
Полная версия
Ледяное сердце зимы
Так было с самого детства. Элис не помнила времени, когда не умела разжигать печь или забивать ставни перед бурей. Она росла самостоятельным ребёнком. Молчаливым, собранным, с серьёзным взглядом из-под густых ресниц. Экстремальные условия не пугали её; они были единственной реальностью, которую она знала. Элис умела читать погоду по цвету облаков, предсказывать пургу за час до её начала, отличать хруст здорового льда от треска тонкой корки. Её руки, ещё девичьи, худые, знали всю тяжесть топора, жар печи и холод металла. И когда отец снова исчезал за дверью, растворяясь в белой мгле, Элис возвращалась к привычной рутине: дрова, вода, огонь, книги, звёзды. Тишина снова смыкалась над домом, но это не было ей в тягость, это была её суровая, но настоящая жизнь. И она не променяла бы её ни на какую другую.
Каждое воскресенье, если позволяла погода, она спускалась с горы по едва заметной тропе к гигантской полынье, замёрзшему сердцу водоёма. Там, в ледяной воде, в полном умиротворении, она ловила рыбу. Это был в большей степени не спорт, а необходимость, тихий и молчаливый диалог со стихией, который заканчивался либо пустыми руками и чувством досады, либо серебристой добычей в рюкзаке. Но сейчас с приливами бурь, она в основном сидела дома у окна, наблюдая за белой тьмой, и ела то, что успела наловить сама, или брала из щедрых, расчётливых запасов, которые оставлял отец: консервы, сушёное мясо и крупы в герметичных бочках.
Перед большими бурями, теми, что подступали к Новому году и длились затем несколько недель, не стихая, нужно было сделать последнюю проверку: проверить каждую банку, каждую связку дров, достать из сундуков дополнительную шерсть, варежки и шали. Это был своего рода ритуал перед длительной осадой, где главным врагом был холод, способный пробраться сквозь любую щель и забрать из человека всё тепло.
***
После вчерашнего дня буря, кажется, отступила. Но не насовсем. Элис чувствовала это где-то в глубине души, тем самым своим чутьём, которое вырабатывается у всякого, кто долго живёт на Полюсе. Буря не ушла. Она лишь затаилась, чтобы перевести дух, и напасть на её крепость с новой силой, свернувшись в тугой, готовый вот-вот разжаться вихрь. На такие вещи у Элис всегда был тонкий слух, почти сверхъестественный, словно сами духи Полюса, безымянные и древние, живущие глубоко во льдах, нашёптывали ей об этом на грани тонкой слышимости.
За окном больше не выл непрерывный ветер. Не было того пронзительного, многочасового воя, от которого дребезжали стёкла и гудело в груди. Лишь изредка доносился приглушённый, низкий стон, утробный. Будто спящий зверь ворочался во сне где-то высоко в небе, неловко переворачиваясь с боку на бок. Стон этот прокатывался над крышей, затихал, и снова наступала рыхлая, ненадёжная тишина, готовая в любой миг треснуть по швам.
У Элис была хорошая фантазия. Слишком хорошая, сказала бы её мать, если бы была рядом. И однажды, стоя у окна с кружкой остывшего чая, в один из таких же беззаботных дней, она невольно улыбнулась, поймав себя на мысли, что представляет это «существо». Огромное, размером с само небо, раскинулось над Полюсом, накрыв его своим мохнатым брюхом. Что-то среднее между оборотнем из старых отцовских сказок и гигантским медведем, только шерсть у него не белая, а коричневая, свалявшаяся в клочья от долгой спячки. По её представлению, лёжа высоко на небе, оно глубоко дышало, так, что дыхание становилось ветром.
Оно ворочалось, из-за чего мир содрогался бурей. Оно спало, и наступало затишье. Элис представляла, как оно смешно подёргивает лапой во сне, гоняясь за каким-то небесным зайцем, и улыбка её стала шире. Но спустя пару секунд погасла. Потому что даже в воображении она знала: зверь этот скоро проснётся. И тогда тишина закончится, и наступят те же холодные дни.
Кровать Элис была расположена у стены, поодаль от окна. Вчера, вероятно забывшись, она не прикрыла окно занавеской, и с рассветом первые лучи стали падать ей прямо на лицо, неярким, рассеянным, сероватым светом. Достаточно настойчивым, чтобы вытянуть её из сна. Элис поморщилась, не открывая глаз, и решила ещё немного поспать. Быстрым движением перевернулась на левый бок, натянула на плечи синее тёплое одеяло, пахнущее шерстью и домом, и попыталась снова провалиться в дремоту.
Но сон не шёл. В этой гнетущей тишине, что звенела в ушах вместо привычного воя ветра, внутри неё стало слегка не по себе. Тишина была слишком плотной, слишком полной, словно мир затаил дыхание и ждал чего-то.
Элис открыла глаза. Первое, что она увидела, был непривычный серый тусклый свет, пробивающийся сквозь иней на стекле. Морозные узоры искрились в этом скупом свете, рассыпая по стене дрожащие блики, и в комнате было непривычно светло для раннего утра.
Всё-таки это был не сон.
Элис зевнула, широко и по-кошачьи, чувствуя, как холодный воздух щекочет горло. Медлительно, почти нехотя, она сбросила с себя груз шерстяного одеяла, и мгновенно ощутила резкий, бодрящий холодок. Он скользнул аккуратно по коже, заставив мурашки пробежать по спине. На ней была всё та же вчерашняя одежда: поношенная сорочка и шерстяные штаны. Но за ночь они, кажется, выдохлись, отдали всё накопленное тепло воздуху спальни. Ткань стала прохладной и влажной от дыхания, и больше не обнимала, а лишь безучастно касалась тела.
— Холодно, — констатировал внутри неё безжалостный внутренний голос, голос Севера. — Нужно одеться теплее.
Голос Элис был сказочно нежным для этого сурового края, где даже слова, казалось, должны звучать грубо, отрывисто, как удары топора по полену. Но её голос был иным. Он лился мягко, обволакивающе, словно тёплое молоко в морозный вече. Таким голосом, наверное, пела бы Белоснежка, если бы вдруг решила стать доброй. Тем голосом, что мог повести за собой любое существо, будь то любой зверь. И растопить сердце даже самого безжалостного монстра.
Элис редко это осознавала. Она почти ни с кем не говорила, кроме отца в его короткие приезды, и редко сама с собой, когда долгое молчание становилось невыносимым. Но сейчас, она вдруг почувствовала, как голос сам поднимается из груди, успокаивающий, почти колыбельный.
Она села на кровати, потёрла ладонью лицо, сгоняя остатки сна, и окинула взглядом комнату. Сегодня предстоял не обычный день. Предстояло проверить сарай, проверить своего нового питомца, накормить печь свежими дровами, приготовить еду и оценить запасы. Для всего этого нужно было сначала собрать себя воедино, слой за слоем, чтобы холод не проник внутрь и не отнял драгоценные силы, которые так нужны каждый день. Первым делом, грубая шерстяная рубаха, затем плотный вязаный свитер с высоким горлом, потом тёплые носки… Её движения, ещё немного сонные, уже обретали привычную, отточенную годами чёткость.
Но тут невольно Элис уставилась на картину, стоявшую на её комоде. Та была старой, написанной маслом на потемневшей от времени доске, и рама её грубая, из некрашеного дерева, кое-где тронутая жучком давно рассохлась. Картина эта кочевала по дому сколько Элис себя помнила: когда-то висела в комнате родителей, над изголовьем их кровати, а после отъезда матери Элис забрала её себе, сама не зная зачем. Возможно, просто чтобы в комнате было чуть меньше тишины.
Это был обычный натюрморт, из тех, что рисуют не ради искусства, а ради памяти о сытном ужине. По словам отца, здесь был изображён стейк из мяса кабана: сочный, тёмно-красный в середине, с белыми прожилками жира и поджаристой корочкой, с которой будто бы ещё капал горячий сок. Рядом лежали несколько картофелин, разрезанных пополам, пучок сушёных трав и луковица с золотистой шелухой. Художник был явно не мастером, тени лежали плоско, а перспектива хромала, но в этой грубой простоте было что-то удивительно живое, почти осязаемое. Особенно в долгие зимние месяцы, когда свежее мясо в доме заканчивалось и приходилось перебиваться вяленой олениной и сушёной рыбой. Тогда Элис подолгу смотрела на картину и почти чувствовала на языке тот самый стейк, горячий и пряный.
А ещё отец рассказывал, что картину привёз её прадед, купив за дёшево где-то на краю Полюса. Насколько это было правдой и у кого именно прадед её приобрёл, Элис не знала.
Тепло, одевшись в несколько слоёв грубой шерсти, она спустилась на первый этаж. Ступени под ногами привычно скрипнули, и этот звук, немного успокоил её. В гостиной было холодно: за ночь камин прогорел дотла, и теперь от него веяло лишь едва уловимым запахом умирающих углей. Элис, не спеша, опустилась на колени перед очагом и подбросила в него горсть сухой щепы, а затем несколько поленьев, тех, что с вечера лежали у решётки в ожидании своего часа.
— Надо будет вечером в дровницу сходить, — прошептала она сама себе, и голос её прозвучал глухо, почти чуждо в пустой комнате. — Дрова кончаются.
Огонь, проснувшись, обнял сухую древесину жадными, оранжево-золотыми руками, тонкие струйки дыма робко зазмеились над почерневшими головёшками, потом что-то щёлкнуло, треснуло, и вот уже первый, ещё слабый язычок пламени лизнул древесину, пробуя её на вкус. Элис подняв колени, присела на корточки, наблюдая, как в её глазах рождаются и растут языки пламени, сначала робкие, потом уверенные, они постепенно набирали силу, становились выше, смелее, и вот уже комнату наполнила трескучая музыка. Сухое пощёлкивание, шипение смолы, глубокий, убаюкивающий гул огня. Тепло волнами расходилось от камина, гладило лицо, забиралось под шерстяные слои одежды, и Элис, наконец, почувствовала, как уходит напряжение из плеч, как отпускает холод, державший её в своих тисках с самой ночи. Она закрыла глаза на мгновение, позволяя себе эту маленькую передышку, прежде чем день потребует от неё новых решений.
Вспомнив о дровах, она бросила короткий взгляд на поленницу у камина: та оскудела за ночь, теперь от неё осталась лишь горстка поленьев и кучка берёзовой коры, скрученной в сухие спиральки. Этого хватит, чтобы поддержать огонь до вечера, но не больше. А вечером придётся идти в дровницу, что стояла позади дома, заметённая снегом почти под самую крышу, и откапывать вход, и таскать тяжёлые, промёрзшие чурбаки, и колоть их снова, до ломоты в плечах.
Но это потом.
Сейчас, камин гудел уверенно, и в доме пахло смолой, и Элис позволила себе ещё минуту побыть в этом тепле. Минуту, прежде чем подняться, накинуть плащ, взять лампу и выйти в сарай, к тому, что ждало её там, в полумраке, среди обломков стропил и разорванной соломы.
Затем, накинув длинный плащ и захватив лампу, ту самую, что служила ей верным спутником минувшей ночью. Она вышла на крыльцо. Воздух снаружи обжёг лицо, но это был уже не ледяной шквал, не та бешеная, слепящая стена, что встретила её вчера. Теперь это был резкий, почти свежий холод, немного колючий, но уже без той звериной ярости, что пыталась вбить её обратно в дом. Мороз пощипывал щёки, забирался под ворот плаща, и каждый вдох отдавался в груди приятным, бодрящим покалыванием. Ветер стих, превратившись в ленивые, редкие порывы, которые неторопливо перекатывали по двору клубы пушистого снега.
Элис захлопнула за собой дверь и на мгновение задержалась, вглядываясь в знакомые очертания двора. Всё было на своих местах, и в то же время казалось чужим, изменённым бурей: сугробы легли иначе, забор почти полностью исчез под снежной толщей, а старая бочка у стены превратилась в безымянный белый холм. Она поправила лампу в руке и уверенно направилась к сараю, прокладывая путь по свежему снегу. Под ногами хрустело, и этот звук в мёртвой тишине казался оглушительно громким.
Свернув за угол, она замерла перед почерневшей от непогоды дверью. Дерево было старым, рассохшимся, покрытым глубокими трещинами, в которые набился снег, и на фоне белых стен сарая дверь выглядела как тёмный, затянутый провал. Вход в иной мир, где до сих пор лежало то, чего она ещё не успела понять. Элис глубоко вдохнула, чувствуя, как сердце снова забилось чаще, и медленно, почти торжественно, положила ладонь на ледяную ручку.
Осторожно, стараясь не потревожить тишину, приоткрыла сперва на узкую щель, дверь, в которую протиснулся лишь тонкий лучик света от лампы, прочертивший золотую дорожку по земляному полу. Затем, затаив дыхание, чуть шире. Старые петли отозвались сонным скрипом, но не более.
Внутри пахло иначе, чем снаружи. Сложным, многослойным букетом запахов, которые успели улечься за ночь: сухой древесиной старых стропил, тёплым камнем, и едва уловимым металлическим оттенком. Так пахли инструменты, развешанные по стенам. И ещё чем-то новым, незнакомым: терпким, мускусным, с лёгкой ноткой сырости. Запахом самого существа.
Зверёк лежал на том же месте, где Элис его оставила. На груде тёплых одеял, которыми она укрыла его прошлой ночью. Он устроился в ней уютно, свернувшись калачиком. Сейчас он спал. Бока его поднимались и опускались глубоко, не так, как вчера, когда дыхание было прерывистым, болезненным, с присвистом. Теперь оно было спокойным, почти умиротворённым, и время от времени раздавалось тихое, забавное хрумканье. Может быть, во сне он охотился на небесных зайцев, о которых Элис фантазировала вечерами? Или лакомился чем-то, чего не найти на Полюсе, — сочными фруктами, мёдом?
Стонов больше не было.
Элис стояла в дверях, не решаясь войти, и смотрела на него. Свет лампы мягко ложился на чёрную чешую, и та больше не казалась тусклой и безжизненной. В ней проступил глубокий, маслянистый блеск, переливающийся тёмно-синими и фиолетовыми искрами, как северное сияние в безлунную ночь. Гребень на голове чуть подрагивал во сне, а из приоткрытой пасти, усеянной мелкими, пока ещё совсем молочными на вид клыками, вырывалось облачко пара. Значит, внутри него горел собственный, живой огонь.
Элис перевела взгляд на миску. Та самая, старая, с отбитым краем, которую она вчера наполнила остатками вяленой оленины из холодильника и раскрошенным хлебом, — и оставила у самой его морды, почти касаясь чёрных ноздрей. Теперь миска была пуста. Вылизана до блеска, до того безупречного, влажного сияния, какое оставляет после себя лишь очень старательный, очень голодный язык. Ни крошки, ни волоконца мяса, только гладкое, чуть влажное дно, в котором слабо отразился огонёк лампы.
Тихо войдя, стараясь ступать как можно мягче, хотя половицы под ногами всё равно отозвались глухим, протяжным скрипом, она поставила лампу на широкую деревянную полку, и та, разгоревшись ярче, отбросила на стены гигантские, пляшущие тени.
Она подошла к нему. Сердце колотилось с каждой секундой всё быстрее, глухо и требовательно, отдаваясь в висках. Но страх больше не сковывал движений. Вместо него пришло что-то иное: осторожное, трепетное любопытство, смешанное с заботой. Элис неторопливо протянула руку и коснулась его бока, там, где чешуя была мельче и мягче, почти как кожа, только прохладная и удивительно гладкая. Чешуйки не топорщились, не царапали ладонь; они лежали плотно, одна к одной, словно искусно подогнанная кольчуга.
Она стала гладить не спеша, по кругу, боясь надавить слишком сильно. Под ладонью ощущалась упругая, холодная поверхность, а глубже, под ней, угадывались мощные мускулы, скрытые под бронёй. Существо было явно юным, но даже сейчас, во сне, в нём чувствовалась скрытая сила. Сила, которая однажды вырастет и станет чем-то огромным и непостижимым.
Из его приоткрытой пасти с каждым выдохом вырывалось облачко пара. Элис подставила ладонь под это облачко, ожидая тепла, — но пар, попав на её руку, оказался не тёплым, а ледяным. Обжигающе холодным, словно дыхание самой зимы. Она отдёрнула пальцы скорее от неожиданности, чем от боли, и вдруг поняла: он не дрожал теперь не потому, что согрелся. Он уснул, встроив холод собственного тела в холод окружающего мира, как кусок льда, что не тает в ледяной воде, потому что стал с ней одним целым. Он был дитя Полюса. Плоть от плоти этой земли, где даже огонь жизни горел чем-то, чего она пока не могла понять.
— Спи-спи, ты устал, бедненький, — прошептала Элис, продолжая гладить холодную чешую. Голос её звучал тихо, убаюкивающее. Она и сама не заметила, как начала говорить с ним. Говорить так, как говорят с испуганными детьми или ранеными зверьками, когда важны не сами слова, а звук, тепло и присутствие.
Дракон плавно приоткрыл один глаз, золотистый, с вертикальным зрачком, расширившимся в полутьме, затем другой. Веки его были тяжёлыми, ещё полными сна, но во взгляде уже проступало осмысленное, цепкое внимание. Из горла вырвалось негромкое бурчание, похожее на отдалённый раскат грома, когда гроза ещё только подбирается к горизонту.
Он приподнялся на передних лапах, пошатываясь спросонья, и приблизил массивную голову к её руке, целенаправленно подставляя участок за ушами, где жёсткая чешуя сменялась более мягкой, почти бархатистой кожей, усеянной мелкими, едва заметными чешуйками. Элис с улыбкой, всё ещё не веря до конца, в реальность происходящего, принялась осторожно чесать его, после всё увереннее, чувствуя, как под пальцами проступает едва уловимое, ответное тепло.
— Проснулся, милый, — прошептала она, и в её голосе прозвучала такая простая, такая естественная нежность, что она сама удивилась.
Кажется, её тихий голос и уверенные прикосновения растопили последние крохи страха. И не только её собственного, но и его. Дракон вдруг встряхнулся всем телом, резко и мощно, скинув с себя грубое одеяло из мешковины. Движение было таким внезапным, что Элис невольно отшатнулась, но он не нападал. Он поднялся во весь свой внушительный рост, пока ещё не огромный, но уже достаточный, чтобы она вынуждена была задрать голову, пытаясь заглянуть ему в морду. Гребень на его голове приподнялся, чешуя на загривке встопорщилась, но не угрожающе, а скорее, взволнованно, радостно.
А он, вместо того чтобы смотреть на неё сверху вниз, вдруг всем телом прижался к её ногам, плотно, по-кошачьи, начав тереться о её бок. Спинной гребень проехался по плащу, оставляя на грубой шерсти едва заметные бороздки. Его мурлыканье стало громче, и теперь это был уже не отдалённый раскат, а настоящая низкая вибрация, что наполнила сарай от пола до потолка счастливая, почти музыкальная, проникла в грудь Элис, отозвалась в костях. Затем он и вовсе подпрыгнул на месте, неловко и тяжело, по-щенячьи, и по деревянному полу прошёлся гулкий стук когтей. Пыль взметнулась, лампа на полке качнулась, и тени на стенах заплясали, как безумные.
Элис негромко рассмеялась, чуть удивившись самой себе, и смех этот прозвучал впервые за долгое, очень долгое время. Он вырвался из груди неожиданно, легко, как птица, которую она и не думала выпускать, и растаял в морозном воздухе сарая маленьким облачком пара.
— Ха-ха-ха, щекотно же! — рассмеялась Элис, отшатнувшись от натиска чёрной, блестящей громадины. Дракон, казалось, совершенно не осознавал своих размеров и тёрся об неё с такой неуёмной, щенячьей радостью, что она едва устояла на ногах. — Ты чего такой игривый-то? Ну, хватит, хватит!
В ответ дракон дружелюбно прорычал. Звук был низким, клокочущим, похожим на далёкий камнепад, — и, не дав ей опомниться, провёл своим длинным, шершавым языком по её правой руке, от запястья до самого локтя. Язык был горячим и шероховатым, как кошачий, но крупнее и грубее; он оставил на коже влажный, быстро остывающий на морозе след.
— А вчера, — сказала она, вытирая руку о плащ и всё ещё улыбаясь краешком губ, — ты ко мне не так доверчив был. Лежал, дрожал, стонал. Думала.… Всё, не жилец. А ты вон какой...
Дракон, словно поняв её слова, послушно сел на задние лапы, выпрямился, став почти вровень с ней, и высунул тёмно-синий, почти чёрный раздвоенный язык, подрагивающий в такт дыханию. Его умные глаза внимательно следили за каждым её движением, за каждой тенью на лице, и в их золотистой глубине читалось не просто любопытство, а что-то большее. Словно он ждал чего-то. Или кого-то.
Элис перестала улыбаться. Она смотрела на него: юного, сильного, полного жизни, и в груди размеренно прорастал вопрос, который она не решалась задать вслух.
— А где же твой хозяин, милый? — спросила она, наконец, тихо, почти про себя, и её нежный голос дрогнул на последнем слове.
Взгляд дракона потух.
Золотистые зрачки померкли, словно солнце зашло за тяжёлую тучу, веки прикрыли их, и вся голова опустилась вниз, почти коснувшись подбородком земляного пола. Из груди его вырвался тоскливый вой. Негромкий, сарай не содрогнулся, половицы не заскрипели, — но до того отчаянно одинокий, что у Элис перехватило дыхание. В этом звуке не было ни злости, ни угрозы; только глухая, бездонная печаль, которая не нуждается в словах, потому что говорит сразу с душой.
Элис замерла. Рука её сама потянулась к его голове и легла на прохладный лоб. Она ничего не сказала, слов всё равно бы не нашлось. Просто стояла рядом, чувствуя, как под ладонью тягуче вздымается и опускается живое, дышащее существо, потерявшее что-то — или кого-то до того родное и близкое, — без чего жизнь стала вот такой: вой в пустом сарае, на краю света, где даже бури ненадолго затихают.
— Ой, ну что ты, что ты, — засуетилась Элис, снова протягивая руку, чтобы утешить его. Ладонь легла на холодный лоб, пальцы пробежались по надбровным дугам, и она почувствовала, как дрожь постепенно утихает под её прикосновениями. — Всё хорошо, я же здесь. Ну чего ты, маленький… Большой. Пошли в дом! Там, у камина, намного теплее. Хочешь погреться?
Слово «греться», кажется, что-то отозвалось в нём. Может быть, воспоминание о чём-то давнем, утраченном, или просто обещание уюта, которого он уже не знал давно. Дракон поднял голову, сильно тряхнул ею, сбрасывая невидимую печаль, как собака стряхивает с себя воду. Гребень на загривке встопорщился и снова опал. Он взглянул на Элис уже иначе: доверчиво, выжидающе. И когда она развернулась и шагнула к выходу из сарая, он бодро тронулся за ней следом. Его когти осторожно переступали среди обломков стропил и разбросанной соломы, и он чутко прислушивался к её шагам, стараясь повторять тот же ритм, и ту же осторожность.
На первом этаже, прямо на полу возле жарко пылающего камина, Элис постелила старое стёганое одеяло. То самое, с выцветшим синим узором, что когда-то сшила ещё мать. Сверху набросала несколько овечьих шкур. Шкуры были густые, с длинным ворсом, пахнущие дымом и домом. Она разложила их с особой тщательностью: одну под бок, другую под голову, третью на самый край, чтобы можно было в неё зарыться носом. Дракон, войдя в дом, сперва замер на пороге гостиной, принюхиваясь. Его ноздри, узкие и подвижные, трепетали, втягивая воздух: запах горящей берёзы, старого дерева, вяленого мяса из кладовки и, главное, запах самой Элис. Он обошёл комнату настороженным кругом, обнюхал каждый угол, каждую балку, даже зачем-то лизнул ножку кресла, и, убедившись в безопасности, радостно рухнул на приготовленное ложе.
Он улёгся, вытянулся во всю длину, так что хвост ещё остался лежать на голом полу, и шумно, почти по-человечьи вздохнул. А затем, как щенок, принялся кружиться на месте, утаптывая шкуры под себя: раз, другой, третий. Пока овчина не легла точь-в-точь по форме его тела. Он устроился идеально, боком к огню, чтобы тепло падало на всю длину его чёрного, поблёскивающего бока. Чешуя, ещё недавно холодная, как лёд, теперь едва заметно нагрелась, и от неё пошёл лёгкий парок, словно сам холод внутри него начал сдаваться, отступая перед живым, трескучим теплом камина.
Элис стояла рядом, скрестив руки на груди, и смотрела на эту картину с чувством, которое не могла до конца описать. Её дом, тихий, пустой, привычный дом, вдруг перестал быть пустым. И тишина в нём теперь была не гнетущей, а иной: наполненной мерным дыханием, хрумканьем во сне и мягким светом огня на чёрной чешуе.
— Давай тебя кормить, — сказала Элис, наблюдая за этим с улыбкой. Она ушла на кухню. — Что ты будешь у меня? — крикнула она, открывая массивную дверцу кладовки.
Спустя пару минут она вернулась из кухни, держа в руках миску с отбитым краем, которую наспех вымыла ледяной водой из ведра. В миске лежали остатки тушёной оленины с перловой крупой: мясо истекало густым, пряным соком, а крупинки крупы поблёскивали в свете камина, словно крошечные жемчужины. Поставив миску перед драконом, Элис отступила на шаг из интереса. Всё-таки она ещё не знала, как он принимает пищу.
Но дракон не стал, есть с пола, как обычный зверь. Он поднял голову, склонил её набок, разглядывая угощение с почти человеческим любопытством, а затем перевёл взгляд на неё. Элис, сама не зная почему, зачерпнула пальцами кусок мяса и, чуть поколебавшись, подбросила его в воздух. Дракон ловко, одним молниеносным движением, поймал его в пасть, челюсти щёлкнули, и через пару секунд кусок исчез, будто его и не было. Он сглотнул за милую душу и снова уставился на неё, явно ожидая продолжения игры.


