Мергельбург: Сердце ван Хелтена
Мергельбург: Сердце ван Хелтена

Полная версия

Мергельбург: Сердце ван Хелтена

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Говард невольно сжал кисть. Ему хотелось возразить, сказать, что это просто стиль, что он ищет настроение, но слова застряли посередине между горлом и правдой.

– Мир не так уж и плох, – мягко сказал мистер Финч, будто не спорил, а предлагал Говарду попробовать эту мысль на вкус.

– Не так плох… – Говард на секунду запнулся, а потом твердо добавил: – Но и не так хорош, как хочется думать. Иногда кажется, что хорошее – это просто редкие просветы между тучами. Они есть, но их мало, и они быстро исчезают.

Мистер Финч не стал спорить, лишь чуть склонил голову:

– Значит, ты их замечаешь. Эти просветы. Это уже немало. Кто-то вообще не видит неба, пока идет под дождем.

– Я их вижу, – признал Говард. – Но от этого не легче. Потому что знаешь: они ненадолго. И потом снова будет серо.

– А может, в этом и есть суть? Не ждать, пока тучи уйдут, а учиться замечать свет, пока он есть. Даже если он слабый. Даже если его почти не видно.

– Но разве это честно? – в голосе Говарда прозвучала усталость, которую он не мог скрыть. – Делать вид, что все хорошо, когда это не так?

– Никто не просит делать вид. Я прошу лишь не позволять темноте заслонять весь горизонт. Цвет не обязан быть ярким, чтобы быть настоящим. Иногда достаточно одной тонкой линии, одного едва заметного оттенка, чтобы весь холст вдруг стал светлее. Не нужно закрашивать тьму. Нужно просто дать ей понять, что рядом есть свет. Даже если он тихий.

Говард помолчал, глядя на свою серую картину, будто впервые видел ее целиком.

– А если я не умею его находить? – тихо спросил он.

– Ты уже находишь. Иначе не замечал бы, что вокруг серо. Видеть тень – значит знать, что где-то есть свет. Просто пока что ты смотришь не туда.

Говард посмотрел на свой холст – и вдруг словно шагнул внутрь этой серой картины, прошел по ее улицам, где тревога и страхи витали в воздухе, как густой туман. Ставни на домах были плотно закрыты, будто жители боялись впустить в свои дома не только холод, но и чужой взгляд, чужое слово, чужую надежду. Казалось, дом прятал за этими ставнями свою маленькую, но тяжелую правду.

Мистер Финч, стоявший чуть поодаль, взглянул на задумавшегося юношу – и взгляд его стал мягче, в нем проступило то самое сочувствие, которое не кричит, а шепчет: «Я вижу, как тебе непросто». Ему хотелось утешительно похлопать Говарда по плечу, сказать что-то простое и сильное: «Ты обязательно справишься. Ты еще обретешь свои краски». Он даже чуть приподнял руку, но тут же опустил ее, спрятал за спину, будто решил, что сейчас слова или жест будут слишком громкими для этой тишины. Развернувшись, он тихо вернулся к своему столу, оставив Говарда наедине с его холстом и мыслями.

Говард хотел добавить яркости в картину, но не знал, как это сделать так, чтобы все получилось идеально. Ему казалось, что если он ошибется с оттенком, если линия выйдет слишком резкой или, наоборот, слишком робкой, то разрушится хрупкое равновесие его мира. И, глядя на этот город, ставший зеркалом его души, он вдруг подумал: жизнь человека – такой же мольберт. На нем каждый день ложится новый мазок: чей-то взгляд, случайное слово, воспоминание, надежда, страх. Кто-то рисует яркими, смелыми красками, не боясь разводов и пятен. Кто-то осторожно кладет едва заметные штрихи, будто боится занять слишком много места. А кто-то, как он сейчас, видит все в оттенках серого и не решается выйти за эти границы.

В этот момент из приоткрытой двери донесся женский голос – негромкий, но настойчивый:

– Мистер Финч, вас просят зайти в учительскую. Срочно.

Финч на секунду замер, будто хотел еще что-то сказать, но лишь коротко кивнул, бросил на Говарда теплый, понимающий взгляд и поспешно вышел, прикрыв за собой дверь. Его отсутствие не сделало комнату пустой – напротив, оно словно дало Говарду пространство, чтобы дышать чуть свободнее, чтобы сосредоточиться не только на рисовании, но и на своих мыслях.

И он задумался – на этот раз о самой философии жизни. Глядя на свой серый город, он спрашивал себя: если его мир сейчас такой приглушенный, значит, у кого-то он, наверное, слишком яркий. Как тот человек себя чувствует? С какой мыслью просыпается по утрам? Замечает ли он все те мелочи, которые Говард привык подмечать для себя в каждом человеке и в каждом новом дне. Или наоборот он настолько окружен светом, что не видит теней и потому не понимает, каково это – стоять в полумраке и пытаться разглядеть хоть один теплый отблеск?

Время текло незаметно. Полтора часа занятия подходили к концу, а Говард все стоял перед мольбертом, будто боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть эти мысли. Его мольберт стоял у окна, и время от времени он поглядывал на небо, где серые, почти черные осенние тучи бежали одна за другой, будто торопились куда-то, неся с собой холод и сырость. Он словно черпал из них настроение для своего города – из их тяжести, из их молчаливой усталости.

Но вдруг этот сплошной поток начал прерываться. Между тучами появились узкие просветы, и из-за них осторожно выглянуло солнце. Его свет был не ярким, не ослепительным – скорее робким, будто он сам не был уверен, стоит ли показываться в такой хмурый день. Но он был. И он немножко согревал.

Ощущая немного солнечного тепла, Говард глянул на часы – и будто только сейчас по-настоящему понял, что время для его серого города и вправду подошло к концу. Он начал убирать краски, аккуратно вымывать кисточки, стараясь не повредить ворс, споласкивать палитру до тех пор, пока вода не перестала отдавать смесью оттенков, и складывать все принадлежности в подписанный ящик шкафа – «Г. ван Хелтен». Буквы были выведены его собственной рукой еще в начале года, и теперь эта аккуратная надпись будто подтверждала: здесь его место, его уголок, его право быть здесь, даже если он не такой, как все.

Пока он суетился, неуклюже поправляя рубашку после того, как снял чуть запачкавшийся фартук, за его спиной раздался тихий женский и милый голос:

– Твоя картина темнее, чем казалось.

Голос будто и старался не спугнуть, но все равно прозвучал резко, как случайный аккорд посреди тишины. От неожиданности Говард вздрогнул и выронил из рук чашечку с растворителем и пустую баночку из-под краски. Они глухо стукнулись о пол, но не разбились – будто даже мир сегодня решил его поберечь.

Эмили стояла в полосе солнечного света, который пробивался сквозь окно и ложился на пол теплыми прямоугольниками. Она мило щурилась – солнце било прямо в глаза, и она чуть наклонила голову, будто пыталась разглядеть его сквозь этот золотой занавес. Солнечные лучи будто играли в ее волосах, выплетая из темно-русой волны тонкие золотые нити. Легкая прядь выбилась и мягко легла на щеку – и Говарду вдруг захотелось протянуть руку и заправить ее за ухо, но он лишь крепче сжал пальцы, удерживая себя на месте. В ее чертах не было строгой, холодной красоты – все было живым: чуть вздернутый маленький аккуратный нос, линия губ, которая то складывалась в виноватую улыбку, то становилась серьезной, когда она смотрела на картину. В обеих ладонях, опустив руки перед собой, она держала дипломат – не как груз, а как щит, как привычную опору, которая помогала ей держаться уверенно даже в самых неловких ситуациях. Она заметила его испуг – и не смогла сдержать легкую улыбку. Не насмешливую, а теплую, почти виноватую: ей и самой было забавно, что она так его напугала, и неловко за это одновременно.

Он застыл, залился краской, чувствуя, как внутри все сжимается от неловкости.

Эмили сделала пару шагов вперед, хотела наклониться, чтобы помочь собрать принадлежности, но ее остановил Говард, сказав:

– Нет-нет, не стоит, я сам! – чуть ли не отталкивая воздух между ними, будто хотел удержать ее на безопасном расстоянии, чтобы не наделать еще больше глупостей.

Она остановилась, снова извинилась:

– Прости, я не хотела… Прости, что напугала.

А он, уже торопливо подбирая упущенные вещи, вдруг выпалил, сам не зная откуда взялись эти слова:

– Да нет, разве такая радость может кого-то напугать? Я просто не ожидал…

И тут же внутри себя застонал: «Дурак, будь увереннее! Зачем ты это сказал? Что она подумает? Скажи что-нибудь нормальное!» Он улыбался ей, смотрел, будто она была не обычной девушкой, а каким-то чудом, спустившимся прямо в этот пыльный кабинет, и ее улыбка буквально растапливала все его напряжение, прогоняла прочь привычные сомнения.

– Знаешь, я все это время рисовала в секции номер три, – тихо призналась Эмили, слегка опуская взгляд, будто ей тоже было немного неловко. – И… случайно подслушала ваш разговор с мистером Финчем. Не специально, просто… там такая акустика и голоса разносятся.

В этот момент в голове у Говарда будто щелкнуло: «Черт, она все это время была чуть ли не в метре от меня!» Ему вдруг стало жарко не от смущения, а от осознания, что все его мысли, все слова, даже тишина между фразами – все это она слышала. И не ушла. Осталась. И теперь стояла здесь, смотрела на него без осуждения, а скорее с интересом – будто он был загадкой, которую ей хотелось разгадать.

– Мне стало интересно, о какой картине шла речь, – продолжила она, чуть склонив голову, и в ее голосе не было любопытства зеваки, а было настоящее, тихое желание понять. – Я все занятие рисовала в голове этот бесцветный пейзаж и спрашивала себя: неужели он действительно такой серый, что даже мистер Финч уделил ему столько внимания?

Она на секунду замолчала, а потом, будто решившись, подняла на него глаза:

– Ты не против, если я подойду ближе? Хочу посмотреть.

Говард закивал так энергично, что сам удивился своей поспешности:

– Да. Да… Да! Конечно! – и тут же чуть отступил в сторону, освобождая ей путь к холсту, будто уступал дорогу чему-то важному.

Эмили подошла и встала перед картиной. Она смотрела не мельком, не из вежливости, а так, словно действительно шла по этим серым улицам, заглядывала в темные окна, щурилась, пытаясь разглядеть что-нибудь во тьме переулка. Говард не отрывал от нее взгляда, пытался угадать, что именно цепляет ее внимание, какой штрих кажется ей важным, какой угол – значимым. Ему хотелось объяснить, рассказать, почему он положил именно эту тень, почему оставил этот угол пустым, но слова застревали где-то в горле, не желая выстраиваться в понятные фразы.

Наконец Эмили чуть наклонила голову и тихо сказала:

– Тут столько тишины… Не мертвой, а такой… уставшей. Как будто город долго что-то переживал и теперь просто сел на край скамейки и молчит. Но при этом… видишь эти тонкие линии? – она осторожно, не касаясь холста, провела пальцем в воздухе вдоль серебристых штрихов. – Они как будто говорят: «Я все еще здесь. Я не исчез».

Говард кивнул, будто эти слова сняли с него тяжесть, которую он носил и не замечал.

– Да, – тихо согласился он. – Я пытался… не закрасить тьму, а просто показать, что свет тоже есть. Даже если его мало.

Эмили еще немного постояла перед картиной, потом повернулась к нему, и в ее взгляде было не восхищение и не жалость, а что-то гораздо ценнее – понимание. В этот момент Говард посмотрел в ее голубые глаза – и будто увидел целую карту чувств, аккуратно вычерченную невидимыми линиями. В них не было ни фальши, ни желания казаться кем-то другим: там была искренность, легкая тревога, любопытство и тепло, которое не кричало, а тихо согревало. И в этом взгляде он вдруг нашел ответы на множество вопросов, что терзали его изнутри: не про картину, не про мир, а про то, можно ли быть уязвимым и при этом не казаться слабым; можно ли показывать тень и все равно оставаться светлым; можно ли просто стоять рядом и уже этим помогать.

– Знаешь, – сказала она, чуть улыбнувшись, – мне кажется, это и есть самое честное искусство. Не притворяться, что тьмы нет. А показывать, что даже в ней можно найти маленький свет.

Говард выдохнул, и напряжение, которое сжимало его плечи весь день, наконец-то начало отпускать.

– Спасибо, – тихо сказал он, не глядя на картину, а глядя прямо на нее. – Иногда кажется, что если ты видишь тень, значит, ты просто зациклился на плохом.

– А может, ты просто не боишься ее назвать, – спокойно ответила Эмили. – И от этого она перестает быть такой страшной.

На секунду в кабинете снова стало тихо, но теперь эта тишина была другой – не пустой, а наполненной чем-то важным.

Потом Эмили чуть приподняла свой дипломат, будто хотела напомнить, что мир за пределами этого уголка все еще существует и чего-то от них ждет.

– Перемена будет небольшой, – сказала она, чуть нахмурившись, словно сама жалела, что приходится возвращаться к расписанию и урокам. – Нам нужно как можно быстрее двигаться на последний урок – в кабинет биологии. Иначе миссис Кроули выпустит на нас весь свой гнев.

Говард на секунду задержал взгляд на ее лице, стараясь сохранить в памяти каждую деталь: как свет ложится на ее волосы, как в голубых глазах мелькает легкая тревога перед уроком, как она чуть крепче сжимает ручку дипломата, будто это ее маленький якорь в бурном школьном дне.

– Ладно, – тихо сказал он, и в этом «ладно» было не равнодушие, а готовность идти рядом, даже если впереди не холст и не тихий кабинет, а шумный кабинет и строгий учитель. – Пойдем. Только… спасибо. Спасибо за то, что посмотрела. За то, что увидела не просто серый цвет.

Эмили улыбнулась – на этот раз чуть шире, будто в ее груди тоже что-то тихо расправилось, как сложенный лист бумаги, который наконец-то развернули.

– Тогда пойдем, – сказала она, чуть кивнув в сторону двери.

Они вышли из кабинета вместе. Говард на долю секунды задержался на пороге, бросил последний взгляд на мольберт, на свой холст, на полки с работами, на стол мистера Финча, где все было на своих местах. И понял, что порядок – это не только расставленные баночки и вымытые кисти. Это еще и умение вовремя отложить кисть, чтобы пойти рядом с кем-то, кто освещает дорогу не яркими прожекторами, а просто теплым, спокойным светом.

Школьный коридор обрушился на них привычной суетой: кто-то бежал, громко топая, кто-то спорил у расписания, кто-то смеялся так звонко, что звук будто отскакивал от стен. Говард, привыкая к этому шуму после тишины художественного класса, шел рядом с Эмили, стараясь не слишком явно смотреть на нее, но все равно ловя каждый ее жест. Они ускорили шаг, огибая группку ребят, которые спорили, чья очередь стоять у кулера, и почти свернули за угол, где коридор сужался и вел прямиком к крылу с естественно-научными кабинетами. И тут из-за поворота неожиданно появился мистер Финч. Он шел быстро, но не суетливо, с папкой под мышкой и тем самым выражением лица, которое говорило: «У меня есть дело, и я его сделаю», – но при этом успевал замечать все вокруг.

Они едва не столкнулись. Эмили резко остановилась, прижав дипломат к себе, а Говард инстинктивно шагнул вперед, будто хотел заслонить ее от случайного столкновения, хотя в этом не было нужды.

– Ой! Простите, мистер Финч! – быстро выпалила Эмили, и в ее голосе прозвучала та искренняя неловкость, которая всегда звучит честнее любых оправданий.

Мистер Финч замер, чуть наклонил голову, и на его лице мелькнула легкая улыбка – не широкая, а такая, которую носят люди, умеющие ценить маленькие совпадения.

– Ничего, ничего, – спокойно сказал он, чуть приподняв папку, словно этим жестом хотел показать, что он не спешит настолько, чтобы не найти секунду для них. – Спешите на биологию? Миссис Кроули не любит, когда ее урок начинают с извинений.

Эмили кивнула, чуть покраснев:

– Да, мы как раз… торопимся.

Мистер Финч перевел взгляд на Говарда. В этом взгляде было тихое понимание, будто он уже знал всю историю, которая приключилась с его серым городом. В тот момент он понял все и на все вопросы, заданные ранее, он нашел ответ в его глазах.

– Хорошо, – тихо сказал он, и в этом «хорошо» было больше смысла, чем в длинных речах. – Иногда самое важное – не успеть все, а успеть вовремя сделать шаг.

Он чуть кивнул, будто подтверждая собственные слова, и пошел дальше по коридору, оставив их стоять на этом перекрестке.

Говард смотрел ему вслед, чувствуя, как внутри что-то тихо встает на месте. Ему вдруг стало ясно: мистер Финч все видел и все понял. Не только про картину, но и про него самого – про то, как тяжело бывает держать в себе этот серый мир и как много мужества нужно, чтобы позволить в нем появиться хоть одной светлой линии. И то, что учитель не стал говорить об этом вслух, а просто кивнул им на ходу, показалось Говарду самым большим одобрением, какое он мог получить.

– Пойдем, – тихо сказала Эмили, мягко коснувшись его локтя – совсем на секунду, едва ощутимо, но этого хватило, чтобы вернуть его в коридор, в суету, в реальность. – А то у нас осталось чуть больше минуты.

Урок биологии и правда пролетел быстрее всех остальных. Миссис Кроули с привычной строгостью рассказывала про строение клетки, щелкала указкой по доске и время от времени обводила класс взглядом, будто проверяя, не прячется ли где-то хаос, готовый нарушить ее идеальный порядок. Но для Говарда ее голос звучал словно сквозь вату – он слышал интонации, отдельные слова, но смысл ускользал.

Он то и дело бросал взгляд в сторону Эмили, но каждый раз будто опаздывал: она сидела чуть впереди и левее, склонив голову над тетрадью, и он никак не мог поймать тот самый угол, чтобы увидеть ее лицо целиком. Ему было бесконечно интересно понять, каким он кажется в ее глазах. Два года совместной учебы – с тех самых пор, как она перевелась к ним в восьмом классе, – и они ни разу толком не поговорили. Все это время он считал ее недоступной, недосягаемой, будто она жила в каком-то другом измерении, где все было светлее, чище и правильнее, чем в его.

Еще сильнее его мучил один вопрос, который теперь казался почти обидным в своей упущенности: как выглядит ее картина? Он не мог простить ни себе, ни расписанию, ни тому злосчастному дефициту времени, что так и не спросил про ее работу. В голове сами собой всплывали обрывки: секция номер три, приглушенный свет, тишина, в которой разносятся чужие голоса… Что она рисовала все это время, пока он пытался укротить свой серый город?

Мысленно он уже перескакивал в четверг, на второй урок рисования. В голове стремительно разворачивался целый сценарий: он зайдет спокойно, без суеты, поздоровается так, чтобы это прозвучало уверенно, но не напыщенно. Потом как бы между делом спросит про ее картину – не с напором, а с искренним интересом, будто ему действительно важно знать. Он заранее подбирал интонацию, примерял фразы, отбрасывал те, что звучали слишком вычурно или, наоборот, слишком робко.

«Нет, лучше так: ’Знаешь, я все думаю про твою работу… Интересно, что ты там создаешь’. Или нет. Слишком много «я». Надо проще. ’Что у тебя сейчас на мольберте?’ – вот так. Просто. По-человечески. Хотя… Нет».

Говард начал проживать в голове целую отдельную жизнь – с десятками вариантов того, как все может пойти. Он хотел предусмотреть все: не уронить принадлежности, не запнуться на полуслове, не выглядеть испуганным, будто мир снова навалился на него всей своей тяжестью. Ему хотелось рассчитать все на два, три, четыре шага вперед, чтобы в тот момент, когда она снова посмотрит на него своими голубыми глазами, он смог просто быть собой – без суеты, без паники, без этой бесконечной попытки все контролировать.

Но время урока было сочтено. Едва прозвенел звонок, как класс мгновенно взорвался движением: парты заскрипели, стулья загрохотали, голоса слились в единый гул, и все ринулись к выходу, будто боялись, что дверь вот-вот закроется. Кто-то на ходу застегивал пуговицы на куртке, кто-то торопливо запихивал тетради в потрепанный портфель, кто-то спорил, кому выходить первым. Говард на мгновение замер, пытаясь выхватить взглядом Эмили, но ее уже унес этот вихрь – она мелькнула где-то впереди, на мгновение показалась между чужими спинами, сжимая свой дипломат, а потом исчезла в потоке ребят, спешащих по своим делам. Он остался стоять у своей парты, чувствуя, как реальность снова нагоняет его, и понимая, что все его идеально продуманные диалоги, все эти «два, три, четыре шага вперед» сейчас ничего не стоят. Жизнь не давала репетиций. Она просто шла своим чередом, не спрашивая, готов ли он.

Выйдя в коридор, Говард в моменте почти отчаялся, вглядываясь в толпу в поисках Эмили. Коридор был длинным, с высокими окнами, сквозь которые лился тусклый осенний свет. Стены были выкрашены в бледно-зеленый цвет, местами облупившийся, а вдоль них стояли старые деревянные скамьи с металлическими ножками. Школа уже жила своей обычной жизнью: кто-то смеялся, кто-то ругался, кто-то торопился, а кто-то просто стоял, как он, и пытался поймать ускользнувший момент. Говард бегло окинул свой внешний вид взглядом, поправил темно-серое пальто, проверил, ровно ли лежит воротник, не сбился ли узел галстука, не торчит ли из кармана уголок скомканного листа – ему как никогда было важно, чтобы ничто не портило этот его аккуратный, собранный вид, будто правильная складка на рукаве могла хоть немного уравновесить ту неловкость, которая сжимала грудь.

«Не бывает столько случайностей, – пронеслось у него в голове. – То, что она подошла, то, что заговорила, то, что увидела в моей картине… Это не просто так. И я не могу это потерять в этой толпе».

Он вглядывался в лица, надеясь снова заметить ее темные волосы, легкую прядь, падающую на щеку, ее чуть прищуренный взгляд. И вдруг среди этого шума ему почудился ее голос:

– Говард!

Он обернулся. В его воображении Эмили стояла чуть в стороне, у окна, и махала ему, стараясь привлечь внимание. В ее глазах было что-то такое, что сразу смыло всю эту внутреннюю суету: не ожидание идеального сценария, не страх сказать что-то не то, а простое, живое «ты здесь, я вижу тебя».

– Подожди! – крикнула она, пробиваясь через поток ребят, и наконец подошла, чуть запыхавшись, но с той самой улыбкой, которая делала все вокруг чуть светлее. Я думала, ты не заметишь. Тут такой хаос, будто все разом решили, что перемена – это гонка на выживание.

Говард неловко улыбался, но на этот раз не ругал себя за эту неловкость. Пусть будет. Пусть она видит его таким – немного растерянным, немого спешащим, немного слишком старающимся все предусмотреть.

– Я… да, немного замешкался, – признавался он, не пытаясь казаться кем-то другим. – Все думал… хотел спросить…

Эмили чуть наклоняла голову, будто прислушивалась не только к словам, но и к тому, что за ними прячется.

– О чем?

И тут все заготовленные фразы рассыпались, как карточный домик от легкого дуновения. И вместо них приходило что-то настоящее.

– Хотел спросить про твою картину, – просто говорил он, глядя ей прямо в глаза. – Про ту, что в секции номер три. Я так и не увидел. И мне… очень хочется.

Эмили улыбалась – не широко, а так, будто его слова легли на что-то внутри нее, давно ждавшее именно этого.

– Тогда приходи в четверг пораньше, – тихо говорила она, чуть понизив голос, будто делилась секретом. – До начала урока. Я ее еще не убирала. Покажу.

На секунду Говарду казалось, что весь этот школьный шум, вся эта суета вдруг обрели смысл. Потому что впереди был не просто урок. Впереди был момент, который не нужно было просчитывать. Его нужно было просто прожить.

– Хорошо, – тихо отвечал он, чувствуя, как внутри что-то тихо, но уверенно встает на место. – Я приду.

Но тут образ Эмили стал расплывчатым, он слышал, как кто-то продолжает его звать, еще настойчивее, еще громче.

– Говард! Говард, совсем оглох?

Он вздрогнул и обернулся. Перед ним стояла Бэлла, его одноклассница, с привычной легкой строгостью во взгляде и стопкой распечаток в руках – листы были чуть помяты, а края неровно обрезаны: их печатали на школьной машинке, а потом копировали в учительской на старом ксероксе, который вечно пачкал бумагу серыми пятнами.

– Не забудь завтра принести свою часть работы для коллективного проекта по биологии. Ты помнишь свою тему? Этические аспекты использования биотехнологий, если забыл. Мы и так отстаем, а миссис Кроули уже косо смотрит. Если ты не сдашь вовремя, нам всем придется несдобровать, сам понимаешь.

Говард растерянно покивал, чувствуя, как реальность обрушивается на него всей своей будничной тяжестью.

– Да, конечно. Прости… я просто… задумался.

Бэлла вздохнула, будто привыкла к тому, что Говард вечно где-то не здесь, и чуть подтолкнула стопку бумаг, чтобы они не рассыпались.

На страницу:
3 из 4