Друид. Том 8. Зимние травы
Друид. Том 8. Зимние травы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

– Дерево? – спросила Варвара.

– Не дерево, – ответил я раньше Виктора. В растениях разбирался лучше него. – Дерево я узнал бы сразу. Корни у дерева ищут воду и свет, а эти ищут людей. И греется оно не от солнца, а от того, что берёт по нитям.

– Всеволод Сергеевич, – Варвара подняла на меня глаза. – А эта штука... Она разумная?

Отвечать я не стал, потому что у повозок закричал Прошка.

Нефёдов вырывался из двух пар рук. Он не бился и не орал, а вежливо и настойчиво объяснял двум держащим его мужикам, что они не понимают своего счастья, что дом тёплый, стол богатый, и в этом самом доме он наконец отдохнёт от дорог, аукционов и вечной погони за чужими вещами. Голос у него был свой, а слова чужие. Серый росток дотянулся до снега и лёг на него концом, шаря по насту.

– Варвара, рвотное, – сказал я. – Самое сильное, какое есть.

– Есть с чемерицей, – она уже лезла в корзину. – Только оно жестокое, Всеволод Сергеевич. Человека выворачивает наизнанку.

– Значит, вывернет.

Возились мы вдвоём у задней повозки на ветру при двух фонарях.

Рвотное подействовало быстро, и подробностей этой четверти часа Нефёдову я решил потом не пересказывать. Из него вышло всё, что он съел за столом старосты, и Варвара стояла над ним со склянкой и заставляла пить ещё, пока не пошла чистая вода.

Росток от этого никуда не делся из его груди. Он побледнел и стал тоньше, но держался в груди коллекционера цепко, и слепой кончик его снова пополз к земле.

– Не берёт, – Варвара вытерла руки снегом. – Половина ушла, а половина уже проросла в него.

– Значит, будем пересаживать.

Я знал этот приём и делал его однажды. Тогда понял простую вещь, и с тех пор она меня выручала не раз. Живое, которому дали работу, эту работу выполняет и не рассуждает. Спорить с таким бессмысленно, ему надо предложить работу получше.

– Грач, возьми из повозки мешок с еловым лапником и ту связку зимней травы, что Варвара везла на растопку. Виктор, разгреби мне снег до земли, вон там, шагах в десяти, и обложи меня валом, чтобы не тянуло ветром.

Всё нужное лежало под рукой. Не хватало только мяса, куска той самой кабанины. Я стащил его со стола заранее: знал, что кабанину придётся исследовать.

На расчищенном пятачке я сложил гнездо: лапник, поверх зимняя трава, в середину мясо. Потом опустил обе ладони на этот ком и открылся.

Своей земли под ногами у меня не было, и леса на семь вёрст вокруг – тоже. Зато лапник был живой, трава была живой, и этого хватало. Сила пошла из меня в гнездо ровным потоком, ветки налились, хвоя потемнела и запахла летом, и посреди зимнего двора этот запах ударил в нос всем, кто стоял рядом.

Росток в груди Нефёдова дрогнул и повернулся ко мне.

– Идёт, – прошептала Варвара. – Всеволод Сергеевич, он идёт к вам.

– Пусть идёт. Держите его крепче, сейчас будет неприятно.

Серый кончик вытянулся к гнезду, качнулся и опустился в разогретую хвою. Росток выходил из груди коллекционера пядь за пядью, тем же путём, каким входил, и с лица Нефёдова понемногу сходило блаженство.

Когда последний вершок серой нити выскользнул из-под ключиц и ушёл в гнездо, коллекционер обмяк на руках у державших.

– В печь, – сказал я. – Нет, стой. Печи в доме, а туда мы не пойдём. Грач, лей масло из фонаря и поджигай прямо здесь.

Гнездо горело жарко, с треском, и в середине этого костра тонко, на самом краю слуха что-то пискнуло и стихло. Нефёдов сидел на подножке повозки, завёрнутый в шубу, и держался обеими руками за грудь.

– Барон, – проговорил он наконец, и голос у него был свой. – Я ведь всё помню. Каждое слово. Я сидел и думал, что отдам вам ваши двенадцать процентов, лишь бы вы уехали и не мешали мне тут остаться.

– Комиссию вашу вы честно заработали и без этого. Как чувствуете себя?

– Пусто в груди. И стыдно, – он поднял на меня глаза. – Что это было?

– Мы как раз идём выяснять.

Хозяева пришли звать нас обратно, когда костёр во дворе догорал.

Староста вышел из сеней в одной рубахе, без шапки и без шубы, и мороз его не смущал вовсе. За ним встали жена и обе дочери, и все четверо встали у крыльца ровным полукругом.

Грач молча положил ладонь на рукоять сабли. Я качнул головой, и он опустил руку.

– Барин, – сказал староста ласково. – Что ж вы во дворе-то стоите? Стол накрыт, печь топлена, постели готовы. Идёмте.

– Скажите мне сперва, староста, сколько вы здесь живёте?

– Всю жизнь, – ответил он с готовностью. – И отец мой тут жил, и дед.

– А зима эта у вас какой год длится?

Он открыл рот, но ничего не сказал. Улыбка на лице осталась прежняя, а глаза потухли и стали пустыми, и в этой пустоте что-то ворочалось, отыскивая ответ и не находя.

– Зима, – сказал он наконец. – Хорошая зима, барин. Снежная.

– Тятя не помнит, – подала голос старшая дочь, и голос у неё был тонкий и ровный. – И я не помню. Нас об этом раньше не спрашивали.

– Марья, – мягко сказал староста.

– А что Марья? Он же спросил, – девушка смотрела на меня, и лицо её оставалось спокойным. – Барин, вы кушать не стали. Вам надо покушать. Кто не кушает, тот уходит, а кто уходит, того он потом всё равно достаёт. Только в поле и на морозе, и это хуже. У нас тут тепло.

– Марья! – староста повернулся к дочери, и в голосе его впервые прорезалось живое. Страх.

Варвара за моим плечом задышала часто и мелко.

– Он вас держит, – сказал я. – И вы это знаете.

– Он нас кормит, – поправил староста. – Мы едим, он ест. Так заведено. Зверь сам к деревне идёт, добывать не надо, дрова не кончаются, хворать никто не хворает. Кто ж от такого уходит по своей воле, барин?

– А дети у вас в деревне за это время родились?

Он посмотрел на меня и снова замолчал. Вопрос ушёл в ту же пустоту, что и предыдущий, и ответа оттуда не пришло.

– Дочери у меня две, – сказал он наконец. – Марья и Дуня. Больше никого не надо.

– Что ж, тогда у меня к вам последний вопрос. Он у вас всегда тут был? Этот “зверь”. Или пришёл?

Тут староста ответил сразу, и глаза у него на мгновение сделались осмысленными.

– Пришёл. Я малой был, помню телегу. Приехали двое, барского вида, вежливые, и с ними ящик. Копали ночью посреди улицы у колодца, а поутру уехали и денег старосте оставили. Прежнему старосте, деду Кузьме. Он год похвалялся, что деревню осчастливили. А потом урожай пошёл такой, что все дивились. И зверь к деревне пошёл. И хворать перестали.

– Понял вас, – сказал я. – Спасибо.

– Так идёмте в дом?

– Идите сами. Мы придём чуть позже.

Они постояли ещё немного, все четверо, и ушли в сени, и дверь за ними закрылась мягко, без стука.

– Всеволод, – тихо сказал Виктор. – Их что-то использует. Их посадили, как картошку!

– Посадили, полили и собирают, – ответил я. – Пятьдесят лет уже, судя по возрасту старосты. А теперь берите фонари. Пойдём к колодцу.

Колодец стоял посреди улицы, старый, с журавлём, и вокруг него снег лежал нетронутым.

Виктор обошёл его дважды, слушая ладонью, и остановился в трёх шагах.

– Здесь, – сказал он. – Прямо под нами, глубоко. Узел с избу размером. От него всё и расходится. Копать?

– Вскрывай. Только не яму, а разрез, и держи стенки. Мне нужно достать до него руками, а лезть в дыру, из которой не выберешься, я не хочу.

Земля разошлась медленно, двумя ровными стенками, и между ними открылся спуск. Виктор вёл его наклонно, ступенями, и породу по краям сжимал так, что она темнела и звенела под сапогом. Мы спустились втроём, с фонарями: я, Виктор и Варвара с корзиной. Грач остался наверху у выхода с приказом никого не пускать к разрезу и самому туда не смотреть.

На глубине двух саженей фонари осветили стену.

Он был перед нами, во всю ширину разреза.

Серая волокнистая масса заполняла всё пространство перед нами и уходила во тьму в обе стороны. Она состояла из жгутов толщиной в человеческую руку, свитых между собой в плотное тело, и по этим жгутам, под тонкой шкурой медленно перекатывалось тусклое движение. От тела во все стороны отходили нити, тысячи нитей, и уходили вверх, к домам. Внизу было тепло и пахло сладко, и запах этот был мне знаком по оранжерее в разгар цветения.

– Житень всемогущий, – выдохнула Варвара. – Оно дышит.

– Оно растёт. Дышать ему нечем.

Я снял перчатку и положил ладонь на серый жгут.

Разум в нём был, но принадлежал растению, только увеличенному многократно. Мыслей там не водилось, были одни нужды. Оно хотело есть и хотело расти без остановки. Ещё оно хотело, чтобы те, кто наверху, оставались там же живыми, потому что мёртвые не кормят. Больше в нём не было ничего, и от этой простоты делалось особенно тошно.

Меня оно при этом совсем не боялось. Оно меня узнало и обрадовалось, потому что почувствовало во мне той же пищи куда больше, чем во всех четверых в доме старосты.

– Оно тянется к тебе, – сдавленно сказал Виктор. – Всеволод, отойди.

– Не отойду. Слушайте оба и запоминайте, повторять не буду. Это растение. Огромное, старое и жадное, но растение. Резать его бесполезно: оно отрастёт. Выжигать нельзя: над нами двадцать дворов, и в каждом люди, связанные с ним этими нитями. Значит, будем действовать по-другому.

– Как? – Варвара прижимала корзину к груди.

– Оно всю жизнь мечтало наесться досыта, – сказал я. – Вот я его и накормлю.

Виктор понял первым и выругался сквозь зубы.

– Ты его перекормишь.

– Я его заставлю расти. Всякое растение растёт, пока есть еда, и остановиться само не может: такой у него порядок. А сейчас над ним декабрь и мороз в пятнадцать градусов. Виктор, твоя работа: как только я начну, откроешь ему дорогу наверх. Разрежь породу отсюда до поверхности, широко, и уведи стенки в стороны, чтобы ничего не мешало. Пусть идёт вверх, к воздуху. Варвара, ты наверху при Граче. Как увидите, что из земли полезло, отгоняйте лошадей к околице и близко не подходите.

– А люди в домах? – спросила она.

Я помолчал, потому что честного ответа у меня не было.

– Тех, кто связан с ним полвека, я вытащить не смогу. Их держит не болезнь, а он сам, и другого сердца у них давно нет. Кто попал недавно, у того есть шанс. Иди, Варвара. Наверху от тебя больше пользы.

Она ушла, и я слышал, как её шаги затихают по ступеням.

Я положил на серый жгут вторую ладонь и открыл каналы настолько широко, насколько мог себе позволить.

Оно взяло сразу, жадно и без всякой хитрости. Сила пошла из меня в холодную волокнистую массу широкой рекой, и масса эта отозвалась мгновенно: жгуты набухли, потеплели, тусклое движение под шкурой пошло вдвое быстрее. Нити, тянувшиеся к домам, обвисли и потеряли к своим людям всякий интерес, потому что нет смысла сосать по капле там, где рядом льют ведром.

– Ешь, – сказал я вслух. – Ешь, сколько влезет.

Оно росло прямо у меня под ладонями. Я чувствовал это всем нутром: серое тело раздавалось, лезло вширь, выбрасывало новые жгуты во все стороны, и отростки эти шарили в породе, отыскивая, куда двинуться дальше.

– Виктор, начинай.

Земля над нашими головами застонала и разошлась. Виктор развёл породу от разреза до самого верха широкой воронкой, и в узкий колодец нашего спуска сверху упал холодный воздух и синий свет зимней ночи.

Серое тело нашло эту дорогу за один удар сердца.

Оно рвануло вверх в открытое пространство, потому что всё, что растёт, тянется к воздуху и остановить в себе этот порядок оно не могло. Жгуты пошли по стенкам воронки, обгоняя друг друга, толстые внизу и тоньше кверху. Я гнал в них силу, не жалея, гнал и подталкивал, и они шли наверх, к морозу, к небу.

– Наверх, Всеволод! – заорал Виктор. – Оно нас сейчас в этой щели замурует!

Мы преодолели последние ступени, а за спиной уже поднималась стена жгутов.

Улица посреди мёртвой деревни цвела в декабре.

Из воронки у колодца в небо било серое живое дерево без листьев и без коры, и рукава его расходились над крышами, дотягиваясь до плетней и до заборов. Оно раскрывалось на глазах: жгуты лопались по всей длине, и из них наружу лезли бледные мясистые побеги, а на концах побегов разворачивались цветы. Крупные, белые, с ладонь величиной, они распускались десятками и сотнями, и с каждым новым цветком по улице шла волна сладкого душного запаха, от которого начинало ломить в висках.

Оно спешило изо всех сил. За пятьдесят лет оно ни разу не наедалось досыта, а теперь насытилось и наконец делало то, ради чего росло все эти годы.

– Чёрт меня раздери… – прошептал Виктор, задрав голову. – Оно же цветёт. Зимой.

Мороз взялся за него в ту же минуту.

Первыми сдались раскрытые белые цветы на концах побегов. Лепестки их по краям чернели, скручивались и осыпались на снег – уже мёртвыми. Следом за цветами стали чахнуть мясистые побеги. Влага в них замерзала, и жгуты лопались сухо и коротко. Звук шёл сверху вниз, учащался, и через минуту над улицей стояла сплошная трескотня.

Я держал ладонь на основании ствола и не отпускал.

Растение поняло это всем своим огромным телом: еда кончилась, тепло ушло, а само оно теперь стоит на морозе голое и мокрое, вытянутое из-под земли на пять саженей. Внизу, у моей руки, серая масса дёрнулась и потянулась обратно вниз, к теплу и темноте.

– Виктор, закрывай.

Порода сошлась над воронкой одним движением, и Виктор давил её, пока земля не встала вровень с улицей. То, что осталось наверху, отрезало от корня начисто.

Оно простояло ещё минут десять.

Огромный серый ствол переломился у самого снега и рухнул поперёк улицы, разбрасывая мёрзлые цветы, и рассыпался на куски там, где ударился. Мы стояли и смотрели, пока последний жгут не перестал шевелиться.

А потом в домах по всей деревне разом закричали.

Я знал, что там случилось. А потому был готов к тому, что нам предстоит сделать дальше.

Глава 7

Кричали во всех домах сразу.

Мы вбежали в первую избу, и я увидел то, к чему готовился. Мужик, который час назад чинил при лучине сбрую, лежал на полу навзничь, выгнувшись, и хватал ртом воздух. Пальцы его скребли по крашеной половице без остановки. Жена сидела рядом на коленях, серая, и не помогала ему, потому что сама заваливалась набок.

Я опустился к нему и положил ладонь на грудь.

Сердце под моей рукой шло редко и слабо, с провалами, и с каждым разом становилось тише. Тело было чистое, здоровое, без единой болячки, и оно замирало.

– Всеволод, что с ними? – Виктор придержал бабу за плечи и не дал ей упасть лицом в пол.

– Корень их кормил пятьдесят лет, – ответил я, не поднимая головы. – Сердце гонял, тепло держал. Тела за это время разучились работать сами. Я убил его сердцевину, и теперь им нечем жить.

– Так они же... из-за нас?

– Из-за меня. Разбираться будем потом. Варвара!

Она вошла с корзиной и сразу опустилась к бабе, нащупывая пульс.

– Считаю, – быстро сказала она. – Сорок. Тридцать восемь. Всеволод Сергеевич, у неё сейчас встанет сердце!

Я положил ладонь на бабу и погнал в неё силу.

Тело приняло чужую жизнь охотно, потому что другой не имело. Сердце под моей рукой подобрало ритм, кожа порозовела, дыхание выровнялось. Через минуту я так же поднял мужика, и оба они лежали на полу, живые и глядящие в потолок.

Держать их обоих приходилось теперь без единого перерыва. Стоило мне ослабить поток, и сердце снова сбивалось, дыхание редело.

– Семнадцать человек, – сказал Виктор, вставая.

– Знаю. Считай сам: троих я утяну, четверых удержу с трудом. Семнадцать не удержит никто.

– Тогда что делать?

Оставался один способ. Я не знал, сработает ли он на тех, кто полвека был связан с чужим корнем. Ответ лежал в томе дедовского справочника, в главе про якоря.

– Виктор, слушай внимательно и делай быстро. Всех до единого свозим сюда, в этот дом и в соседний, кладём в тепло рядами. Печи топить в обеих избах, воду греть. Грач и люди Нефёдова – на переноску. Варвара, давай твоё тёмное снадобье, то самое, для тех, кто не ест.

– Всеволод Сергеевич, – она подняла голову. – Его на десять дней собирали. На одного человека.

– Значит, разольём на семнадцать и разведём вдвое. Княжичу соберём новое, а этих я на дороге не оставлю.

Варвара кивнула и больше не сказала ни слова.

Дальше была самая длинная ночь этой зимы.

Их свозили на розвальнях, по двое и по трое, и укладывали на полу двух изб головами к печам. Нефёдов работал наравне с егерями, в шубе нараспашку. Он таскал людей на руках и ни разу не пожаловался. Виктор грел породу под обеими избами, и от пола шло ровное тепло. Варвара разливала снадобье по ложке и поила насильно, разжимая зубы, а Дуня, единственная из деревенских, кто держался на ногах, ходила за ней с кружкой и подавала воду.

Работать я ушёл на опушку, к старому ельнику.

Якорь сознания устроен просто: от искры разума человека к живому дереву протягивается нить, и пока дерево живо, человек держится на поверхности. Своей земли у меня тут не было, зато ельник за околицей стоял живой и старый, а деревья ко мне идут почти на любой земле.

Я выбирал дерево, клал ладонь на ствол и просил его поддержать чужого человека. Ель отозвалась не сразу, дерево здесь думает медленно. Затем от неё шло тепло, и я вёл нить от корня к избе, находил в темноте нужную грудь и вязал узел там, где полвека сидела серая присоска.

Первый якорь занял у меня половину часа. Пятый по счёту я поставил уже за десять минут. К десятому руки у меня тряслись, и Грач приносил мне снег, чтобы я тёр им лицо.

Семнадцатый узел я вязал уже на сером рассвете.

Шестнадцать человек легли на ели ровно, а семнадцатая не легла.

Мать старосты, старуха лет девяноста на вид, висела на корне дольше всех, дольше своего сына. Я подводил к ней нить трижды от трёх разных деревьев, и каждый раз узел соскальзывал.

– Не берёт, – сказал я вслух. – Дерево её не чувствует. Она уже не совсем человек, Виктор. В ней от корня больше, чем от себя.

Старуха дышала на полу, и между вдохами у неё проходило по десять ударов сердца.

Я знал ещё один способ: он был в справочнике сразу за якорем, написан отдельной строкой и с отдельным предупреждением. Называлось это привязкой к себе, и держала она крепче любого дерева, потому что дерево можно срубить, а привязанный к друиду человек жив ровно до тех пор, пока жив сам друид.

Помню, подобные способы уже использовал. Но с печатями, а не людьми.

– Всеволод, – Виктор смотрел на меня и всё понимал. – Ей девяносто.

– Ей девяносто и она живая. Подумай сам: если я её отпущу, то всё, что мы делали ночью, было ради шестнадцати из семнадцати. Такие сделки я не заключаю.

Я опустился на колени, взял сухую руку старухи и привязал её к себе.

Толчок прошёл через грудь и осел где-то за грудиной, и с этой минуты в моей жизни появился ещё один пункт расхода, постоянный и без срока. Старуха сделала глубокий вдох, потом ещё один, и веки её дрогнули.

Валерьян за такое устроил бы мне разнос на весь дом. Но дед был в четырёх днях пути, и спорить со мной было некому. На столь большие расстояния призрак путешествовать не способен. Ему лучше всего на родовой земле.


***

К полудню в двух избах ожили все семнадцать. Просыпались по-разному, и первым делом каждый спрашивал год.

Староста сел на полу, оглядел горницу и беззвучно заплакал, вытирая лицо ладонью. Ему было под шестьдесят, и последние пятьдесят из них он прожил в одном дне.

Хуже всех эта ночь обошлась с Марьей.

Она уснула девушкой шестнадцати лет, а проснулась женщиной сорока с лишним, и это случилось за одну ночь. Варвара сидела с ней два часа, держала за руки и объясняла заново, спокойно, не повышая голоса. Мать свою дочь при этом не узнала вовсе. Дочь узнала мать и не смогла с ней говорить.

Дуня, младшая, попала в ловушку всего четыре года назад и повзрослела всего до двадцати.

– Барин, – спросила она меня на крыльце. – А это лечится?

– Нет, – сказал я. – Не лечится. Вы прожили эти годы, просто не заметили их.

Дальше пошла работа, которую я умею делать лучше всего.

Деревню бросать было нельзя, потому что якоря стояли на здешних елях, и увезти людей отсюда значило оборвать нити. Значит, деревня оставалась на месте до весны, а к весне я собирался придумать, как переносить якоря на новые деревья.

Двое людей Нефёдова оставались тут за старших с деньгами и с приказом закупить хлеб и соль в ближайшем селе. Я проверил обоих вторым зрением; корни у них были короткие, не успели укорениться, рвотное и последующая гибель растения сняли заражение.

Виктор поднял и утеплил землю под тремя избами, чтобы семнадцать человек прожили зиму в тепле и не топили лишнего. Письма ушли волостному правлению и становому приставу, и в них было ровно столько правды, сколько казённая бумага способна переварить: мор неизвестного происхождения, деревня на карантине, расходы принимает на себя барон Дубровский.

Ящик с клеймом я убрал в дорожный сундук.

Выехали мы после полудня, потеряв почти сутки, и Нефёдов долго молчал, глядя в окно повозки.

– Барон, – сказал он наконец. – Я вам вчера сказал, что должен. Так вот – ошибся. Я вам должен теперь вдвое.

Про княжеский дом он заговорил ближе к вечеру, и договорил то, о чём замолчал вчера.

– Разбирались многие господа, почему княжич, к которому мы едем, слёг. Но причины не нашли никакой, – сказал он. – Однако есть одна деталь, и о ней в доме не говорят вслух. В спальне у него держится запах.

– Какой?

– Сладкий, – Нефёдов поморщился. – Цветочный, густой, до тошноты. Третий год держится. Цветов в комнате нет и не было, зимний сад в другом крыле. Окна моют, полы скоблят, стены белили дважды. Запах остаётся. Прислуга шепчется, что это душа его так пахнет, а маги говорят, что прислуга любит выдумывать то, чего не понимает.

Я смотрел в чёрное окно и вспоминал, чем пахло под колодцем на глубине двух саженей.

– Николай Семёнович, за год до того, как он уснул, в доме кто-нибудь гостил?

Нефёдов повернулся ко мне очень медленно и без улыбки.

– Гостил, – сказал он. – Осенью. Вежливый господин из Петербурга, по делу о лесных наделах. Прожил три дня, был приветлив со всеми и оставил Мише подарок на именины, – он помолчал. – Барон, вы меня сейчас пугаете сильнее, чем та деревня. К чему эти вопросы?

– Скоро узнаете, – коротко ответил я.


***

Усадьба князя Радомирского стояла в семи верстах от тракта и третий год жила как в осаде.

Ворота нам открыли далеко не сразу и не с первого стука. Шторы на окнах второго этажа были задёрнуты все до единой, снег во дворе лежал чистый, и по нему было видно, что гостей тут не бывает.

Пётр Илларионович Радомирский принял нас в кабинете стоя и садиться даже не предложил.

Ему было под шестьдесят, и держался он прямо, а лицо у него было таким, словно он три года подряд каждое утро проверяет, дышит ли ещё его сын. Я такие гримасы видел в санатории у родственников безнадёжных и научился по ним читать многое.

– Николай Семёнович, – сказал князь. – Вы просили о встрече по неотложному делу, и я вас принял, потому что вы никогда меня не обманывали. Кто этот человек?

Нефёдов взял первый вопрос на себя, по нашему уговору, и справился блестяще.

Говорил он добрую четверть часа без передышки. Про баронство под Волгином, про санаторий с водолечением и соляной пещерой, про отставного полковника, которого столичные светила списали, а мы подняли на ноги. А также про тех, кого вылечили от искряницы. Он назвал три фамилии, которые князь знал лично, и после третьей фамилии Радомирский впервые посмотрел на меня.

– Второй вопрос, – сказал он. – Почему вы, барон, а не из столицы? У меня их перебывало четверо, и каждый был лучшим в своём деле.

– Потому что они искали болезнь, – ответил я.

– И не нашли.

– И не могли найти. Ваше сиятельство, я скажу коротко и не в утешение. В теле вашего сына болезни нет. Её там нет с самого начала, и все четверо ваших светил сказали вам правду: тело здорово. Вот только они на этом остановились, а я не остановлюсь, потому что вопрос стоит по-другому. Не что с ним, а кто с ним это сделал.

В кабинете после этого сделалось очень тихо.

Князь смотрел на меня и молчал, и я видел, как в нём ворочается то, что он три года держал под замком.

– Продолжайте, – сказал он.

– Мне нужно его осмотреть. После осмотра я скажу вам, что вижу, без утайки. Если вам нужно утешение, я развернусь и уеду прямо сейчас, потому что утешать я не умею и не берусь.

– Уже сыт по горло утешениями, – Радомирский поднял руку и потёр висок. – Хорошо. Только сперва вы кое-что мне покажете. Вы врач, барон, и с моим сыном будете работать руками. Прежде чем я пущу к нему очередного незнакомца, я хочу увидеть, что эти руки умеют.

– Разумно, – согласился я. – Кого лечим?

На страницу:
5 из 6