
Полная версия
Ветра судьбы. Соляная тропа
Внутри был не лист бумаги. Это был пергамент. Настоящий, толстый, неровный пергамент с ворсистыми, необработанными краями. Он был выдублен так, что напоминал кожу какого-то древнего, неведомого зверя. Поверхность его была желтовато-коричневой, с более тёмными пятнами, похожими на следы времени или влаги. Но самое главное было то, что на нём было изображено.
Рисунок был выполнен не краской, не типографской тушью. Линии, чёрные с тёмно-бурым, почти кровавым отливом, казались не нанесёнными на поверхность, а вплавленными в саму структуру пергамента. Маршрут начинался в нижнем левом углу, извиваясь, как змея, и уходил вправо и вверх, пересекая местность, которую Григорий никогда не видел ни на одной карте. Это была пустыня. Бескрайняя, белая, обозначенная мелкими точками — не то песок, не то соль. Вдоль маршрута, на незнакомом языке, буквами, похожими на арабскую вязь, но более угловатыми и резкими, были нанесены названия. И странное дело — Григорий, глядя на них, не мог прочитать их, но понимал смысл. «Соляные Столбы». «Озеро Миражей». «Перевал Жажды». Слова сами всплывали в голове, как перевод с давно забытого, но родного языка.
В центре карты, там, где маршрут раздваивался, была нарисована роза ветров. Но её лучи указывали не на привычные север, юг, запад и восток. Их было больше, и направления были искажены, словно пространство там подчинялось другим законам.
— Что это за место? — хрипло спросил Григорий, не в силах оторвать взгляд от карты. Его пальцы, державшие пергамент, начали мелко дрожать. — Где это находится?
— Нигде, — тихо ответил Рудый, с интересом наблюдая за его реакцией. — И везде. Это Солончак. Белая пустыня. Место, где вода дороже жизни.
— Я не знаю такого места. Этого нет ни в одном атласе.
— Конечно, нет, — Рудый хмыкнул. — Потому что его нет в твоём мире. Это карта другого мира. Или, может быть, нашего, но такого, каким он был до всего. Или будет после.
Григорий, наконец, поднял глаза на старика. Взгляд его был растерянным и в то же время заворожённым.
— Откуда она у тебя?
Рудый долго молчал, пожевывая губами. Казалось, он раздумывает, рассказывать или нет. Потом он тяжело вздохнул и, глядя куда-то в сторону, своим мутным бельмом на серое небо, начал рассказ.
— Был у меня один знакомый. Давно, ещё в той жизни. Старик один. Слепой, как крот. Глаза у него были белые-белые, как это вот, — он указал на своё бельмо. — Но он видел. Видел больше, чем мы с тобой, грибник. Говорил, что каждую ночь ходит во сне по этой пустыне. Что белая соль хрустит у него под ногами, а над головой висят три луны. И он знает там каждый камень, каждый источник. Он и карту эту рисовал. Днём, на ощупь. Пальцы у него все были в чернилах, но линии выходили ровные, как по линейке. Он рисовал и плакал.
— Почему плакал? — спросил Григорий, чувствуя, как холодок пробежал по спине.
— Потому что карта была готова, а он не мог уйти, — Рудый перевёл на Григория свой здоровый глаз, и в нём стояла такая тоска, что Григорию стало не по себе. — Она не для него была нарисована. Она вообще не для всех. Такие карты сами выбирают хозяина. Старик умер, а карта осталась. Я взял её на память. Думал, продам когда-нибудь. Но кому её продашь? Никто и не смотрит. А кто смотрит — смеются. Говорят, фальшивка. Новодел. И только ты... Я ждал, когда ты придёшь. Я знал, что она тебя позовёт.
Григорий слушал его, и сердце его колотилось где-то в горле. Он понимал, что рассказ Рудого — чистой воды безумие, бред сумасшедшего старика. Но его пальцы, сжимавшие пергамент, чувствовали тепло. Живое, пульсирующее тепло, которое шло из глубины материала. И запах соли становился всё сильнее, перебивая даже запах жареных пирожков.
— Сколько ты за неё хочешь? — спросил он, сам не узнавая своего голоса. Он охрип.
Рудый махнул рукой.
— Забирай так. Даром.
— Как это? — Григорий опешил. — Ты же торговец.
— За эту карту, грибник, я денег брать боюсь, — прошептал Рудый, подавшись вперёд. — Она живая. Она сделка. Если я за неё деньги возьму, может, она и меня с собой утянет. А я не хочу. Я своё отходил. А ты... ты ещё нет. Забирай. И... будь осторожен. Не каждая дорога ведёт домой. Некоторые ведут в такие дали, откуда не возвращаются.
Григорий молча, не в силах вымолвить ни слова, спрятал свёрток за пазуху. Пергамент приятно грел грудь. Он поднялся с корточек. Колени хрустнули. Рудый тоже поднялся и вдруг, неожиданно сильным, совсем не стариковским движением, схватил Григория за руку.
— Помни, — сказал он одними губами, глядя ему прямо в глаза. — Вода — это жизнь. Но иногда вода — это смерть. Не перепутай.
Григорий выдернул руку, попятился и, развернувшись, быстро пошёл прочь. Ему казалось, что все на рынке смотрят на него, что свёрток за пазухой светится, привлекая внимание. Он петлял между рядами, натыкаясь на людей, не отвечая на приветствия знакомых торговцев, и думал только об одном: скорее домой. Развернуть. Рассмотреть. Понять.
Он уже не слышал, как за его спиной старый Рудый, глядя ему вслед, тихо, но отчётливо произнёс, обращаясь не то к самому себе, не то к серому московскому небу:
— Ну, вот. Ушёл. Прощай, грибник. Теперь ты — Путник.
А потом он перекрестился, но не привычным, троеперстным крестом, а странно, слева направо, снизу вверх, и улыбнулся своей беззубой, жутковатой улыбкой. Ветер подхватил с его прилавка несколько старых квитанций и понёс их над рынком, словно души проданных вещей, освободившиеся от оков.
Глава 3. Дом.
Обратный путь Григорий почти не запомнил. Он действовал на автопилоте, как бывало в те далёкие времена, когда после тридцати часов за рулём, балансируя на грани сна и яви, он всё равно умудрялся вести фуру, повинуясь каким-то глубинным, мышечным рефлексам, не требующим участия сознания. Автобус, метро, переходы — всё слилось в размытую серую полосу. Он ощущал только одно: присутствие свёртка за пазухой. Тот не просто лежал под курткой, он, казалось, жил собственной жизнью. От него исходило тепло — не равномерное, как от грелки, а пульсирующее, словно сердцебиение. Григорию мерещилось, что этот ритм подстраивается под его собственный пульс, или наоборот — его сердце начинало биться в такт неведомому ритму карты.
В подъезде он столкнулся с соседкой — бабой Зиной с третьего этажа. Она вечно сидела на лавочке у подъезда, знала всё про всех и обладала уникальной способностью появляться в самый неподходящий момент.
— Здравствуй, Гриша, — прошамкала она, поправляя пуховый платок. — Чего бледный такой? С похмелья, что ли?
— Здравствуйте, Зинаида Петровна, — буркнул он, не останавливаясь. — Нормально всё.
— Нормально... — донеслось ему вслед. — Ходишь, как в воду опущенный. Жениться тебе надо, Гриша! А то совсем пропадёшь один!
Григорий не ответил. Он взбежал по лестнице — для его больных коленей это было настоящим подвигом, — трясущимися руками открыл замок и ввалился в квартиру, захлопнув дверь так, словно за ним гналась свора собак.
В квартире всё было по-прежнему. Та же тишина, тот же запах пыли и остывшего чая. Та же гора пивных банок у кресла. Но теперь эта привычная обстановка показалась ему чужой, какой-то ненастоящей. Декорацией, которую вот-вот сдёрнут, обнажив совсем другую реальность. Он сорвал с себя куртку, не глядя бросил её на вешалку — куртка упала на пол, но он даже не заметил. Стянул ботинки, прошагал на кухню и бережно, словно раненую птицу, извлёк свёрток из-за пазухи.
Холстина на ощупь была всё той же — грубой и колючей. Запах соли и полыни, казалось, стал ещё сильнее, заполнив собой всё пространство маленькой кухни. Григорий положил свёрток на стол, предварительно смахнув с него хлебные крошки и старую газету. Солнечный свет, серый и скудный, падавший из окна, не давал достаточного освещения. Тогда он задёрнул плотные, пыльные шторы, зажёг настольную лампу и склонился над столом.
Под ярким, направленным светом пергамент выглядел ещё более древним и таинственным. Неровная, ворсистая поверхность напоминала кожу. Григорий осторожно, кончиками пальцев, провёл по краю карты. Бумага? Нет. Кожа? Тоже нет. Что-то среднее. Материал был прочным, но эластичным. От него исходило то самое, пульсирующее тепло, и теперь, в тишине квартиры, Григорий готов был поклясться, что слышит его. Не ушами — нет. Это было похоже на низкий, инфразвуковой гул, который ощущаешь не слухом, а всем телом, как вибрацию от мощного двигателя.
Он принёс из комнаты лупу — старую, советскую, в потёртом бакелитовом корпусе. Лупа была его верным спутником в те времена, когда он работал с картами прокладки маршрутов, рассчитывая километраж и время в пути. Он навёл резкость и начал изучать линии.
То, что он увидел при увеличении, заставило его дыхание перехватиться. Линии маршрута, казавшиеся невооружённому глазу просто тонкими чернильными штрихами, на самом деле были сложнейшей структурой. Они состояли из микроскопических, переплетающихся знаков, напоминающих то ли клинопись, то ли ботанические зарисовки. Это были не просто линии, это был текст. Послание, вписанное в самоё плоть маршрута. Григорий повёл лупой вдоль извилистого пути от «Айна» к «Соляным Столбам». В одном месте, где маршрут делал крутой поворот, он увидел крошечный рисунок — череп, но не человеческий, а вытянутый, с рогами. Знак опасности. В другом месте, у «Озера Миражей», микроскопические значки складывались в изображение волн. Но волны были нарисованы штриховкой, создающей иллюзию движения. Глядя на них, Григорий почувствовал лёгкое головокружение.
Он отложил лупу и начал изучать названия. Буквы были чужими, но, как и на рынке, он их понимал. Они словно сами переводились в его сознании, минуя стадию визуального распознавания. «Перевал Жажды». «Долина Теней». «Колодцы Молчания». «Гряда Сломанных Копий». Каждое название звучало как зловещая музыка. Поэзия смерти и отчаяния, которой была пропитана эта карта.
И всё же, самым загадочным элементом оставалась роза ветров. Григорий много раз видел старинные карты — он любил их за эту деталь, за красивую, вычурную звезду, указывающую стороны света. Но здесь всё было неправильно. Лучей было не четыре, не восемь, а двенадцать. И расходились они не под прямыми углами, а под какими-то странными, неевклидовыми градусами. Два луча, например, шли почти параллельно друг другу, но один был обозначен как «Север», а второй — как «Внутрь». Что такое «Внутрь»? Какое это направление? Ещё один луч, самый тонкий и слабый, вёл в самый центр карты, туда, где не было никаких объектов, только пустота. Этот луч был подписан одним-единственным, коротким словом, которое заставило Григория похолодеть: «Домой».
— Что за чёрт... — прошептал он и, поддавшись внезапному порыву, положил на карту всю ладонь.
Мир взорвался ощущениями.
Волна жара ударила в лицо, словно он открыл дверцу раскалённой духовки. Запах соли стал невыносимым, он проник в ноздри, в горло, заполнил лёгкие. Григорий почувствовал, как его кожа мгновенно пересохла, а губы начали трескаться, как на пятидесятиградусном морозе. Перед глазами, перекрывая вид кухни, встала картина: бескрайняя, ослепительно белая равнина. Солнце, висящее в зените, безжалостное, огромное, белое, как сама пустыня. И тишина. Звенящая, абсолютная тишина, нарушаемая только хрустом соли под ногами. Его собственными ногами. Он стоял там. Стоял посреди этого безмолвия и чувствовал, как жар высасывает из него жизнь, как вода испаряется из его тела, как кровь загустевает в жилах.
Но через этот всепоглощающий жар и ужас пробивалось ещё что-то. Чувство... узнавания. Ностальгия. Как будто он, наконец, вернулся домой после очень долгой, бесконечно долгой командировки. Этот покой, это странное, глубинное удовлетворение испугало его больше всего.
Он с криком отдёрнул руку. Видение исчезло. Он снова был на своей кухне. За окном шуршали шинами машины по мокрому асфальту. На плите тихо посвистывал чайник. Но ощущение жара осталось. И запах. Запах соли и горячего ветра теперь пропитал всё вокруг, перебивая даже запах пыли.
Григорий посмотрел на свою ладонь. Она была красной, словно он и вправду подержал её над огнём. На кончиках пальцев выступили крошечные капельки пота. Он перевёл взгляд на карту. С ней что-то происходило. Линии маршрута, те самые, что были нарисованы чёрной тушью с кровяным отливом, начали меняться. Сначала ему показалось, что это просто блики от лампы. Он моргнул, протёр глаза, но видение не исчезло. Линии действительно светились. Слабое, багровое свечение разгоралось вдоль всего маршрута, от точки старта в левом нижнем углу до последней отметки у верхнего края карты. Это было похоже на раскалённые угли в прогоревшем костре, которые вдруг снова занялись огнём от порыва ветра.
— Нет, — прошептал Григорий, отступая от стола. Стул, на котором он сидел, с грохотом опрокинулся. — Этого не может быть. Это розыгрыш. Химическая реакция. Какая-нибудь люминесцентная краска...
Но он знал, что врёт себе. Краска не могла пахнуть солью и полынью. Краска не могла вызывать видения. Краска не могла гудеть.
Гул, который он ощущал телом, внезапно перешёл в слышимый диапазон. Низкий, вибрирующий звук заполнил кухню. Задребезжали стёкла в серванте, стоявшем в комнате. Жалобно звякнули фужеры — те самые, что они с Леной так и не разбили «на счастье». Один из них, с тонкой, хрустальной ножкой, лопнул, осыпавшись на полку сверкающими осколками. Гул нарастал, становился глубже, мощнее. Он проникал в голову, вгрызался в зубы, вытеснял все мысли, кроме одной: «Бежать!».
Но бежать было некуда. Пол под ногами пошёл волнами. Сначала мелкой, противной дрожью, а потом — настоящими, плавными колебаниями, как палуба корабля в шторм. Григорий попытался ухватиться за край кухонного стола, но пальцы его скользнули по клеёнке, не находя опоры. Он потерял равновесие и начал заваливаться назад. Краем глаза он успел увидеть, как карта, лежавшая на столе, вдруг взмыла в воздух. Она не упала, не спланировала, а именно взмыла, словно подхваченная невидимым потоком, и развернулась к нему своей плоскостью.
И тогда из неё хлынул свет.
Не огонь, не электрическая вспышка, а именно свет — плотный, белый, как расплавленный металл, но не обжигающий. Свет заполнил собой всё. Кухня исчезла. Исчезли стены, потолок, пол. Исчез гул машин за окном, исчез запах пыли и остывшего чая. Остался только этот всепоглощающий, звенящий белый свет, в котором растворилась старая жизнь Григория Ткача.
Последней мыслью, мелькнувшей в его гаснущем сознании, была мысль о Лене. Не о той, измождённой болезнью, лежащей на больничной койке, а о той, молодой, смеющейся, из далёкого новосибирского рейса. Она стояла там, в этом свете, и протягивала ему руку. «Не бойся, Гриша, — казалось, говорила она. — Ты всегда знал, что главная дорога — не по карте. Она здесь». Она прикоснулась ладонью к его груди, туда, где всё ещё ощущалось тепло от карты. И Григорий сделал шаг вперёд. В неизвестность. В белую бездну.
В квартире воцарилась тишина. Телевизор, работавший в фоновом режиме, вдруг погас. Электронные часы на микроволновке мигнули и сбросились. Где-то в глубине дома, в подвале, коротко взвыл и затих трансформатор. А на полу кухни, среди осколков хрусталя и опрокинутого стула, остался лежать старый, никому не нужный пергамент. Обычный кусок старой бумаги с выцветшими чернилами. Мёртвый. Пустой. Ветер, ворвавшийся в приоткрытую форточку, лениво пошевелил его край. Но в комнате уже никого не было. Только запах соли, густой и терпкий, медленно растворялся в воздухе, напоминая о том, что здесь только что открылась дверь, в которую уходят не телом, а душой. Или наоборот — уходят душой, а тело следует за ней, как послушный ученик за Учителем.
Григорий Ткач, бывший дальнобойщик, пенсионер и вдовец, исчез из своей московской квартиры в воскресенье, в четырнадцать часов семнадцать минут по местному времени. Он отправился в самый дальний рейс в своей жизни. Рейс, из которого, как гласили древние легенды, не все возвращаются прежними. А некоторые не возвращаются вовсе. Но он об этом ещё не знал. Он вообще пока ничего не знал. Потому что его сознание, преодолев белую вспышку, начало медленно погружаться в другую реальность. В мир белого безмолвия, где его уже ждали. И где его новая, настоящая жизнь только начиналась.
Глава 4. Белое безмолвие.
Первое, что вернулось к нему, был звук. Даже не звук — вибрация. Низкая, утробная, проходящая сквозь всё тело, от затылка до пят. Она напоминала гул двигателя, который он чувствовал спиной, прижимаясь к спинке водительского кресла в старой фуре. Но здесь, в этой вибрации, не было ритма, не было привычного мерного тарахтения дизеля. Она была хаотичной, шершавой, как будто сама земля, на которой он лежал, тихо стонала от боли.
Потом пришло ощущение поверхности. Жёсткой. Колючей. Неравномерной. Тысячи мелких острых граней впивались в его спину, в бёдра, в ладони. Он попытался пошевелиться, и эти грани с хрустом сомкнулись вокруг него, словно он попал в гигантский капкан. Хруст был сухим, резким, неприятным — так хрустит под ногами наст, только гораздо громче, усиленный во сто крат. Этот звук заполнил всё его существо, проник в голову, заставив поморщиться от боли, которая ещё не пришла, но уже предупреждала о себе.
И, наконец, свет. Он пришёл не сразу. Сначала Григорий просто ощутил его как жар на веках. Веки были тяжёлыми, словно налитыми свинцом. Он попытался их разлепить, но яркий, пронзительный свет ударил в глаза с такой силой, что он тут же зажмурился снова, застонав. Этот свет был повсюду. Он просачивался даже сквозь плотно сжатые веки, окрашивая внутреннюю темноту в оранжево-красный, болезненный цвет. Казалось, сама атмосфера здесь была сделана из раскалённого добела металла.
Григорий попытался приподняться, опираясь на локти. Движение далось ему с трудом. Тело не слушалось. Каждая мышца ныла, каждый сустав протестовал. Голова кружилась так сильно, что его чуть не стошнило. Он глубоко вздохнул, пытаясь справиться с тошнотой, и тут же закашлялся. Воздух был сухим, не просто сухим — он был мёртвым. В нём не было ни капли влаги. Он царапал горло, словно наждачная бумага, обжигал трахею. А с кашлем пришёл и запах. Запах, который он впервые почувствовал там, на рынке, и который теперь стал всеобъемлющим, всепроникающим — запах соли. Терпкий, горьковатый, с каким-то металлическим, кровяным оттенком. Так пахнет море, когда уходишь далеко от берега. Но здесь не было моря. Здесь была только соль.
Он сделал ещё одну попытку, на этот раз более решительную. Сжав зубы, превозмогая боль и головокружение, он сел и, наконец, открыл глаза.
Мир был белым.
Это была не та белизна, которую он знал. Не белизна больничных стен, не белизна свежевыпавшего снега, не белизна бумажного листа. Это была абсолютная, всепоглощающая белизна, которая, казалось, не просто отражала свет, но и пожирала его, оставляя только выжженное, пустое пространство. Белая, насколько хватало глаз, равнина. Ни деревца, ни кустика, ни камня. Только соль.
Он сидел на соли. Она была повсюду. Под ним, вокруг него, насколько хватало зрения — до самого горизонта. Она была не похожа на ту мелкую, очищенную соль, что стоит в солонке на кухне. Это была грубая, серая в тени и ослепительно сверкающая на свету корка, состоящая из крупных, острых кристаллов. Некоторые кристаллы были размером с его кулак, с рваными, режущими краями. Они искрились под лучами солнца, как драгоценные камни, но их красота была обманчива. От них веяло смертью.
Григорий провёл ладонью по поверхности. Кристаллы тут же впились в кожу, оставляя белые царапины. Он поднёс ладонь к лицу — на ней выступили крошечные капельки крови, которые, смешиваясь с солью, тут же загустевали и темнели. Кровь была густой, слишком тёмной. Обезвоживание.
И тогда его накрыло. Паника. Не та, лёгкая тревога, которую он испытывал на рынке или дома. Это была настоящая, животная паника, которая хватает за горло и лишает рассудка. Сердце заколотилось где-то в горле. Дыхание перехватило. Он вскочил на ноги, пошатнулся, чуть не упал, но устоял.
— Э-эй! — закричал он что было сил. — Есть тут кто?!
Его голос, сорвавшийся на хрип, прозвучал глухо, как из-под подушки, и тут же умер, не породив эха. Белая равнина поглотила его крик, как губка поглощает воду. Тишина, наступившая после, была ещё страшнее. Это была не та уютная, домашняя тишина, к которой он привык в своей квартире. Это была звенящая, абсолютная тишина, которая, казалось, имела свою собственную плотность. Она давила на барабанные перепонки, проникала в голову, вытесняя все мысли. Единственное, что он слышал, — это собственное, надсадное дыхание и бешеный стук сердца.
— Эй! Кто-нибудь! Помогите!
Он кричал снова и снова, пока голос окончательно не сел, превратившись в жалкое сипение. Он крутился на месте, озираясь по сторонам, но картина была везде одинакова: белая корка, белое марево на горизонте, белое, без единого облачка, небо. Солнце стояло в зените, но определить, где восток, а где запад, было невозможно. Свет был вездесущим, он не давал теней. Он лился со всех сторон одновременно, как в какой-то гигантской, космической фотолаборатории.
Это был не сон. Сны не бывают такими детальными. Сны не пахнут солью и не причиняют физическую боль. Он поднёс руку ко рту и укусил себя за костяшку пальца. Боль была острой, мгновенной. Кровь, смешанная с солью, обожгла разбитые губы. Реально. Всё реально.
— Как?! — прохрипел он, обращаясь к равнодушному небу. — Как я сюда попал?! Где я?!
Небо молчало. Равнина молчала. Только соль хрустела под ногами, когда он, спотыкаясь, сделал несколько шагов. В панике он начал рыться в карманах. Штаны, фланелевая рубашка, свитер. Что на нём было? То же, что и утром. Ключи от квартиры. Носовой платок. Старый, потёртый бумажник с парой купюр и водительскими правами. Кому здесь нужны его права? Кому здесь нужны его деньги? Ему нужна вода. Ему нужно понять, где он находится. Ему нужно выбраться.
И тут его осенило. Карта. Он снова ощупал себя. Под свитером, за пазухой, там, где он её спрятал, было пусто. Карта исчезла. Он помнил, как она взмыла в воздух, как из неё хлынул свет, но где она теперь? Он огляделся, шаря взглядом по белой поверхности. Может, она упала рядом, когда он... что? Телепортировался? Провалился в другое измерение? Бред. Полный бред. Но среди ослепительной белизны не было ни клочка бумаги.
— Чёрт! Чёрт! Чёрт! — он выругался, и эхо, наконец, появилось — слабое, искажённое, но эхо. Значит, где-то рядом были неровности рельефа.
Надо было идти. Он понимал это. Оставаться на месте — верная смерть. Солнце выжжет его за несколько часов. Он прикинул направление — совершенно произвольно, потому что никаких ориентиров не было, — и пошёл. Хруст. Хруст. Хруст. Его шаги были единственным звуком в этой мёртвой вселенной.
Час. А может, два. А может, и три. Время в этом белом аду текло иначе. Оно то растягивалось, превращая каждую минуту в вечность, то сжималось в тугую пружину. Солнце, казалось, застыло в зените, не двигаясь с места. Жара становилась всё невыносимее. Григорий чувствовал, как его тело буквально высыхает. Кожа на лице и руках натянулась, стала тонкой, как пергамент, и начала зудеть. Он расстегнул свитер, потом рубашку. Пот заливал глаза, но испарялся почти мгновенно, оставляя на коже липкий, соляной налёт. Он чувствовал, как соль забивается в поры, в нос, в уши. Она была везде.
Язык во рту распух, стал шершавым и чужим, как кусок войлока. Губы потрескались до крови. Каждый вдох обжигал горло. Он начал глотать собственную слюну, но её почти не было. Жажда стала единственной мыслью, единственным чувством. Она вытеснила всё: страх, панику, недоумение. Он превратился в одно сплошное, кричащее от жажды существо. Он думал о воде. О кружке холодной, прозрачной воды. О влажном, сочном арбузе. О чае, которым поила его Лена. О пиве, которое он выливал в раковину. Каким же он был идиотом! Выливать воду! Здесь, в этом мире, он убил бы за глоток того тёплого, противного пойла.



