Тризна Сторожа
Тризна Сторожа

Полная версия

Тризна Сторожа

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Барсуков открыл рот. Закрыл.

— Чтоб вода отделяла, — повторил он тихо. — Ага. Понял. — И вдруг, без всякой связи, сказал: — Значит, правда.

— Что правда?

Участковый оглянулся на пустую улицу, на лежащих собак, на трубу единственного дымящего дома.

— Что не человек, — сказал он.

Дом нашёлся: изба покойной Матрёниной сестры — Корнеев узнает об этом только через неделю и оценит совпадение как совпадение, потому что совпадений в его работе почти не бывало. Изба стояла на другом берегу пруда, за плотинкой, у самой воды, отдельно от улиц, крепкая, с большой печью, с высоким крыльцом; из окон было видно церковь без купола, а курганной гряды видно не было — её закрывал бугор с кладбищем. Хозяйка, дочь покойной, жила в Смоленске и сдавала избу летом рыбакам за копейки; ключ держала соседка. Барсуков за час договорился по телефону.

Пока Василиса топила печь и кормила Лукерью, Корнеев с участковым сидели на крыльце. Стемнело. Над прудом стоял туман, в тумане горели два фонаря на всё село.

— Рассказывай, — сказал Корнеев. — С начала. Без версий. Только то, что видел сам.

Барсуков закурил свою неумелую сигарету.

— Двадцать девятое сентября, — начал он. — Утром, часов в восемь, звонят с раскопа. Экспедиция. Кричит девушка, аспирантка, Инна Сотникова, что у них на Волоте человек лежит. Я приехал через сорок минут. Он лежал на верху насыпи, на самом гребне, лицом вверх. — Участковый затянулся. — Дмитрий Алексеевич, я четвёртый год работаю. Я утопленников видел, я по осени тракториста из-под трактора вынимал, я к пожару ездил, где двое сгорели. Я думал, что видел.

— Ты его знал?

— Витька Гринько. Двадцать шесть лет. Гринько тут пол-села: Семён Гринько, Толик, Ленка. Витька был... — Барсуков подумал, как сказать. — Не злой. Дурной. Пил, воровал по мелочи. Металл сдавал. И копал.

— С прибором?

— С прибором, — кивнул участковый. — У Семёна два прибора, хорошие, немецкие. Они по войне копали в основном, тут же везде война, тут в каждом овраге... И курганы, конечно, лапали. Я их гонял. Один раз протокол составил, штраф выписали, и всё, кому это интересно. — Он потушил сигарету о ступеньку. — Так вот. Лежит он на гребне. И ростом стал короче.

— Что значит короче?

— Он вдавленный был, — сказал Барсуков, и голос у него сорвался. — Понимаете? Не расплющенный. Вдавленный в землю на пол-ладони, вместе с травой, и трава вокруг него как... как когда сапог отпечатался. Грудь провалена, все рёбра вниз, ноги вывернуты. Судмедэксперт в Смоленске сказал: компрессионная травма, как под гусеничной техникой, только техника наезжает и съезжает, а тут, говорит, будто стояли. — Он сглотнул. — Долго стояли.

Корнеев записывал в блокнот. Записывал он ровно, крупно, без спешки, и обычно это успокаивало свидетелей: человек видел, что его слушают серьёзно.

— Что во рту?

Барсуков вздрогнул.

— Откуда вы знаете?

— Что во рту, Леонид?

— Земля, — сказал участковый. — Полный рот глины. И в носу. Эксперт написал: следы аспирации грунта, признаки прижизненного попадания. Он этой землёй дышал. И ещё... — Барсуков потёр лицо. — Ещё иней.

— Расскажи.

— Ночь была тёплая, плюс восемь. А от него полосой, метров десять по склону вниз, трава была битая морозом. Побелевшая, ломкая. Я такое в конце октября видел, когда заморозок, а тут — двадцать девятое сентября, плюс восемь, и полоса шириной метра два. И она шла от него вниз к раскопу, а от раскопа дальше, в сторону села, и на глине...

— Следы, — сказал Корнеев.

— Следы, — сказал Барсуков. — Босые. Я их сфотографировал, у меня всё есть, я всё зафиксировал, эксперта вызвал, слепки сняли. Длина ступни тридцать два сантиметра. Это, значит, размер сорок восемь. И глубина, Дмитрий Алексеевич. Глина была сырая, но не жижа, я сам по ней ходил в сапогах, я оставлял след на сантиметр, может. А он — на четыре с половиной. — Участковый посмотрел на свои руки. — Я в области сказал. Мне сказали: не выдумывай, Барсуков. Мне сказали: ищи технику, ищи мотоцикл, ищи, кто с ним пил. Мне сказали: у нас нет графы для босых.

— Нет, — согласился Корнеев. — Графы нет. — Он перевернул страницу. — Дальше. Что было в руках или в карманах?

— Ничего. — Барсуков помолчал. — И вот это, знаете, единственное, что меня как... как следователя, что ли, зацепило. У него ни прибора, ни лопаты, ни рюкзака. Он копать шёл — а инструмента нет. И телефона нет. И самое главное: у него в кулаке была вата.

Корнеев поднял голову.

— Вата?

— Синтетическая. Обрывок такого, знаете, набивочного материала, как в куртках. Зажат в правом кулаке, крепко, сантиметра три. Экспертиза: полиэфирное волокно, распространённое, бытовое. — Барсуков вздохнул. — Область сказала: значит, драка, значит, с кого-то куртку рвал. Ищи, у кого куртка порванная. Я, Дмитрий Алексеевич, три недели по селу ходил и смотрел на куртки. У нас тут у половины куртки рваные.

Корнеев записал: вата в кулаке. Обвёл рамкой.

— Хорошо, — сказал он. — Это хорошо, что вата. Это первая честная деталь за весь разговор.

— Почему честная? — не понял Барсуков.

— Потому что она мешает, — сказал Корнеев. — Всё остальное складывается в картину слишком гладко: мороз, следы, вдавленный человек. Такое хочется либо целиком принять, либо целиком отбросить. А вата — не складывается ни туда, ни сюда. Значит, она настоящая. — Он закрыл блокнот. — Теперь скажи мне, Леонид, самое главное. Что говорят в селе?

Участковый долго молчал.

— Ничего, — сказал он.

— Так не бывает.

— В нашем селе бывает, — сказал Барсуков. — Дмитрий Алексеевич, я тут родился. Я тут вырос. Я тут всех знаю с пелёнок и меня все знают, я для них Лёнька, а не участковый, они мне через плетень кабачки суют. И вот я три недели хожу и спрашиваю. И они мне... — Он поискал слово и нашёл неожиданно точное. — Они мне сочувствуют. Понимаете? Не молчат, не грубят, не отворачиваются. Они мне сочувствуют, как будто я болею, и жалеют, и наливают чаю, и говорят: ох, Лёня, страшное дело, ох, разберитесь. И ничего не говорят.

— А если спросить прямо про курганы?

— Тогда переводят разговор, — сказал участковый. — Все. Тётя Зина, дед Ефим, Тамара Савельевна, все. Мгновенно и очень ловко. Я, честно, сначала думал, что мне мерещится. А потом стал записывать, на кухне, вечером, кто как перевёл. И у меня, Дмитрий Алексеевич, вышло девятнадцать разговоров, и в девятнадцати из них они перевели разговор одинаково. — Он посмотрел на Корнеева. — Одинаково, понимаете? На автобус. Все девятнадцать стали жаловаться на автобус.

Корнеев медленно снова открыл блокнот.

— Вот это, Леонид, — сказал он, — уже не сочувствие. Это выучка.

Барсуков ушёл около одиннадцати, пообещав к утру привезти из райцентра копии всего: протокола осмотра, фотографий, заключения эксперта, объяснений экспедиции. Уходя, он остановился у калитки и сказал, не оборачиваясь:

— Дмитрий Алексеевич. Вы у меня прабабку спросите.

— Кого?

— Барсукову Устинью Прокопьевну. Девяносто шесть лет. Живёт на Задней улице, третий дом от колодца, за ней Ленка Гринько ходит, продукты носит. — Участковый помолчал. — Она в уме. Полностью. Слышит хорошо, глаза только слабые. И она единственная в селе, кто мне про автобус не сказал.

— А что сказала?

— Она сказала: Лёня, я тебе не скажу. — Барсуков сунул руки в карманы. — Вот так, честно. Не «не знаю», не «отстань». А «я тебе не скажу». И заплакала. Я, знаете, от этого хуже спал, чем от следов.

Он ушёл в туман, и было слышно, как заводится его буханка.

Корнеев вернулся в дом. Внутри было уже тепло и пахло тем, чем всегда пахло вокруг Василисы, куда бы её ни привозило: сухими травами, хлебом, дымом. Лукерья спала на широкой лавке, обложенная подушками. Василиса сидела на полу перед печью, разбирая свой мешок, и раскладывала на чистой тряпице то, что Корнеев за годы научился узнавать: полынь, зверобой, чернобыльник, соль в мешочке, кованый гвоздь, тёмный от старости, круглое зеркальце, свечи, сушёная кутья в узелке.

— Порог? — спросил он.

— Порог, — сказала она. — Сегодня же. — Она подняла на него глаза. — Дима, тут плохо.

— Насколько?

— Не как в Гати. — Она подбирала слова медленно. — В Гати была рана. Мокрая, гнойная, страшная, но рана: заложный ходил и брал, и было слышно, как ему больно и как он злится. Тут другое. Тут не рана. Тут... — Василиса взяла кованый гвоздь и повертела его в пальцах. — Тут склад.

— Склад?

— Помещение, — сказала она, и от этого будничного слова у Корнеева похолодели плечи. — Закрытое помещение, куда никто не ходит, и внутри всё разложено по местам, и стоит человек и следит, чтоб лежало. И вот сейчас туда пришли, вынесли часть, и он ходит и сверяет.

— Учёт, — сказал Корнеев.

— Учёт. — Она положила гвоздь. — И, Дима, я весь вечер сижу и понимаю одну вещь, и она мне очень не нравится. С этим нельзя воевать. Ни огнём, ни осиной, ни солью, ни именем. Ты понимаешь? Кикимору можно выгнать. Лешего можно перехитрить. Водяному можно заплатить. Полуночницу можно отогнать. Овинника можно накормить. Упыря можно уложить и упокоить. А со складом можно сделать только одно.

— Сдать баланс, — сказал Корнеев.

— Вернуть вещи, — сказала Василиса. — Все. До последней. И покуда не вернутся все, он будет ходить, и наши обряды ему как... как бумажка сторожу на воротах. Он глянет и скажет: не по форме.

Корнеев сел на лавку рядом со спящей дочерью и долго молчал, глядя в огонь. Потом усмехнулся.

— Ты чего? — спросила Василиса.

— Понимаешь, — сказал он, — я вдруг сообразил, что первый раз за все семь дел мне попалось что-то, устроенное ровно как моя старая работа. Не мистика с бубнами, а розыск вещей. — Он потёр глаза. — Кража с проникновением, восемьдесят с лишним лет давности, похищено девять предметов, все с признаками особой ценности. Требуется установить перечень похищенного, круг лиц, судьбу каждого предмета и вернуть на место. — Он посмотрел на Василису. — Я, Василиса, вернул за свою жизнь три иконы, одну коллекцию монет и вагон краденого кабеля. Я эту работу знаю руками.

— Только эти вещи никто не описывал, — сказала она.

— Всё описывают, — сказал Корнеев. — Это первое, что понимает следователь: люди не могут не оставлять бумаг. Даже когда крадут ночью и молчат восемьдесят лет, где-то есть акт, докладная, справка, чей-то донос, чья-то расписка в получении. Кто-то куда-то писал. Обязательно. — Он встал, подошёл к окну и посмотрел в туман, за которым, невидимая, за кладбищенским бугром, лежала гряда. — Мне нужен архив. Смоленск. И мне нужны трое: экспедиция, копатели и старуха, которая плакала и сказала «я тебе не скажу».

Василиса поднялась, отряхнула колени.

— С этого начнём завтра, — сказала она. — А сейчас, Дима, помоги. Держи свечу и ничего не говори, что бы ни услышал. Даже если постучат.

Порог она ставила почти два часа.

Корнеев видел это много раз и всё равно каждый раз смотрел с тем же немым уважением, с каким смотрел когда-то на работу очень хороших экспертов-криминалистов: та же неспешная точность, та же экономность движений, ни одного лишнего жеста. Василиса обошла дом по кругу против солнца, посыпая тонкой линией соли под самой стеной, у каждого угла останавливалась и что-то тихо говорила земле. Забила кованый гвоздь в порог сеней — с трёх ударов, обухом ножа, глубоко, по самую шляпку. Обвязала полынью крест-накрест дверную скобу. Растёрла между ладонями сухой чернобыльник и провела ладонями по подоконникам, по всем четырём. Положила на подоконник в комнате, где спала Лукерья, ломоть свежего хлеба и щепоть соли. Поставила у изголовья зеркальце, лицом к двери, и накрыла его платком.

А последнее, что она сделала, Корнеев видел впервые: она села на пол у лавки, где спала дочь, положила ладонь ей на грудь и сказала вслух, ровно и очень серьёзно, в тёмную комнату, — не с угрозой, а как объявляют официально:

— Это Лукерья Дмитриевна, дочь Дмитрия и Василисы, из рода Мороковых, Хранительница по крови и по обоим родителям. Она никому не отдана и никому не обещана. Никакого уговора на неё нет. Никакой подписи под ней нет. Кто скажет иначе — тот врёт, и я это говорю здесь и буду говорить всюду, где спросят.

Тишина в доме после этого стала другая: как будто кто-то, кто слушал, отступил на шаг и стал слушать внимательнее.

Корнеев стоял со свечой и молчал, как ему велели. Но сердце у него шло тяжело, потому что он был следователь и слышал в словах жены не заклинание, а то, чем они по сути были: заявление с возражениями на предъявленную претензию. А заявление с возражениями пишут только тогда, когда претензия уже есть.

Спать легли поздно. Лукерья проснулась в третьем часу, поела, поворочалась и уснула опять, ухватив мать за палец. За окном стоял туман. В тумане за прудом иногда мигал единственный фонарь.

А в четыре ночи Корнеев проснулся от того, что стало холодно.

Он лежал и слушал. Печь ещё дышала теплом, дом был закрыт, но по полу от двери тянуло, и тянуло не сквозняком, а ровно, как тянет от открытого погреба. Он тихо встал, обошёл сени. Дверь была заперта, гвоздь на месте, полынь на скобе. Он посмотрел в окно.

Туман над прудом стоял неподвижно и был белым от луны. И в этом белом, у дальнего края воды, там, где начиналась тропа к кладбищенскому бугру, Корнеев увидел, что кто-то стоит.

Не большой. Маленький. Тонкий. Стоит по колено в тумане, у самой воды, и смотрит на дом. Стоит и не двигается.

Корнеев не стал будить Василису. Он взял фонарь, сунул нож за ремень, вышел на крыльцо и пошёл вдоль пруда, освещая тропу.

Через плотинку. Мокрая трава по сапогам. Туман, в котором свет фонаря упирался в белую стену. Он прошёл до того места, где видел фигуру, и остановился, и постоял, слушая.

Никого не было. Только вода чуть плескала.

Он присел и посветил в траву.

Трава была битая морозом. Небольшой пятачок, метра полтора, узкий, аккуратный, будто кто-то стоял тут долго на одном месте: стебли побелели и хрустели под пальцами, а вокруг — обычная мокрая осень.

И в глине у самой воды остался след. Один.

Босая нога. Узкая. Детская почти — сантиметров двадцать три, двадцать четыре. И вдавленная в глину едва-едва, на волосок, будто стоял человек, который сам почти ничего не весит.

Корнеев долго сидел на корточках над этим следом, и фонарь дрожал не от холода.

— Полюшка, — сказал он наконец в туман, негромко, чувствуя себя при этом полным дураком и понимая, что делает единственно правильное. — Я слышу. Мы приехали. Мы разберёмся.

Туман молчал.

Он вернулся в дом, запер дверь, разбудил Василису и рассказал. Она выслушала, не перебивая, и потом долго сидела в темноте, обняв колени.

— Она не может войти, — сказала Василиса. — Порог держит. И, Дима, она и не хотела войти.

— Тогда чего хотела?

— Посмотреть, приехали ли, — сказала Василиса. — Она восемьдесят два года держит чужой пост и звала через восемь областей, потому что ей больше некого позвать. — Она подтянула к себе спящую дочь, прижала. — Мы к ней приехали, Дима. Не к сторожу. К ней.

Глава 3. Первый на кургане

Утро было серое и тихое, с той особенной октябрьской мягкостью, когда воздух похож на мокрую фланель.

Барсуков приехал в восемь, как обещал, и привёз три вещи: папку копий, термос с чаем, который ему собрала жена, и майора Ковальчука.

Майор Виталий Ковальчук, следователь районного отдела, оказался человеком лет сорока, крепким, коротко стриженым, в куртке поверх форменной рубашки, с лицом, которое Корнеев про себя определил как «лицо человека, у которого двадцать одно дело и одна ручка». Он поздоровался за руку, посмотрел удостоверение Корнеева внимательно, до последней печати, и сказал:

— Я вам сразу, Дмитрий Алексеевич, чтоб потом не было. Я в чертовщину не верю.

— Правильно, — сказал Корнеев. — Я тоже не верю.

Ковальчук поднял бровь.

— Мне звонили из области, — сказал он. — Полковник Ведерников. Долго говорил. Про особый опыт, про специфику, про содействие. И знаете, что меня в этом разговоре напрягло? Он ни разу не сказал, в чём именно ваш опыт. Двадцать минут говорил и не сказал.

— И не скажет, — согласился Корнеев. — Ему за это придётся писать бумагу, а такой бумаги нет. — Он налил себе из термоса. — Виталий... как по отцу?

— Григорьевич.

— Виталий Григорьевич, давайте так. Вы мне не верьте. Вообще ни в чём. Проверяйте меня, как проверяли бы любого приезжего с сомнительной ксивой. Я вам буду отдавать всё, что найду, — а вы решайте сами, что с этим делать. Единственное, о чём прошу: показывайте материал. Полностью. Включая то, что вы в дело не положили, потому что смешно.

Ковальчук помолчал, глядя на него.

— Полковник сказал: он вам будет говорить разумные вещи, и вы поверите, — сказал майор. — Предупреждал.

— Так и есть, — кивнул Корнеев. — Разумные вещи — единственное, чем я работаю.

Они поехали на курганы втроём. Василиса осталась в доме — она сказала, что днём на гряде ей делать нечего, что смотреть надо в темноте, а сейчас она пойдёт по селу с ребёнком на руках, потому что женщина с ребёнком в деревне может войти в любой двор без объяснений, а мужчина с удостоверением — ни в один.

Дорога от села к урочищу шла полем: сначала грейдер, потом разъезженная колея между озимыми и стернёй. Слева, километрах в полутора, поднималась серая пыль и стоял ровный далёкий гул — там работал карьер. Корнеев смотрел на этот гул и уже примерно понимал, каким он окажется, когда доедет.

А справа шла гряда.

Вблизи она перестала быть красивой. Вблизи стало видно, что это работа: длинные валы высотой в два-три человеческих роста, вытянутые с северо-запада на юго-восток, один за другим, с ровными интервалами, поросшие бурой прошлогодней травой, полынью и низким кривым сосняком. Между насыпями — ложбины, в ложбинах — рыжая вода. Кое-где на боках виднелись старые оспины: ямы, заплывшие, оплывшие, поросшие, — кладоискательские шурфы, которым, судя по виду, было по сто лет.

— Шестьдесят четыре, — сказал Барсуков. — Так экспедиция говорит. Сорок девять длинных и пятнадцать круглых. Девятый век, десятый, кое-где одиннадцатый. Тут, говорят, культура такая была, я не запомнил название. Смоленские длинные курганы.

— И один поперёк, — сказал Корнеев.

— И один поперёк. — Участковый показал. — Вон он.

Большой Волот стоял в середине гряды и действительно лежал поперёк всех остальных, как будто его насыпали позже и с намерением: перегородить. Он был выше прочих вдвое, шире вчетверо, и на его склоне, обращённом к полю, был вскрыт раскоп — ровный прямоугольник метров двадцать на восемь, с вертикальными стенками, с отмытыми до жёлтой глины бровками, накрытый местами плёнкой. Возле раскопа стояли две палатки, синий вагончик на полозьях, стол под навесом и биотуалет. У вагончика горел костерок.

Людей было пятеро, и все пятеро при появлении машины перестали работать и посмотрели.

Корнеев вышел, огляделся и первым делом сделал то, что делал всегда: пошёл не к людям, а по кругу. Он обошёл раскоп по бровке, посмотрел вниз, посмотрел вверх на гребень, посмотрел на село — оттуда до крайних дворов было километра полтора по прямой, и село отсюда просматривалось насквозь, вся его водонапорная башня, вся церковь без купола, все крыши. Он отметил это. Потом обошёл вагончик, посмотрел, где мусор, где костровище, где следы колёс, где стоит генератор. Потом поднялся на гребень.

С гребня Большого Волота открылось на все стороны, и Корнеев постоял минуту, стараясь ни о чём не думать, только смотреть.

Внизу лежала излучина Вихры: неширокая, мутная, глинистая река с крутым правым берегом и заливными лугами на левом. За рекой — ольшаник и дальше опять поля до горизонта. С этого места было видно очень далеко, и было ясно, зачем гряду насыпали именно тут: с гребня контролировалось всё — река, брод, дорога, поле, село. Это была не просто земля с мертвецами. Это была позиция.

— Здесь он лежал, — сказал Барсуков сзади.

Корнеев обернулся.

Участковый стоял в четырёх шагах, у самого гребня, и показывал на пятно.

Пятно было хорошо видно даже теперь, через три недели: неглубокая, но отчётливая вмятина в дёрне, длиной с человека, в форме тела, с продавленной серединой. Трава в ней лежала прижатая, бурая, мёртвая, и не поднялась. Вокруг вмятины трава была живая.

Корнеев присел на корточки и долго смотрел. Потом достал из папки фотографии и стал сверять, поднимая то одну, то другую и глядя поверх них на землю.

На фотографиях лежал молодой мужчина в чёрной куртке-пуховике и камуфляжных штанах. Лицо у него было целое и почти спокойное, только рот открыт, и во рту темнело. А от шеи вниз человек был неправильный. Плечи находились ниже уровня земли. Грудная клетка провалилась в себя, куртка на ней смялась глубокой воронкой, будто в неё вдавили что-то большое и круглое. Правая рука лежала вытянутая, кулак сжат. Ноги вывернуты в стороны неестественно, ступни развёрнуты пятками наружу.

— Пуховик, — сказал Корнеев.

— Что? — не понял Барсуков.

— Он в пуховике, — сказал Корнеев. — А в кулаке у него была синтетическая вата. Полиэфирная набивка. — Он поднял глаза на участкового. — Леонид, ты не проверял, из его собственной куртки?

Барсуков открыл рот, и лицо у него медленно, некрасиво покраснело.

— Не проверял, — сказал он.

— Не расстраивайся, — сказал Корнеев. — Тебе бы и не дали. Экспертиза сравнительная, это заявка, это лаборатория, а у тебя не было даже графы. — Он сложил фотографии. — Виталий Григорьевич, а вы?

Ковальчук, стоявший поодаль и глядевший на реку, отозвался, не поворачиваясь:

— Я проверял.

— И?

— Из его. — Майор наконец обернулся. — Из его правого рукава, изнутри. Куртка порвана по шву у локтя, и оттуда выдран клок. Эксперт написал: волокна тождественны. — Он сунул руки в карманы. — И вот с этого места, Дмитрий Алексеевич, у меня и началась бессонница.

Корнеев ждал.

— Потому что, — сказал Ковальчук, — если человек в предсмертной агонии рвёт собственный рукав и зажимает в кулаке клок ваты, это значит, что он держался. За что-то держался, что было у него в руке. И это была не вата. Вата вылезла из порванного места, когда он тянул. — Майор помолчал. — Он что-то держал, крепко, до последнего, и это у него забрали.

— Или, — сказал Корнеев, — он держал это в кулаке вместе с рукавом, потому что не хотел отдавать.

— Вот, — сказал Ковальчук. — Вот. — Он вдруг оживился, и Корнеев увидел, что перед ним не служака с двадцатью одним делом, а живой сыщик, которому давно не с кем поговорить. — Дмитрий Алексеевич, я вам скажу, о чём я думаю три недели. Витька Гринько был копатель. Копатели ходят с прибором и лопатой. У него не было ни прибора, ни лопаты, ни рюкзака, ни телефона. Ничего. Вопрос: чего он вообще шёл на курган пустой?

— Не шёл пустой, — сказал Корнеев. — Шёл с одним предметом в руке. И, судя по кулаку, шёл, крепко его держа.

— Куда шёл?

Корнеев поднялся и посмотрел вниз, на раскоп.

— Вниз, — сказал он. — Он шёл сверху вниз, к раскопу. — Он показал на вмятину, потом на склон. — Смотрите. Он лежал на гребне головой к раскопу, ногами к реке. То есть в момент... в момент остановки он был обращён лицом туда, куда шёл. И трава была побита морозом от него вниз, к раскопу, и дальше.

Ковальчук нахмурился.

— Про иней я в дело не писал, — сказал он.

— Знаю, — сказал Корнеев. — Барсуков написал в объяснении, вы вычеркнули. Правильно сделали, вам бы дело вернули. — Он посмотрел майору в лицо. — Но вы его видели?

Ковальчук долго молчал.

— Видел, — сказал он.

Они спустились к раскопу, и там Корнеев впервые увидел, как копают правильно.

Раскоп был вскрыт по всем правилам: ровные вертикальные стенки, оставленные бровки с чёткой стратиграфией — тёмный дёрн, светло-серая линза, потом жёлтая материковая глина; в углу — реперная рейка с чёрно-белыми делениями; по бортам — колышки с бирками, шнуры, разбивка на квадраты. На дне, в дальнем конце, была расчищена площадка, и на этой площадке лежала находка, накрытая плёнкой и придавленная по краям кирпичами.

На страницу:
3 из 4