Между морем и звёздами Жюль Верн: путешествие сквозь время, науку и воображение
Между морем и звёздами Жюль Верн: путешествие сквозь время, науку и воображение

Полная версия

Между морем и звёздами Жюль Верн: путешествие сквозь время, науку и воображение

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Я представлял Индию по книгам, картам и разговорам. Она состояла из ярких тканей, раскалённого воздуха, храмов, слонов и густых лесов. Там росли растения, способные убить прикосновением, и жили животные, чьи глаза горели в темноте. Даже название страны имело вкус — острый, сладкий и немного горький.

Позднее я пойму, как легко книги превращают чужую землю в собрание диковин. Но тогда Индия была для меня не страной, где жили настоящие люди, а другим концом линии, когда-то начерченной на карте.

Я поставил ногу на трап.

Доска прогнулась.

Кто-то окликнул меня, и сердце ударило так сильно, что я едва не потерял равновесие. Но звали не меня. Матрос на палубе ругал грузчика. Никто не смотрел в мою сторону.

Я поднялся ещё на две ступени.

С высоты трапа город казался ниже. За крышами оставалась знакомая жизнь: дом, мать, брат и сестры, кабинет отца, школьные книги. Всё ещё было на месте, но я уже смотрел на него со стороны корабля.

И тогда мне стало страшно.

Не моря, не бури и не наказания. Я испугался, что судно действительно отплывёт.

До той минуты путешествие было дверью, которую я мог открыть когда угодно. Но настоящая дверь захлопывается за спиной. Корабль не уносит человека в неизвестность — сначала он отнимает у него известное. Чтобы увидеть дальний берег, нужно согласиться потерять из виду свой.

Я стоял на трапе, не в силах подняться или спуститься.

— Эй, мальчик!

На этот раз обращались ко мне.

Чья-то рука схватила меня за воротник и рывком поставила на причал. Я увидел широкое загорелое лицо, седую щетину и красный платок на шее. Матрос что-то говорил, но я слышал только гул крови.

— Ты чей?

Я назвал отца.

Имя адвоката подействовало надёжнее корабельного приказа.

Кто сообщил отцу и как меня доставили домой, память не сохранила. Следующая сцена начинается уже в его кабинете. С улицы доносился стук колёс, в открытое окно входил запах реки. Отец стоял, заложив руки за спину.

Он не кричал.

— Ты хотел бежать?

— Я хотел посмотреть корабль.

— Для этого не поднимаются на борт перед отплытием.

— Я не знал, что он отплывает.

Это была плохая ложь. Отец позволил ей повиснуть между нами.

На столе лежали мои припасы: нож, монеты и затвердевший хлеб. Три вещественных доказательства. Я смотрел на них и впервые понимал, почему преступники придумывают неправдоподобные объяснения. Правда кажется слишком тяжёлой, чтобы поднять её сразу.

— Куда шёл корабль?

— В Индию.

— И что ты собирался делать там?

Я молчал. О прибытии я не думал: все мои планы заканчивались в минуту отплытия. Я представлял освобождение, но не жизнь, которая должна была начаться после него.

— Ты умеешь управляться с парусом?

— Нет.

— Знаешь навигацию?

— Нет.

— Говоришь на языках тех мест?

— Нет.

— Тогда ты отправился бы не путешественником, а обузой.

Каждое слово попадало точно в цель. Отец не высмеивал мою мечту. Он разбирал её, как неудачно составленный договор, и показывал отсутствующие пункты.

Наказание последовало, хотя позднейшие рассказчики сделали его суровее, чем хранит моя память. Но болезненнее наказания оказался отцовский взгляд: в нём был страх. Впервые я понял, что взрослый может сердиться потому, что уже вообразил смерть ребёнка. Отец, привыкший к правилам, столкнулся с миром, где сын мог исчезнуть без объяснения и без возможности вернуть его силой закона.

— Пообещай, что больше не попытаешься бежать.

Я хотел возразить, что не бежал. Но хлеб, нож и монеты лежали передо мной.

— Обещаю.

— Скажи ясно.

И тогда я, возможно, произнёс ту знаменитую фразу. А возможно, сказал только:

— Я буду путешествовать иначе.

Не знаю.

Память хранит не слова, а ощущение: сухость во рту, горячую кожу на шее, полоску света на отцовском столе. Внутри меня что-то закрылось, но рядом сразу открылось другое.

Если нельзя взойти на настоящий корабль, можно построить судно, которое взрослые не заметят. Оно не потребует денег, согласия капитана и знаний о снастях. Оно сможет выходить из порта ночью, проходить сквозь стены и возвращаться прежде, чем мать войдёт разбудить меня.

Для такого корабля нужны были только бумага и чернила.

После этого отец следил за мной внимательнее. К пристани я больше не ходил один, зато часами сидел над картами: искал устья рек, направления течений и морские пути. Индия переставала быть разноцветным пятном. К ней вели конкретные моря и берега; путь требовал ветра, времени, пресной воды и умения.

Запрет заставил меня измерить мечту. Позднее этот приём станет моим методом: невозможное выглядит убедительнее, когда известны расстояние, запас воздуха, свойства металла и цена ошибки.

Однажды ночью мне приснилась шхуна. Она шла по чёрной воде без парусов и команды. Нант исчез, звёзд не было, стрелка компаса вращалась без остановки. Впереди поднялся туман.

За ним оказалось не море, а бездонная темнота. Над палубой висел голубой шар, виденный когда-то над детской картой. На его ночной стороне мерцали города, соединённые тонкими нитями света. Оттуда доносились тысячи голосов. Я не понимал слов, но среди них слышал своё имя.

Проснувшись, я ощутил на ладони запах смолы.

Утром шхуна ушла из Нанта.

Я смотрел ей вслед с безопасного берега. Её мачты уменьшались, пока не превратились в тонкие чёрточки. Я не знал, увезла ли она ту жизнь, которую я мог прожить, или спасла меня от неё.

Семейная легенда утверждает, что отец вовремя снял меня с корабля. Моя память оставляет меня на трапе, в руке матроса. Но иногда мне кажется, что мальчик всё-таки отплыл.

Одна его часть ушла за горизонт. Другая вернулась домой, открыла тетрадь и стала прокладывать ей путь.

Так появился корабль, которого не было, и началось путешествие, остановить которое отец уже не мог.

До настоящего отъезда оставались годы учёбы, внешнего послушания и тайных рукописей. Но направление уже было выбрано.

Глава 4. Столица без горизонта

Прошли годы. Я окончил школу, научился выглядеть послушнее, чем был, и получил разрешение уехать. В Париж меня отправило право; литература лишь воспользовалась случаем.

Впервые я приехал туда молодым человеком, ещё способным верить, что судьбу можно устроить разумным соглашением. Отец хотел, чтобы я продолжил образование, получил юридическую степень и со временем занял достойное место. Я собирался исполнить его волю настолько, насколько она не мешала моей. Так мне тогда казалось.

Дорога из Нанта растянулась между двумя жизнями. Чем дальше оставалась Луара, тем отчётливее я чувствовал, что покидаю не просто город. За мной закрывался мир, где каждый знал моё имя, семью и ожидавшее меня будущее. Впереди находилась столица, которой не было до меня дела.

Париж встретил меня не величием, а шумом.

Он гремел колёсами, звенел посудой, кричал голосами торговцев. Извозчики ругались, лошади били копытами по мостовой, газеты переходили из рук в руки. В воздухе смешались запахи угля, сырой ткани, навоза, кофе и свежего хлеба. Этот город не смотрел в море. Он смотрел на самого себя и был уверен, что весь мир обязан ответить ему тем же.

В Нанте всегда можно было угадать направление океана. В Париже горизонт исчезал за домами.

Поначалу это угнетало меня. Улицы поворачивали, пересекались, внезапно сужались. Людской поток подхватывал прохожего и нёс не хуже реки, но у него не было ни прилива, ни отлива. Казалось, город непрерывно движется, оставаясь на месте.

Я поселился скромно. Комната была тесной, мебель — чужой, стены сохраняли запах прежних жильцов. В холодные дни сырость проникала под одежду. Если закрыть окно, становилось душно; если открыть — внутрь врывались уличный шум и копоть.

На столе лежали книги по праву, и каждое утро я раскрывал их. В законах была суровая красота: точное определение отсекало лишнее, обязанность связывала человека с обещанием, собственность — с вещью, доказательство — с событием. Мне нравилась последовательность юридической мысли. Не нравилось только будущее, к которому она вела.

Я видел отцовский кабинет, воспроизведённый в другой комнате. Видел себя за столом, согнувшимся над бумагами. Клиенты входили, рассказывали о наследстве, долгах и спорах. За окном сменялись времена года. Я становился старше, осторожнее и уважаемее. Жизнь складывалась правильно.

Именно эта правильность пугала меня.

По вечерам я выходил на улицу, и Париж менялся. Газовые фонари вырывали из темноты отдельные лица, в витринах блестело стекло, в кафе клубился дым, у театров останавливались экипажи. Из открытых дверей выплёскивались свет, музыка и тепло.

В первый раз, войдя в театр, я испытал то же чувство, что на трапе корабля.

Зал ещё не заполнился. Красные кресла уходили рядами в полумрак, ложи поднимались одна над другой, занавес скрывал сцену. Пахло пылью, воском, тканью и краской. За занавесом стучали молотки, кто-то передвигал декорации, чей-то голос повторял одну фразу.

Я понял: передо мной машина.

Не паровая и не часовая, но устроенная не менее сложно. Зал был её корпусом, актёры — движущимися частями, текст — скрытым механизмом. В назначенную минуту гас свет, поднимался занавес, и несколько сотен людей добровольно соглашались увидеть то, чего нет.

Кораблю нужны ветер и вода.

Театру требовалось внимание.

Спектакль начался, и Париж исчез. Декорации оставались плоскими, нарисованные колонны не могли поддерживать потолок, луна была кругом ткани. Я видел устройство обмана и всё же подчинялся ему. Когда актёр говорил о любви, зал замирал; когда на сцене звучал выстрел, зрители вздрагивали. Вымышленное событие вызывало настоящее чувство.

На улицу я вышел другим человеком. Право определяло последствия человеческих поступков; театр пытался показать их причины.

С этого вечера мои дни разделились. Утром я изучал кодексы, после полудня посещал занятия, вечером искал путь к сцене. Ночью писал. Свеча оплывала, пальцы мерзли, перо царапало бумагу. Слова казались великолепными, пока оставались в голове, и становились неуклюжими, едва попадали на страницу.

Я зачёркивал больше, чем сохранял.

Иногда мне удавалась одна реплика. Ради неё я мог не спать до рассвета. Утром перечитывал и обнаруживал, что герой говорит не как человек, а как молодой автор, желающий доказать, что умеет красиво писать.

Тогда я зачёркивал и её.

Париж тех лет не позволял забыть о политике. Город жил в напряжении, словно котёл с плохо закреплённой крышкой. В кафе спорили о республике, монархии, народе, собственности и свободе. Газеты менялись быстрее погоды. Незнакомые люди были готовы начать спор из-за одного слова.

В феврале 1848 года город заговорил мостовой. Толпа сгущалась на улицах, появлялись баррикады. Камни, телеги, доски и мебель превращались в крепости. Воздух пах дымом. Вдали гремели выстрелы. Люди бежали в одном направлении, затем внезапно поворачивали обратно. Страх распространялся быстрее новостей.

Издали революция кажется движением идей. В городе она ощущалась иначе — как тревога, которая входила в повседневную жизнь. Ремесленник, студент или лавочник мог утром рассуждать о свободе, а вечером узнавать, вернулся ли домой его брат. Великие слова звучали рядом с ценами на хлеб, списками арестованных и рассказами о выстрелах.

Я не стану приписывать себе героизм, которого не проявил. Я наблюдал больше, чем действовал. Молодость часто принимает жадность к зрелищу за смелость. Я хотел понять происходящее и одновременно искал безопасную улицу.

На одной из площадей раздался залп.

Голуби поднялись над крышами. Толпа качнулась. Кто-то толкнул меня, я прижался к стене и почувствовал под ладонью тёплый камень. На мостовой лежал человек. Его шляпа откатилась в сторону, открыв седые волосы.

Я не знал, жив ли он.

В ту секунду все слова о свободе потеряли торжественность. Остались тело, камень и резкий запах пороха.

Я вспомнил отцовские слова о реке, которой всё равно, кто оказался в воде. Пуля была столь же безразлична. Позднее, отправляя героев к Луне с помощью гигантского орудия, я буду думать о расчётах, траектории и силе заряда. Но за цифрами останется вопрос, которого не решает ни одна формула: для чего человек применит полученную силу?

Ответа у меня не было.

Город быстро возвращался к привычкам. Открывались лавки, стены снова покрывали театральные афиши, будущее обсуждали за чашкой кофе. Париж умел превращать потрясение в рассказ, рисунок, пьесу — а затем продавать на них билеты.

Я продолжал заниматься правом и писать.

Письма отца приходили регулярно. Бумага сохраняла запах дома или, возможно, я воображал его. Он спрашивал об учёбе, расходах и здоровье. Я отвечал тщательно. Сообщал об экзаменах, книгах и погоде. Театру отводил несколько строк.

Я лгал не словами, а пропорциями.

Право занимало в письмах почти всё место, хотя в моей жизни постепенно становилось фоном. Театр упоминался вскользь, хотя именно ради него я просыпался.

Иногда от матери приходили новости из Нанта. Я читал о знакомых улицах, семейных визитах, болезнях и праздниках. Тогда комната становилась особенно тесной. Мне хотелось услышать реку, но за окном грохотал Париж.

Однажды ночью грохот за окном изменился.

Я сидел над пьесой: герой должен был войти, объясниться и разрушить чужую свадьбу, но упорно не двигался с места. Я переставлял реплики, а сцена оставалась мёртвой.

Стекло задрожало. С улицы донёсся низкий гул, не похожий на экипаж, — словно под мостовой двигалось металлическое животное. Я выглянул наружу.

Мостовая исчезла. Под ней протянулись две блестящие линии, и по ним промчалась цепь освещённых вагонов — без лошадей, почти без дыма. За окнами сидели люди: читали, дремали, смотрели на тёмные стены тоннеля. Никто не удивлялся чуду.

Видение погасло. По улице снова проехал одинокий экипаж.

Я вернулся к столу и записал увиденное — не как пророчество, а как задачу. Машина не могла изменить расстояние между городами, но могла изменить время пути и человеческое ощущение пространства. Города становились ближе; мир словно уменьшался. Но могли ли вместе с ним уменьшиться страх, одиночество и вражда?

Ответа у меня не было.

Я посмотрел на книги по праву. Их тёмные корешки стояли вдоль стены, словно судьи. Потом перевёл взгляд на рукопись и впервые ясно понял: всю жизнь служить двум будущим не получится. Одно было выбрано отцом, другое ещё не имело названия. Между ними лежал Париж — город без горизонта, где дорогу приходилось открывать, как сцену: собственноручно поднимая занавес.

Глава 5. Театр машин

Пьесу, которой суждено дойти до сцены, человек пишет дважды.

Сначала — в одиночестве, когда все герои ему подчиняются. Затем — в театре, где обнаруживается, что актёры дышат, декорации падают, зрители кашляют в неподходящих местах, а прекрасная реплика может погибнуть из-за скрипнувшей двери.

Я долго знал только первый театр.

Он помещался в моей комнате. Стол был сценой, свеча — рампой, стена напротив — зрительным залом. Я расставлял персонажей, заставлял их входить и выходить, ссорил, мирил и женил. Если сцена не удавалась, я разрывал лист, и никто не жаловался на смерть.

Настоящий театр оказался менее покорным.

Чтобы войти в него, мало было написать пьесу. Следовало найти человека, готового её прочитать, затем убедить театр поставить, актёров — сыграть, а публику — заплатить за право посмотреть. Литература начиналась с вдохновения и быстро превращалась в переговоры.

Здесь юридическое воспитание неожиданно пригодилось.

Я учился ждать в приёмных, помнить нужные имена, не показывать отчаяния и возвращаться после отказа. Рукопись под мышкой с каждым шагом становилась тяжелее. В театральных коридорах пахло пылью, газом и мокрыми пальто. Служащие смотрели на молодых авторов, как таможенники на подозрительный багаж.

В каждом свёртке могла находиться великая пьеса.

Но чаще там лежало несколько часов чужой скуки.

Я знакомился с людьми, которые жили сценой. Среди них были актёры, музыканты, драматурги и мечтатели, ничем не отличавшиеся от меня, кроме более уверенного голоса. Они говорили быстро, переходили с одной темы на другую, спорили о последней премьере и забывали вернуть одолженные деньги.

Театр был республикой, в которой все заявляли о свободе и каждый мечтал сделаться монархом.

Особенно важной для меня стала музыка. Мой друг, композитор Аристид Иньяр, слышал сцену иначе, чем я. Там, где я искал поворот действия, он находил ритм; где мне требовалась фраза, ему хватало нескольких нот.

— Ты заставляешь героев слишком много объяснять, — сказал он однажды.

— Зритель должен понимать происходящее.

— Зритель должен чувствовать. Понимание придёт потом.

Мне не понравилось замечание, потому что оно было справедливым.

Мы работали вместе, соединяя текст и музыку. Когда Иньяр играл, комната менялась. Звуки поднимались от клавиш, касались стен и словно раздвигали их. Я видел корабли, рынки, далёкие города. Музыке не требовалась карта, чтобы перенести человека.

Я завидовал этому.

Слова всегда тащили за собой значение. Они объясняли, уточняли и называли. Музыка могла открыть дверь, не сообщая, куда она ведёт.

В литературных и театральных кругах я оказался рядом с людьми, чьи имена прежде видел только на обложках и афишах. Самым огромным среди них был Александр Дюма-отец.

При первой встрече мне показалось, что он занимает больше пространства, чем остальные люди. Не ростом — хотя и внешность его трудно было не заметить, — а жизненной силой. Он говорил так, будто одновременно рассказывал несколько романов. Вокруг него возникало движение. Люди смеялись раньше, чем он заканчивал фразу, и наклонялись вперёд, боясь пропустить следующую.

Я смотрел на него и думал: вот человек, который превратил воображение в физическую силу.

Дюма умел быть щедрым, особенно если щедрость не требовала от него остановиться. Он выслушивал молодых авторов, давал советы, открывал двери. Некоторые двери вели в зал, другие — только в новый коридор, но и это было немало.

При содействии Александра Дюма моя одноактная комедия в стихах “Сломанные соломинки” дошла до Исторического театра. Решение поставить её казалось чудом, хотя за чудом стояли чтения, исправления, разговоры и чужая поддержка.

В день первой репетиции я пришёл слишком рано.

Сцена была открыта и освещена рабочим светом. Без зрителей театр выглядел обнажённым. Нарисованные стены не доходили до потолка. Деревья держались на подпорках. Дворец с обратной стороны состоял из досок, верёвок и старой ткани.

Я провёл ладонью по декорации.

Краска оказалась шероховатой. С расстояния нескольких шагов это был камень, вблизи — холст. Иллюзия зависела не от качества обмана, а от правильно выбранной точки зрения.

Позднее я часто пользовался этим правилом. Чтобы читатель поверил в путешествие к центру Земли, не нужно доказывать каждую его ступень. Достаточно убедительно открыть вход: назвать настоящий минерал, показать точный прибор, измерить температуру — и вести человека дальше, пока он сам не согласится увидеть подземное море.

Актёры собрались не спеша.

Они читали мои реплики, меняли ударения, сокращали паузы. Один произнёс фразу с таким выражением, что она обрела смысл, которого я не вкладывал. Другой уничтожил шутку, остановившись перед последним словом. Я ёрзал на стуле и сдерживал желание вмешиваться.

— Почему он говорит так быстро? — спросил я у режиссёра.

— Потому что иначе зритель успеет понять, насколько слаба фраза.

Я не знал, шутит он или нет.

На следующей репетиции дверь в декорации заела. Актёр потянул сильнее, стена дрогнула, сверху посыпалась пыль. Все засмеялись. Мне было не до смеха. Я видел, как созданный мною мир едва не рухнул из-за одного плохо вбитого гвоздя.

Тогда я впервые по-настоящему оценил сценическую машину.

За спектаклем стояли люди, которых публика почти не замечала: машинисты, рабочие, осветители, костюмеры, суфлёр. Они поднимали занавес, меняли пространство, подавали предметы в нужную секунду. Ошибка одного могла разрушить работу всех.

Так же устроен корабль.

Возможно, так же — общество.

В назначенный вечер, 12 июня 1850 года, зрители собрались в зале. Я стоял за кулисами и слышал их голоса. До начала спектакля публика звучит как море: отдельные слова неразличимы, но общий шум то поднимается, то отступает.

Пахло горячей пылью и гримом. Свет газовых рожков сушил воздух. Актёры повторяли первые реплики. Кто-то искал потерянную деталь костюма. Рабочий прошёл мимо с частью стены на плече.

Я прижал пальцы к декорации, чтобы унять дрожь.

Она дрожала сильнее меня.

Занавес поднялся.

Первая реплика прозвучала слишком тихо. Я перестал дышать. Вторая дошла до зала. Затем кто-то в третьем или четвёртом ряду кашлянул. Мне показалось, что всё потеряно.

Но действие продолжалось.

Публика засмеялась в первом нужном месте. Смех был коротким, но настоящим. Он прошёл сквозь меня тёплой волной. До этой минуты пьеса принадлежала только рукописи. Теперь она существовала в чужих телах: заставляла людей поворачивать головы, улыбаться, задерживать дыхание.

Это было сильнее печатной страницы.

И опаснее.

Когда зрители молчали, я пытался угадать значение тишины. Им скучно? Они не поняли? Ждут продолжения? Каждая пауза превращалась в приговор, который судья ещё не дочитал.

Аплодисменты в конце не были бурей. Небо не раскололось, Париж не произнёс моё имя. Но занавес опустился под звук хлопающих ладоней, и этого оказалось достаточно.

Я стоял в полутьме, окружённый верёвками и декорациями. Актёры разговаривали, кто-то поздравлял меня, кто-то уже обсуждал ужин. Для них завершился ещё один рабочий вечер.

Для меня изменилась форма мира.

Я доказал себе, что воображаемое можно построить. Оно способно выйти из головы, получить голос, одежду и освещение. Оно может занять физическое пространство и на некоторое время заставить множество людей жить по его законам.

Наутро выяснилось, что аплодисменты не оплачивают завтрак.

Мне ещё предстояло завершить образование, найти заработок и объяснить отцу, почему театр перестал быть увлечением.

Я стоял под дождём перед закрытым театром, прижимая под пальто никому не нужную рукопись. Вода стекала за воротник, чернила расплывались на афише, город равнодушно гасил окна.

И всё же я чувствовал не поражение, а отплытие.

Берег уже отделился.

Глава 6. Цена чернил

Отказаться от права оказалось легче, чем отказаться от отца.

Право не смотрело мне вслед. Оно не писало писем, не вспоминало, как я учился ходить, и не представляло моё будущее задолго до того, как я сам начал о нём думать. Кодексы можно было закрыть и поставить на полку. С отцовской надеждой так поступить нельзя.

Получив юридическое образование, я исчерпал право на отсрочку.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2