так, как бывает тихо только в семье после длинного дня: холодильник негромко щёлкал, за стеной кто-то из соседей передвигал стул, а из детской доносилось сонное сопение. Андрей ещё раз посмотрел на спичечный коробок и вдруг почувствовал странную неловкость. Взрослый мужчина, отец двоих детей, человек, который объяснял банкам отказоустойчивость систем и спорил с подрядчиками о миллионах строк кода, стоял ночью босиком у стола и собирался лечить старый речевой дефект дедовским камешком. Если бы Марина увидела, она бы не засмеялась. В этом и была опасность: она посмотрела бы внимательно, слишком мягко, и спросила бы, почему ему снова понадобилось доказывать, что с ним всё в порядке.


