
Полная версия
Для тех, кому это важно
— Куда теперь? — спрашивает, отщёлкивая свой фильтр.
Можно пойти прямо домой, к ней или ко мне, без разницы.
— А куда бы ты хотела пойти? — спрашиваю в ответ.
Она молчит, её лицо принимает какой-то особый оттенок сумбура.
— Давай в парк.
— Пошли.
«Плачущий» парк называется так по очень простой причине — там либо идёт дождь, либо кто-то плачет. Это название не новое, оно уходит в глубины локальной истории, которая ни мне, ни гитаристке, не интересна. Вероятно, это место имеет какую-то особую энергетику, как сказала бы моя мать, или она просто настолько живописна, как отметил бы мой отец. Однако для нового поколения этот «плачущий» парк, в принципе, просто является парком.
На часах: 22:47. До полуночи чуть больше часа. Мы в парке одни.
Гитаристка находит нам обоим наилучшее место в парке — скамью, что смотрит столетний фонтан. Фонари здесь работают тускло, вероятно, так захотела администрация. Мусорки пустые. Деревья над головами раскрыты полностью, заслоняя собой космос, оберегая нас от него. Гуляющий ветер холодно ласкает наши шеи, немного развевает длинные волосы гитаристки, так похожие на волосы той девы, разница лишь в пигменте — у гитаристки яркий блонд.
Мы смотрим на фонтан. В приближающийся ночи он становится объектом из хоррор-игры, что-то в духе первых Resident Evil. Будто нам нужно подойти к нему и решить загадку, связанную с ним: на что-то нажать или вставить, или даже вытащить и вставить в другом месте. Гитаристка никогда не была сильна в решении головоломок, и каждый раз мне приходилось решать их за неё. Про басиста молчу, он никогда не играл в игры, лишь спортом занимался.
Дно в нём устелен монетами, давным-давно потерявшими свой бронзовый блеск, превратившись в новый, оксидированный, вид прекрасного. Камень сух и стал домом для некоторого скопления мха, а малая статуя наверху имеет особо унылый вид. Он давно не видел воды, уже как лет пять, наверное. Администрация обещала вернуть подачу воды, но это обещание такое же пятилетнее. И на мой взгляд, этому фонтану лучше не оживать. Пускай он стоит постаментом утекшей жизни.
Тут-то мы обычно и проводили свои встречи, я с гитаристкой и басистом. Это было особой частью наших жизней. Мы смеялись, поддерживали друг друга, распивали соду и ели пиццу из близлежащей пиццерии. Жизнь тогда была прекрасна, и для нас название «плачущего» парка не играло роли. Это название парку дал какой-нибудь депрессивный поэт, что не смог совладать со своей невозможностью писать поэзию и поставил точку уже на своей жизни, думали мы. Однако не так давно название «плачущего парка» было оправдано.
Каждый год наш город сливает все силы в одну точку, в центр, в этот парк, для проведения «фестиваля». Название это чисто номенклатурное, ибо фестивалем это назвать очень и очень трудно. Фестиваль в моём представлении — это несколько дней беспрерывного веселья, которое можно делить с огромной толпой. Здесь же наш ежегодный «фестиваль» — это больше попытка в жизнь. Как дед, которого хоронишь в мыслях каждый год, а он возвращается, ещё живой, и как будто ещё лет десять проживёт.
Так вот. Для нашей группы, что собралась в последний учебный год, предстоящий фестиваль был, по сути, эдаким билетом в «большую лигу». Запись на нём соберёт некоторое количество просмотров, а оттуда уже можно развиваться дальше. Дряхлый, но фундамент, думали мы. И какое же счастье мы испытали, когда администрация, организовавшая этот каждый раз кажущийся последним бросок жизни этого тупикового городка, заметила наши старания, вылитые в пятитрековом демо на Bandcamp задаром.
Всю зиму мы усердно готовились. Каждый день репетиции. Каждая неделя — новая песня. Для нас, дылд без будущего, это было почти что последним шансом стать людьми, возыметь некоторое уважение в глазах наших родителей, смирившихся с тем, что ни блестящей карьеры, ни внуков, они не увидят. Нас пёрло изо всех сил, мы неслись через творческий процесс как паровоз, у которого отказали тормоза.
А потом, под самый конец февраля, вся движуха сошла на нет. Мать гитаристки попала в аварию и была срочно госпитализирована. Шансы на выживание были крайне малы.
Стоило только взглянуть на неё, лежащую у кровати в белой палате, как любой намёк на настроение падает, пробивает этажи больницы, фундамент, кору, магму, и продолжит лететь вниз с каждой минутой пребывания рядом. Эти изменения нельзя было не увидеть. Я наблюдал, как серела гитаристка. Замечал, как, непохожий на себя, нервничал гитарист. Отмечал ненависть к этому миру внутри себя.
Будь бы я на суде перед любой всевышней силой, правящей этим миром, я бы поставил ему/ей простой вопрос: почему ради счастья одного, кто-то другой должен страдать? Так ведь не должно быть. Этого я не понимал больше всего. Я до конца верил, что всё достигается простыми усилиями, будь то ментальными, физическими или духовными. Страдания — это остаток, оправдывающий настигающее счастье, но никак не причина. Не может быть так, что ты пребываешь в эйфории, а кто-то другой вопрошает, будут ли его помнить.
Перед мной стоял выбор из трёх путей, каждый из которых для меня был камнем, что мне придётся долго тащить на своих плечах. Либо я забиваю болт на боль гитаристки и вызволяю её на фестиваль, либо в срочном порядке ищу замену и обучаю её всем тонкостям, либо отзываю участие группы.
Если я проведу предстоящий концерт, то выполню общую цель — дам фундамент, на котором можно строить свою группу дальше. Однако я не знаю, что будет с гитаристкой в моменте и после него, но точно уверен, что её смерть я себе просто не прощу.
Если я покину фестиваль, то я дам то пространство, в котором нуждается гитаристка, и смогу быть рядом. Однако последуют вопросы, на которые я не мог и не хотел отвечать, и возгласы, на которые мне было попросту плевать.
Если я найду гитаристке замену, то убью двух птиц одним камнем — дам фундамент группе и пространство гитаристке. Однако я не смогу быть с ней рядом и… просто не могу вот так вот заменить её. Заменить гитаристку для меня было равно подлости. А плач в пустоту никогда хорошим не заканчивался.
Я свой выбор сделал.
Тем дождливым вечером, она явно испугалась, увидев меня на пороге своего дома, это было видно по её широким, раскрасневшимся от плача глазам. Секундой позже она пропустила меня внутрь, отметив мою промокшую до ниток одежду. Я разулся и в ванной воспользовался её феном, чтобы высушить голову, а она протянула мне что-то, что мне может быть по размеру. Я не стал спрашивать, была ли это одежда её матери. Она же всегда любила выглядеть чу-чуть по-мальчишески.
Когда я вышел из ванной, она стояла на кухне, ставила чайник греться. Видимо, он был погрет совсем недавно, ибо вскипел подозрительно быстро. Затем, с кружками чая и чем можно похрустеть, мы сели на диван. Пустой телевизор горел чернотой, не показывая привычные новости или фильмы. На кофейном столике ничего не стояло. Когда я выпил свой чай, она спросила, не хочу ли я ещё, и я ответил отрицательно, потому что хотел, чтобы она сидела здесь и никуда не уходила ни по каким причинам.
Разговор некоторое время не клеился, и на секунду мне показалось, что моя затея очень и очень глупая. Но скованность прошла, и мы начали разговаривать. Разговор был небольшим, и касался её и только её. Точнее, той версии её, которая появилась после госпитализации её матери. Я задавал типичные вопросы в стиле «как ты себя чувствуешь?», а она отвечала типичными для неё ответами. Я надеялся, что она сама дойдёт до нужной нам темы. И в итоге дошла. Дошла со слезами.
Я сразу взял её в свои объятия и очень долго не отпускал. Она плакала и плакала, выливая свои слёзы на мою футболку. Вся грудь промокла её солёным плачем. А я не отпускал. Только десять минут спустя, когда она выплакала всё, что было, я её отпустил. И она спросила меня, что я здесь делаю. А я и ответил. И она начала плакать вновь. Я видел много плачущих женщин, и некоторые плакали по моей вине, но девичий плач вечно оставался удивляющим и ужасающим в равной степени зрелищем.
Мне было плевать на репутацию нашей группы. Мне важны были те, кто в этой группе был. Важны были те, кто делал со мной эту музыку. Пускай я ничего не изменил, а, возможно, сделал хуже, для себя я считаю это победой. Потому что она, в конце, улыбнулась мне. И моему сердцу стало так тепло…
Я был единственным приглашённым на похороны её матери. То был необычно пасмурный день. Басист тогда отнекивался от любой смерти, от любого мрака, как мог. Не то чтобы он был гедонистом, и не то чтобы он был лицемером. Это был его особенный вид заботы о нас — дать нам погрустить самостоятельно. Он поддержит нас в трудную минуту, однако, как говорится, лучшая поддержка — это просто не мешать.
Тогда же, когда гроб исчез под грудой свежей земли, а от человека осталось лишь надгробие с вырезанными именем-фамилией и датами рождения с датой смерти, да букет цветов, что скоро сольётся с землёй, она вдруг взяла меня за руку. Сильно-сильно. Она очень сильно не любила любое проявление романтики или, не дай бог, любви. Для неё резкий переход от смеха над шуткой до потного тела в мятой постели был стандартом, а поцелуй или хотя бы взяться за руки — ни в коем случае. Поэтому я не знаю, что на неё нашло. Вероятно, именно в этот момент, её идеальная, по-юношески максимальная, система не могла работать, а поцелуй перед свежим надгробием — такая себе затея. И единственным бесшумным проявлением своей благодарности для неё стало взять меня за руку. А я ей не смог сказать, как сильно моё слепое сердечко забилось в тот момент. Умолчал. Оставил секретом, что помрёт вместе со мной.
Из пучины тёмных воспоминаний меня вытаскивает неожиданное чувство прикосновения. Глаза мои тупо уставились на верхушку сухого фонтана, а к руке кто-то прикоснулся. Я взглянул на гитаристку, затем медленно провожу взгляд до низа и замечаю, что её рука лежит на моей. Просто лежит, даже не связала свои пальцы с моими. Только сейчас замечаю, насколько её рука лёгкая и нежная. Удивительно, что такие нежные руки могут выдавать такие жёсткие, крушащие риффы.
Я вновь взглянул на гитаристку. Её профиль скрывается за волосами. Мне и не нужно его видеть, я знаю, что там, за волосами — тоскливый взгляд, упирающийся в никуда, и еле трясущийся край её тонких, тёплых губ. Вдруг, она поворачивается ко мне, и её янтарные глаза сияют ярче, чем когда-либо.
— Слушай… — говорит тихо, как будто мы преступники, готовящиеся к предстоящему преступлению. — А давай к тебе пойдём, а?
— Чувствуешь себя одинокой? — спрашиваю.
Она стыдливо отворачивается и слегка кивает. Я не могу не улыбнуться. Мои руки аккуратно обхватывают её хрупкое тельце в неловком объятии. Будто трясущиеся, слабые руки, касаются прекрасного, хрустального цветка.
— Эх ты, моя одинокая…
Она кошечкой закрывается в моём объятии, пытаясь вжаться в моё тело как можно сильнее. Не являет своего прекрасного лица, скрывает его за моим взором, а нежные руки как могут обжимают моё тело, что лишь чуть больше её. Особой разницы между нами нет — от перемены мест слагаемых сумма наша не меняется. Однако в такие моменты, как здесь и сейчас, я полностью понимаю, какие же мы всё же разные. И не остаётся ничего, кроме как благодарить судьбу за подаренный шанс.
На часах: 23:00. Неудивительно, что мы провели в парке так много времени. Почти все эти минуты мы просто сидели и вспоминали прошлое.
Мы шли по тротуару ко мне домой. Её рука всё время не отпускала мою и как-то тянула меня за собой, будто это не я иду к себе домой, а она ведёт меня ко мне домой. Как будто ей хочется там быть. Вероятно, у неё что-то на уме, а что именно — я не знаю. И знать не хочу. Никогда её не понимал, и понимать не начну.
Свет в районах субурбии был куда ярче, чем в остальном городе. Сами лампы были очень яркими, как прожекторы на сцене, так ещё и некоторые дома светились своими незакрытыми окнами, несмотря на поздний час. Всё же, кому-то в этот час не спится, и это понятно. Август — такой месяц. Его хочется удержать, либо хотя бы запомнить как можно лучше, прежде чем начнётся скучная, стыдливая, плачущая осень.
Вскоре, мы прибыли к моему семейному дому. Стандартный для субурбии двухэтажный дом в пастельных тонах, с маленьким садиком, въездом для авто и небольшим задним двориком, который в моём случае просто пустует с моего детства. Она наконец-то отпускает мою руку, и ладонь немного ноет, освобождённая от жёстких оков. Решительность, не иначе.
Она медленно следует за мной, а я тихо крадусь ко входу. Родители уже давно легли спать, и я уже большой мальчик, чтобы задерживаться допоздна, но всё же. Я подхожу ко входной двери, вытаскиваю ключ и аккуратно, слушая каждый щелчок шпилек внутри этого аккуратного механизма, вставляю его. Затем, поворачиваю, пытаясь сделать так, чтобы он не шумел так сильно, но это не особо получается. Щелчки замка на фоне вечного тиннитуса в поздний час — самый громкий звук. На секунду даже показалось, что я разбудил своих родителей, но нет. Обошлось.
Мы заходим внутрь. В сумраке предстаёт стандартная кухня справа и гостиная спереди, с лестницей на второй этаж слева. Ковровый пол, диван, большой телик, картины, какие-то реликвии, до которых моего взгляда не хватает — в общем, дом как дом, с интерьером как где-либо ещё, разница лишь в мелочах. Темно как в подвале, но время позволяет пройтись в этой слепоте до лестницы, не задев углы. Медленно, будто считая шаги, мы поднимаемся наверх, на второй этаж, и, наконец, достигаем моей комнаты.
Человека можно описать по его комнате. В случае с басистом, это очень понятно — вся его комната похожа на маленький тренажёрный зал, от гантелей и беговой дорожки до расцветки потолка и стен. А в моём случае комната живёт отдельно. Постеры где только можно, даже на потолке, барабанные палочки, стол завален бумагой, маленький телик с древней приставкой, полки, набитые хламом, — и беспредельный бардак. Здесь точно живёт панк, но уж точно не я. Не парень в рубашке-поло и рваных джинсах.
— Уютно… — говорит гитаристка. Только сейчас вспомнил, что она, как бы, шла за мной по пятам. А ещё вспомнил, что она ни разу не была в моей комнате.
Я лишь неуверенно угукнул. Для меня её осмотр моей комнаты был сродни стоять голышом напоказ, если честно. Вероятно, это чувство испытывает каждый. Всё же, мы впускаем чужого человека в нашу обитель, туда, куда даже родители не суются лишний раз. Причём по собственной воле впускаем. Отдаёмся целиком и полностью его суждениям. Так что меня радует, что для неё бардак это норма. Значит, её комната выглядит примерно также. Как и комнаты любых других музыкантов, кроме исключений в лице нашего басиста.
Она садится на кровать, и на секунду её лицо принимает образ удивления.
— Какая мягкая, — говорит. — Я сплю почти что на досках. — Она улыбается, глядя на меня. — Иронично даже.
Я улыбаюсь в ответ и сажусь рядом. Мы сидим, просто осматриваем комнату, закрепляем её вид в своём сознании. Мой взгляд в конце устремляется к приоткрытому окну, выглядывающему на ночную улицу. На часах: 23:03. В любую другую ночь я бы уже лёг спать. Но не в эту. Не когда рядом со мной сидит она.
Моё сердце бьётся всё сильнее. Замечаю, что нервничаю в её присутствии. Боюсь того, что может быть на её уме. А на её уме может быть всё что угодно. Не то чтобы мне не нравится, что у неё в котелке варится, но иногда лучше бы в этот котелок лишней щепоти соли не добавляли.
Вдруг, она касается моего плеча. Я поворачиваю голову и…
Это происходит моментально. Мозгу не дано времени осознать происходящее. Мышцы каменеют в непонимании. Взгляд раскрыт, но все образы теряют словесную форму.
Её губы прижаты к моим. Я чувствую их пульсирующее тепло — один из миллиардов знаков её неостановимой любви. Для такого, как она, поцелуи были чем-то инопланетным, сверхъестественным, попросту невозможным. И я к этому привык, привык к тому, что ей проще лечь с тем, кого любит, в постель, чем сказать, что любит. Привык, что ей выразить любовь легче телом, чем мыслями. И эта привычка сыграла со мной злую шутку.
Я же должен был знать, что это произойдёт. С момента, как она предложила пройти ко мне домой, я должен был подозревать, что у неё что-то серьёзное на уме. Но я ничего не сделал. Даже не подумал, насколько серьёзны могут быть её намерения. Просто доверился ей. Вероятно, это к лучшему. Я бы не провёл эту ночь никак иначе.
Она валит меня на постель, и только тогда её губы отпускают мои. В комнате становится явно жарче. Воздух между нами преет, становится увесистее. Её взгляд сверкает полуденной молнией. Вот она, любовь.
Она стремится раздеться, снять с себя все слои одежды, что сковывают её тело, будто прямо сейчас она станет существом иным, более божественным, и широко расправит свои мягкие белоснежные крылья, так непохожие на неё. Я же пытаюсь хотя бы расстегнуть джинсы, но трясущиеся руки и гитаристка, усевшаяся на моём теле, мягко говоря, мешают. Но мы справились.
Я поднял глаза на её нагое тело. Буду честен, даже в одинокие ночи самоудовлетворения, я никогда не представлял её голой. Просто не мог. Очертания её худого тела, её груди с набухшими сосками, на удивление не пробитые металлом, — это было что-то невозможное, недостижимое. Несколько слоёв одежды и жёсткий, решительный характер скрывали то, что делают её женщиной, ровно также как то, что делает меня мужчиной, скрывается в боксерах под рваными джинсами. Но так казалось лишь тогда, и лишь в рамках моего сознания. То, что я вижу сейчас, реально. Я могу прикоснуться к нему. Попытаться слиться с этой непреодолимой красотой. Осознать, как же сильно я её люблю.
Осязание иного тела — странное явление. Как ни скрывай его под раскалённой любовью или дурманящей похотью, факт физического соприкосновения, особенно в первый раз для обеих сторон, всегда отпечатывается в сознании разрядами по костному мозгу и прежде невиданными пульсациями. Будто тело говорит одно, а мозг регистрирует совершенно иное, будто находишься в осознанном сне и не можешь этого понять.
Однако странность происходящего постепенно отпадает. Фокус на действии очень помогает в этом. Я сосредотачивал своё внимание на отдельных моментах, не пытаясь скомпоновать их вместе: на развевающихся волосах, на ясном её взгляде, на приоткрытых губах, на мягкой, прыгающей груди, на том, как она поднимается и опускается на мне, на том, как мы держим руки друг друга… Только под самый конец акта картина стала целой, и тут же разбилась об эякуляцию.
Вытащив из себя часть меня, она, обессиленная, падает на меня, будто мне легче. Потные тела соприкасаются и почти что свариваются легче от холода. Одну свою руку я кладу на её голую спину, а другой играюсь в волосах, и трепетание её шёлка клонит меня в сон. Я не стараюсь удерживать себя на плаву бодрости, полностью отдавая себя миру нереальному, лишь желая увидеть один сон на двоих.
Он был в шоке, но он старался изо всех сил это не показывать. Его единственной реакцией был лишь блеск удивления в чёрных, как пропасть, глазах. Выражение же её лица было невозможно классифицировать эмоционально — это удивление или шок, или нечто усреднённое, или вообще ни то, ни другое? Вероятно, эту реакцию вызвало меньше то, что я сказал, и больше то, как я это сказал. Для них мною сказанное — новость вселенского масштаба, нечто, что может поменять их вектор жизни навсегда. Для меня же это — обычный полдень воскресенья. Последний день августа, когда часы идут на счёт.
Гитаристка, в шоке, бросает свою гитару и выбегает на улицу. Я и басист наблюдаем за тем, как она впопыхах пытается сбежать от этой новости. Раздаётся громкий щелчок дверного механизма. Я чувствую некоторую неловкость. Или даже стыд. Стыд от того, как долго мне приходилось это от них скрывать.
— Значит уезжаешь, — говорит басист, и поворачивается ко мне. — На сколько?
— На четыре года, — отвечаю, со вздохом.
— Останешься там?
— Может быть. Может быть и нет. Это не от меня зависит. Я просто хочу, чтобы всё прошло гладко, без всякой суеты.
— Возвращаться будешь?
— Конечно. На праздники уж точно.
Мы вновь глядим на дверь закрытую дверь.
— Значит, всё, — говорит басист. — Группе конец.
— Наверное, — отвечаю. — Она же хотела, чтобы мы ворвались с двух ног в мир музыки. А теперь всё. Помнишь, что она говорила на выпускном? Если один уходит, группа распадается.
— Конечно помню. Ещё помню сколько я её убеждал что никто из нас не пропадёт друг без друга.
— А я помню, что её это нисколько не убедило. Уж очень она верила, что мы будем друг возле друга навсегда.
Я вздыхаю и встаю из-за барабанной установки.
— Пойду поговорю с ней лично, что ли, — говорю.
— Удачи, — отвечает басист.
Я неспеша выхожу из помещения для репетиций на улицу. Яркое светило стоит посередине на чистом голубом небе, похожем на море, в котором хочется плавать без устали. На часах что-то около двенадцати. Город как может показывает свою жизнь всем, своими нечастыми машинами и голосами настолько далёкими, что они как будто прилетают из иной эпохи.
Гитаристка стоит неподалёку. Я не знаю, как её успокоить. Не знаю с чего начать, чем закончить, что вставить между слов. В голове пусто, поэтому закуриваю, будто это даст мне идей для разговора. Она замечает моё присутствие по щелчку зажигалки и поднимает на меня свои глаза.
— Ты, это… прости меня, что ли, — говорю. Звучит глупо, звучит как будто мне не стыдно за то, что я сделал. Но иначе не могу сказать.
Она мотает головой.
— Нет, — говорит. — Ты меня прости.
— За что? — удивляюсь.
— За… За то что в группе играть заставила.
— Заставила? Я же захотел играть сам.
— Знаю, знаю! Но… всё равно чувствую, будто я волей-неволей, а всё же подтолкнула тебя к этому.
Я шагаю к ней и кладу пустую руку ей на плечо.
— Слушай, даже если это и так, то это ничего не меняет. Мне же понравилось играть в группе. Мне было прекрасно! Я делал что мне нравилось! С друзьями! И единственное, чего я хотел, так это чтобы вы тоже веселились! Это всё, что мне хотелось, понимаешь?
Она улыбается и мягко кивает. Её улыбка такая хрупкая, что мне хочется прямо сжать её в своих объятиях здесь и сейчас, но останавливаю себя — не сейчас.
На глазах уже образовалась слёзная плёнка. Я гляжу на них, и я бы мог прямо сейчас в них утонуть, лишь бы она была счастлива.
— Ну чего ты, — говорю, улыбаясь, и стираю эту плёнку с её глаз. — Я же не на совсем, понимаешь? Мы всё ещё друзья, и друзьями останемся навсегда. Я просто… не представлю свою жизнь без вас двоих.
Она ещё кивает, хлюпая носом.
Я докуриваю сигарету и обнимаю её, крепко-крепко. Она пытается обнять меня ответ со всей силы.
— Ты же… тоже заслуживаешь счастья, — говорит, голос её трясётся, будто она сейчас заревёт со всей силы. Ну и пусть. Я же здесь. Она же в моих руках.
Несмотря на свою натуру, эта блондинистая фигура в чёрных тканевых доспехах всё же жмётся ко мне как может, ломая иллюзию силы на корню. В любой иной момент она действовала решительно и упорно, не останавливаясь ни на чём. Она старается быть прямой в своих доводах и рассуждениях, расставить все точки над i, да так, чтобы на её «Вопросы?» ничего не было, даже возможности похихикать над её серьёзностью. Иногда она, конечно, перегибает палку. Я не стану врать себе, думать, что не было у нас моментов, когда и без того хрупкая идиллия «начавшей группы», как она нас назвала, просто возьмёт и рухнет. Но это не упрёк. Так, просто всё то, что послужило прологом.
Вероятно, она станет винить себя тоже. Я уверен, она найдёт за что. За то, что не уследила. За то, что не извинилась в какой-то день за какой-то проступок. Или, что более вероятно, за то, что она просто не умеет играть и петь. Хотя… не. Это для неё не причины. Причина для неё может быть лишь одна: она не поспевала за моими телодвижениями, хотя и была фактически лидером этого состава, и без неё этой сходки, как и многих других за почти что целый год, да и ещё лет так десять до этого, не случилось бы.
Она много, много раз говорила о том, что «каждый из нас — полноправная часть этой команды безумцев», или что-то в этом роде. Мы подшучивали над ней из-за этого, ибо большая часть решений принимала, в конце концов, она. Хотя в её фразе всё же была доля правды. Если одного из нас нет, группа просто распадается. И эта самая доля правды всё это время звенело колокольчиком. Осторожно, чтобы никто не заметил.

