
Полная версия
Пугало исчезает в полночь

Пугало исчезает в полночь
Пролог
Кто-то считал, что Теннесси — такой же штат, как остальные.
Какая же это брехня.
Вам это могли сказать местные — кого ни спроси, все знали, что люди в Теннесси живут недобрые и небезразличные, а это, пожалуй, худшее из возможных сочетаний. Вам могли и приезжие назвать пару фактов о Теннесси, от которых у любого благоразумного человека по спине пробегут мурашки.
Это родина ку-клукс-клана, виски Jack Daniel's и «Кока-Колы», которую впервые разлили по бутылкам в городе Чаттануга. Ещё здесь делали большую ставку на кукурузу.
Теннесси было единственное на планете (о да) место, где производят кукурузный виски.
Это в Теннесси в 1968 году убили Мартина Лютера Кинга-младшего, в мотеле «Лоррейн». Это здесь выдумали кантри, блюз и рок-н-ролл. Это здесь в городке Ок-Ридж создали три ядерных бомбы, которые затем сбросили на Хиросиму и Нагасаки. Это здесь в местных лесах водятся олени-альбиносы, которых очень берегут и почитают местные жители.
Двенадцать тысяч лет назад на этих землях жили племена, зовущие себя «строителями курганов». Они были достаточно цивилизованны, чтобы вести сельское хозяйство и взращивать золотые поля с золотыми плодами, а ещё — торговать со своими менее мирными соседями и, конечно, насыпать церемониальные курганы, те самые, которым были обязаны за свою солидную кличку.
В шестнадцатом веке здесь жило столько людей, сколько нужно было этой земле — не больше и не меньше. И племён сосчитать бы пришлось по пальцам не одной руки, но самые большие были — крики, ючи, чероки, чикасо и чокто.
Они выращивали кукурузу, охотились, поклонялись своим богам, обустраивали свой быт и жили так мирно, как могли, когда после Джорджии, Флориды, Северной Каролины, Алабамы и Миссисипи пришёл испанский конкистадор Эрнандо де Сото.
Кто-то сказал бы, что начало конца наступило тогда, но это было бы неправдой.
Хотя предпосылки были. Болезни, которые из Старого Света перекочевали на кораблях вместе с европейцами в Новый, сделали то, что не могли сделать стрелы и копья — они скосили достаточно индейцев, отправив их отдыхать в могилы.
Потом француз Рене-Робер Кавелье де Ла Саль в своём удивительном высоком парике с белыми буклями исследовал эту местность. Он, конечно, звался исследователем, а не захватчиком, но, не спросив у индейцев разрешения, поставил там, где ныне стоит Мемфис, лагерь, а потом обнёс его частоколом. С широкой руки он назвал это Форт-Прюдомм, и это было первое европейское поселение в Теннесси.
Потом были захватнические войны.
Индейцы попали в эту мясорубку, и кто-то из них был за англичан, а кто-то — за французов. На востоке Теннесси белые отстроили форт Лаудон. Его разрушили чероки и поставили на остовах свою индейскую деревню. Это здесь родился знаменитый вождь Секвойя — ну тот, что был хром, но крайне умён, и кто придумал и распространил среди своего народа алфавит чероки.
Но в тысяча семьсот шестьдесят третьем англичане всё-таки победили, и Теннесси отошёл им. Много чего произошло с того времени.
Теннесси называли и Франклендом, и пытались отделиться, и переживали страшный голод, и воевали в «Войнах чикамога», когда индейцы решили, что с них хватит и белым пора уйти. Земли сначала было достаточно им одним, но теперь переселенцы прибывали как волны, одна за другой, и очень скоро выяснилось, что хозяевам здесь уже не место.
Белые подписывали договоры и нарушали их, расширяясь всё дальше и дальше, на запад, пока не отобрали все плодородные земли и не уничтожили одну деревню за другой.
«Пять цивилизованных племён» огрызались до самого времени, когда их в тысяча восемьсот тридцатом не подвели под «Закон о переселении индейцев».
Огрызаясь, они шли по Тропе слёз через Миссури, Кентукки и Арканзас, устало клоня головы, и покидали родные земли. И тысячи из них не вернулись к своим больше.
Никогда.
***
Чарльза Мейсона двенадцати лет звали дома Чарли. Бабка-француженка говорила Шарль на свой манер, грассируя при этом с таким мягким прононсом, что у мальчишки по спине от отвращения мурашки бежали. Голос и это «Шарль» было что плесневелый мягкий сыр.
В школе друзья говорили ему «Чак», а учителя обращались строго по полному имени, особенно когда он набедокурит — «Чарльз Роберт Мейсон!». Всегда с восклицательным знаком в конце.
Когда мальчишка выбежал семнадцатого июля со двора ранчо, юркнув между широкими занозистыми досками ограждения, вслед из дома было протяжное материнское:
— Чарли-и-и!
Он остановился, обернувшись и посмотрев на крыльцо через плечо. Матушка показалась в дверях и крикнула ещё:
— Поторопитесь к обеду!
Он должен был сбегать за отцом к Миллерам. Дорога шла через поле. Был бы у него велосипед… но велосипед он разбил и пока не починил. Чтоб починить его, нужен был Дэвид, а он воевал на Итальянском фронте против немцев, против осман и австро-венгров. У него на рукаве была наверняка нашивка в виде звёздно-полосатого флага.
Чарли никто не говорил про Дэвида. Родители читали немного из его писем вслух, но там была какая-то ерунда — как он скучает, то да сё… Нет чтобы сказать, есть у него свой штык-нож? Бросал ли он в окоп к врагам гранату МК-2? А выдали ему винтовку, и если да, то какую — Спрингфилд или Винчестер?!
Каждое письмо кончалось так: «Молитесь за меня, за Штаты, Антанту и нашу победу», а всё самое интересное родители читали про себя, и мама после этого обязательно плакала.
Пока Дэвид был на фронте, отец — он сильно хромал, и его на войну не взяли — кое-как успевал по хозяйству, но не больше. Разбив велосипед на гонках между соседскими мальчишками, Чак был временно безлошадным и пошёл через поле пешком.
Очень скоро их дом, и амбар, и сарай, и коньки крыш, и ограждение, и мамина узкая фигура в чёрной двери — всё скрылось за высоким полем подсолнухов, куда зашёл Чак.
И пропал из виду в волнующемся зелёно-золотом море.
***
Подсолнухи шли от края до края горизонта, прямо как море, которое Чак видел на библейских гравюрах в церковной воскресной школе — в большом светлом классе на стенах висели такие гравюры, датированные тысяча восьмисотыми годами. Под каждой была бумажная ленточка с именем художника, чаще — Гюстав Доре.
Чак не торопился. Солнце светило в самом зените. Стоял такой зной, что хлопковая рубашка быстро прилипла к потной спине, а русые кудри взмокли на висках.
Чак хрупал сухой землёй под подошвами башмаков и думал, каким жарким выдалось это лето. Отец часто говорил — «не остави нас, Господи», а мать обмахивалась полотенцем и добавляла, что они соберут очень плохой урожай.
«Плохой урожай» для Чака значило две вещи. Первая — он тоже может голодать, если урожай будет плохим, и что на столе будет меньше всего, чем обычно. Не просто меньше всего вкусного, а меньше всего в принципе. В этом была огромная разница.
«Плохой урожай» — плохая выручка. Это сразу сулило новые неприятности. Родители будут чаще ссориться; чем меньше дома денег, тем сильнее отец нахлёстывался, когда ездил в Альтамонт. И пусть там жило всего-ничего человек, ну, может, полтысячи, но всё же бар там был, и виски в нём продавали. После этого папаша возвращался на повозке расстроенным, и Незабудка несла сама домой, вздымая пегие бока и раздувая ноздри. Потом отец с матерью обязательно ссорились. Кажется, каждый раз над головой у Чака от их криков раскалывалось небо, и тогда он убегал в домик работников, сколоченный на самом краю большого двора Мейсонов, чтобы не слышать никогда. Ничего. Подобного.
Он шёл через поле и ненавидел подсолнухи, которым не повезло уродиться в этом году такими жалкими и слабыми. Он шёл — и чертовски злился на них, потому что был бессилен, как перед ураганом, и не мог сделать ничего, и потому ещё, что эти высокие, в человеческий рост, стебли, неподвижные и безмозглые, могли как-то испортить его жизнь.
В поле было тихо. Только цветки подсолнуха с мясистыми стеблями вздыхали под жарким полуденным солнцем. Кое-где пожелтелая, не повсюду сочная и тёмно-зелёная, она обступила Чака с двух сторон шеренгой. Он поправил на плече платок, в который завязал отцовский обед. Под хитрым узлом мать спрятала тёплую бутылку с молоком, кусок сыра и булку. Ещё одна полагалась самому Чаку, когда он дойдёт до Миллеров.
Интересно, как скоро это будет?
Он мечтал, как наконец доберётся до их двора, забежит туда по дорожной пыли и, устроившись в густой сени старого каштана, развяжет свой узел. Отец вряд ли выйдет, даже если он позовёт его дважды или трижды. Молоко он тоже не станет пить — у Брэда Миллера есть пойло получше. После него от рубашки и с губ отца в последние дни часто несло душным вонючим алкоголем; он пристрастился ходить к Миллерам и проводил там достаточно времени, чтобы мать злилась и нервничала.
Для Чака это означало лишь, что он мог взять молоко себе.
Он брёл, глядя себе под ноги. В высокие заросли цветов, поворачивавшихся вслед за солнцем тысячью чёрных лиц, было смотреть жутко. Не по себе. Они шептались, как живое многоглазое существо, и нет-нет да колебались где-то в волнующемся зелёно-жёлтом море. Чак предпочитал не смотреть туда, где страшно, и насвистывал себе под нос Till the Boys Come Home МакКормака. Джон пел её приятным, хорошо поставленным тенором, переливчатым и звучным, а Чак гнусил по-мальчишески ломающимся кадыкастым скулежом. Зато он соблюдал паузы, потому что громко мычал музыкальные проигрыши вслух, и думал, почему Эбби, его средняя сестра, не выходит уже пятый день из своей комнаты.
Почему так?
Он не знал, с чего это началось. Но помнил тот знойный полдень, такой же, как сейчас, когда она, держа юбки так высоко, что были видны края панталон, добежала до матери и, рыдая, упала в её объятия. С ней была Джемма Миллер, её лучшая подруга, одногодка. Она крепко обняла Эбби за спину и начала что-то сбивчиво говорить миссис Мейсон. Чак играл во дворе с колесом от старой телеги. Смысл игры был в том, чтобы катать деревянный обод палкой, и тот не упал.
Когда Чак услышал со двора завывания, он подбежал было к сестре и матери, но его очень грубо отослали прочь. Он сказал «не больно-то и хотелось». Это было, в общем-то, чистой правдой.
В тот день Эбби ушла к себе в спальню и больше оттуда не выходила, кроме одного раза, когда отец запряг Незабудку, посадил в повозку дочь — бледную и в шляпке, туго повязанной лентами под подбородком, и уехал с ней куда-то.
Вернулись они спустя четыре часа. Эбби убежала в свою комнату, отец сперва крепко выпил. Затем Чака отправили во двор, но в открытые кухонные окна он слышал крики. Чак вздохнул тогда. В последнее время родители очень много ссорились.
Тогда он не придал этому значения, но сейчас подумал — может, ссора была особенной? Не просто из-за пьянки или плохого урожая? Хотя про подсолнухи он как раз хорошенько помнил, ведь отец сказал:
— Хочу повыжечь всё это, чтоб глаза не видели. Повыжечь и уехать отсюда куда-нибудь…
Эти его слова вдруг шепнули прямо в уши, и Чак съёжился и пошёл быстрее, посмотрев по сторонам. Там было только поле, справа и слева. И больше ничего.
Стройные ряды уходили вдаль. Сбоку иногда выступали нахоженные дорожки. Подсолнухи время от времени как живые поскрипывали толстыми листьями и тяжёлыми головами. И Чак вдруг подумал, что, может быть, кто-то ходит, как он, здесь, по полю. В этот самый полуденный час.
Полдень — это полночь наоборот, вспомнил он, как говорили некоторые их красные работники.
Ему стало не по себе.
Но вдали показалась крыша дома и сарая Миллеров, где-то там, за гребешками подсолнуховых волн. Чак заторопился туда, ускорив шаг и стиснув на плече узел.
В чём дело, он не понимал, ведь он сто и тысячу раз бегал по полю, и прятался на нём с соседскими мальчишками, и набирал семечки, и сидел на земле среди стеблей с хлебом, вымоченным водой и обваленным в сахаре, чавкая от души, как за столом дома не разрешалось.
А тут взял такой озноб, что хотелось обнять себя за плечи — в полуденный-то зной, хотя пятью минутами назад Чак изнывал от жары и жажды.
Сбоку, слева, вдоль дорожки, кто-то мелькнул. Чак прищурился и пошёл быстрее, но взял вправо. Его пробрал холодок. Кто это здесь, бродит среди подсолнухов?
Он обошёл это так осторожно, как мыши обходят мышеловку, чуя в ней сыр и понимая, что это ловушка. Присмотрелся получше.
Это было просто пугало. Обычное полевое пугало. Распятое на крепко сколоченном кресте, в широкополой грязной шляпе и таком же свободном, но почти ещё целом тёмно-коричневом плаще, в ворохе каких-то тряпок под ним, в холщовых штанах, оно тяжело свисало, крепко привязанное к крестовине за верёвки. Ветер легонько колыхал щербатые полы его одежды. Лицо, покрытое холщовой тканью, было всё спрятано в тени от шляпы.
Это было совсем новое пугало, хотя выглядело оно уже потрёпанным, грязным и пыльным. В росте длинное и нескладное, а не пухлое и неуклюжее, как предыдущее, которое Чак делал ещё вместе с Дэвидом, оно ломаной фигурой застыло посреди поля, отбрасывая на землю длинную тень.
Чак остановился и задумчиво почесал вихрастый затылок.
Пугало было жутким не только для ворон, и он сразу, прямо моментально, возненавидел его той горячей мальчишеской нелюбовью, которая либо есть, либо нет — как по щелчку. Склонив на плечо голову, он хорошенько рассмотрел его и бросил:
— Тюфяк гнилой.
За то, что напугался его тени и напугался поля.
Сняв с плеча узел и помахивая им в руке, Чак прошёл мимо, однако остановился, заметив в высоком ряду подсолнухов камушек. Его можно было запустить в пугало, как пульку, и отомстить за то, что напугало и обидело. Повеселев и глянув на безмолвное чудовище ещё раз, Чак бросился к краю поля.
Он присел на корточки и взял камушек. Рядом был ещё один, и он потянулся за ним. Длинная чёрная тень за его спиной качнулась в полном безветрии, словно шевельнулась. Плеснул в воздухе его плащ. Скрипнули верёвки, сдерживавшие руки. И тень снова застыла на кресте.
Чак быстро обернулся. Он что-то услышал в шепчущей тишине.
Плотно сжав губы, он оставил узелок на земле и выпрямился, чтобы метнуть камни. Среди других мальчишек он считался метким стрелком. Не было никаких проблем с тем, чтобы выпустить снаряд из рогатки по бегущей кошке или сидящей на ветке птице.
Что там!
Чак однажды пульнул в голубя, и тот, раненый острым камешком в грудь, упал в крови на землю. Тогда Эвери Нокс, сынок священника, плаксиво сказал, что больше не будет дружить с ребятами, потому что голубь — Божья птица. Но мальчишки обступили птицу с сакральным страхом от столкновения со смертью, любопытством, жалостью и — у Чака — гордостью за то, что убил, убил сам и всем распорядился. Эвери Нокса никто не слушал. Он наябедничал отцу о проделке Чака, и ему, и всем остальным мальчикам в церковной школе исполосовали линейкой ладони. Но это того стоило.
Это и сейчас стоило того чувства, да. Высунув кончик языка и прищурив правый глаз, Чак взвесил в руке камушек, далеко завёл назад руку и метнул его в тёмный силуэт. От него до пугала было шагов двадцать. Камушек пролетел за пару секунд и щёлкнул по шляпе.
— Прямое попадание! — зычно воскликнул Чак и прыгнул на месте.
Он поискал глазами ещё по земле, нет ли кругом камней. Сосредоточенный на своём деле, он снова не заметил, как криво дёрнулось у пугала плечо.
Когда он отыскал ещё один маленький остренький камень и распрямился, всё было в порядке. Пугало издевательски безмолвно стояло на своём кресте, возвышаясь над полем, как жуткий страж этих земель.
Чак кинул камень снова. В этот раз он попал по палке прямо над шляпой и цыкнул языком. Затем хорошенько прицелился ещё раз.
Стоял жаркий, липкий полдень. В небе было настоящее пекло. Рубашка у Чака вся прикипела к потной спине. В его коротких бриджах уже почти торчали наружу голые грязные коленки. Чак широко улыбался, и улыбка погасла не сразу, даже когда пугало медленно повернуло на него свою холщовую голову с глазницами и ртом, рвано зашитым длинными стежками.
Оно подняло подбородок и взглянуло из-под шляпы на мальчика.
Чак подумал, что плывёт в душной мгле. Так яркий свет померк вокруг него.
А затем откуда-то из-под тряпья пугало издало зловещий стон.
Камень просто так выпал у Чака из руки. Он забыл, что хотел пульнуть его. Он забыл, что Чарльз — самый меткий стрелок среди всех друзей. Он хотел к маме.
Пугало изогнулось на своём кресте. Рванулось вперёд. Не будь оно привязано…
Было страшно даже думать, что тогда. Чак безмолвно попятился. У него дрожали руки и он был бледен.
Он забыл про узел, оставленный в подсолнухах, и когда пугало дёрнулось снова, развернулся и побежал прочь, к крыше дома ов, торчащей за цветами. К отцу, от которого пахло горьким алкоголем. К людям, к каштану, к понятному и привычному, от того, что, кажется, преследовало его в поле, бежало за ним, шуршало стеблями.
Чак ломанулся с дорожки прямо в цветы. Он надрывно сипел от слёз и ужаса, и сердце колотилось так, что, кажется, пульсировало в горле.
Оно живое. Пугало живое!
Оно. Двигалось. На его. Глазах.
Глава первая. В доме в Теннесси
Салли оставила в коридоре на полу свой рюкзак и прошла следом за дедушкой.
— А разуваться вы дома не приучены, юная леди? — уточнил он с усмешкой и сощурился.
Глаза у него были всё ещё яркие, голубые — на сухой загорелой коже, смуглой и исчерченной морщинами, и всё в нём было похоже на землю и небо, на мир вокруг, на весь Теннесси. Дедушка прожил здесь уже семьдесят два года и был всё ещё крепок, как старый грецкий орех, растущий на самом краю его участка, возле золотого моря.
Золотое море — это поле с подсолнухами, простирающееся во все стороны, куда ни брось взгляд.
Салли на его замечание смутилась и быстренько сняла кроссовки. Новые белые «найки», которые она купила прямо перед поездкой, примостила возле рюкзака и прошла в гостиную.
Дом был большим, старым, в два этажа. Массивная деревянная лестница вела наверх; напольные часы, отбивающие время глубоким звоном, были наполированы до блеска. Бабушка часто говорила ещё маленькой Салли, что это старинные часы, доставшиеся от прабабки. Настоящая семейная реликвия. Салли хмыкнула, глядя на них: часы всё ещё были живее всех живых и на старинные мало походили. Может, старики купили их где-нибудь на деревенской толкучке и пудрят ей мозги?
С кухни доносились аппетитные запахи. Бабушка наверняка, как и каждый раз к её приезду, варила кукурузные початки и запекала индейку. Вспомнив её знаменитый пирог с почками, Салли с удовольствием потёрла руки и встала в дверях.
— Ба, я приехала!
Бабушка Мередит действительно стояла у духовки, помогая себе полосатой прихваткой, чтобы вытащить противень с индейкой, пышущей душистым жаром.
— Ты уже здесь! — она с растерянной улыбкой посмотрела на внучку и аккуратно поставила горячий противень на полотенце. — Мой руки, переодевайся… Милая, я так тебя рада видеть! Давай сначала ты немного придёшь в себя с дороги, а потом мы поговорим, да? А я пока сделаю пюре…
Вот так всегда, у бабушки с дедушкой каждый год задача — откормить Салли. Она снова хмыкнула — в девятнадцать хмыкать выходит чаще, чем улыбаться. Потом закатила глаза и, покачав головой, вернулась в коридор, чтобы взять свой рюкзак и отнести его в комнату на втором этаже, которую она всегда занимала, когда гостила в этом доме.
Старая лестница скрипела на все лады. Вдоль неё висели семейные портреты и фотографии. Салли знала только некоторых людей на них: до остальных ей не было дела, а бабушка с дедушкой никогда не настаивали с изучением фамильного древа и прочей ерунды, хотя семья у Мейсонов, по маминой линии, была большая.
Салли толкнула дверь в комнату, и та легко поддалась. Что-то в коридоре в тот момент скрипнуло у неё за спиной, тогда-то Салли быстро обернулась — но там никого не было.
Она потёрла плечо и нахмурилась.
Это просто старый дом, здесь много чего скрипит и шуршит. Часы тикают внизу, половицы постанывают, даже когда по ним никто не ходит.
Надо почаще повторять себе это .
Салли отвернулась и осмотрела комнату.
За почти два года здесь ничего не изменилось, но было заметно: пыль протёрта, на подоконнике в чистой вазе стоит букет полевых ромашек, а узенькая кровать застелена свежим бельём. Салли задумчиво прошлась вдоль стены, касаясь её кончиками пальцев. Наволочки и пододеяльник сильно пахли отбеливателем. Старомодные детские обои — все стены в плюшевых медвежатах — немного раздражали, но это ничего, по крайней мере, терпимо. Вздохнув, Салли присела на пружинящую кровать. Хотелось бы не так, конечно, конец лета провести.
Она с тоской достала из кармана джинсов смартфон, разблокировала его и взглянула на непрочитанное сообщение.
«Ты уже добралась ? »
От мамы. Поджав губы, Салли быстренько набрала ей успокаивающий ответ и отложила телефон на подушку. Что сожалеть о потерянном времени, если она уже здесь, а не во Флориде вместе с друзьями, как и хотела?
Родители настояли, что Салли было бы неплохо повидаться со стариками: они, мол, совсем уже плохи. На семейном ужине было решено, что Салли, пока родители заняты перепланировкой дома и ремонтом, отправится к бабушке с дедушкой в Теннесси, потому что в этом сентябре она уедет в колледж в Атланту и долго ещё не сможет навестить их.
И вот она здесь.
Скучающе, Салли поднялась с кровати, подошла к одному из двух окон во французском переплёте. Ладонями оперлась о подоконник. На нём было немного сырой земли. Интересно, откуда? Может, раньше бабушка выращивала здесь цветы?
Покачиваясь на носочках, Салли смотрела на вид из окна.
Совсем не изменившееся, сколько она себя помнила, скучное поле с подсолнухами. Совсем не изменившийся — разве что покрашенный свежей белой краской — амбар. И старый дедушкин голубой пикап не изменился тоже. Он стоял возле дорожки у дома, блестящий и чистенький, словно только что купленный, хотя ржавчина уже поела крылья и бампер.
Взгляд, скользящий по полю и соседскому дому далеко-далеко вдали, вдруг споткнулся обо что-то тёмное. Салли прищурилась, разглядывая странный силуэт среди цветов. Это человек стоит так неподвижно? Нет… это пугало. Поставленное почти посередине поля между их домом и фермой Миллеров пугало.
Салли равнодушно перевела взгляд вбок и вдруг вспомнила, что таким же жарким летом, как это, только два года назад, гуляла по этим полям с соседскими ребятами, братом и сестрой Миллерами, Тимом и Тамарой. Интересно, смогут ли они увидеться в этот раз?
Салли задумалась и отвернулась от окошка, присев на краешек подоконника.
В голове всплыло воспоминание.
Загорелые руки . Каштановые волосы по плечи и задорная улыбка . Яркая , светлая , ласковая . Никто так не улыбался , как Тим .
— Салли! Обед! — Это крикнула бабушка.
Салли встрепенулась и встала с подоконника. Она ехала на автобусе восемь часов, чертовски устала, и съесть могла сейчас что угодно. На ферме, на свежем воздухе, у неё проснулся зверский аппетит.
***
На новом месте спалось беспокойно, и бабушка Мередит это прекрасно знала.
Она тихонько постучалась в дверь внучкиной спальни, подождала, пока та откроет. Салли смутилась, когда увидела в руках у неё поднос, а на нём — ну это было очень мило — большой стакан молока и кусок пирога.
— Ба… — неловко улыбнулась Салли.
Она уже приняла душ и запахнулась в халатик. Тот был уже взрослым, шёлковым, бежевым, совсем не таким, какие она носила раньше. Бабушка посмотрела на него очень внимательно. Она вряд ли привыкла к тому, что внучка уже давно выросла.
— Ну чего ты, не стоило. Проходи!





