
Полная версия
Время сумерек II
А науковерие, с его выводами относительно человека и мира — последняя ступень богооставленности. Выводы ума, находящегося в глубокой, неисцелимой тоске, при этом отрицающего всякое влияние как исторических, так и психологических обстоятельств на свои заключения, т. е. приписывающего себе безусловное совершенство. Критическое отношение, понимание места истории и психологии в людских суждениях — этот ум сам к себе не применяет. На знамени этого мировоззрения написано: «разум», однако рациональные приемы применяются им только к дальнему и внешнему.
Да и правду сказать, основания для радостно-рационалистического мировоззрения, о котором с таким пафосом писал Белинский («теперь положительные, разумные ценности!») — ныне утрачены. Разум потерял кредит после в высшей степени «рационального» устроения жизни двумя социализмами, национальным и классовым. Однако и христианство, в силу тех же событий, потеряло почву, т. к. христианство есть рационализм в религии. (Христианство есть составное целое, конечно. Пласт рационализма в нем соседствует с пластом жажды чудесного и с чистой романтикой внутренней жизни души, о которой говорит Евангелие.) Больше того: все ссылки на «разум вообще» нам следует отводить, потому что никто не знает иного разума, кроме своего; и своего-то большинство не знает…
Относительно расхожего довода: «наука изучила природу, нашла ее весьма несложной и вполне объяснила» — нужно сделать небольшое отступление.
Нужно различать «мироздание» и «природу». Природа — часть мироздания видимая и поддающаяся изучению. Человек так устроен, что и в природе, и в мироздании видит прежде всего себя и свое общество. Если Империя поклоняется Вседержителю, то время «демократии» и раздробленности поклоняется безличным силам, во взаимной вражде бессознательно созидающим все более сложные единства — вплоть до ума ученого-атеиста. Сила ума не в творчестве, а в уподоблениях. Он рисует себе образ мира, глядя на общество, в которое он поставлен. Следовательно, нет никакого «объективного знания». Есть только поиск численных закономерностей, к которым подгоняются более или менее смелые предположения.
Да и так ли все ли хорошо с материалистическим объяснением мира? Власть над природой (краткосрочную) оно дает; а вот что касается человека и общества, то человек, объясняемый материально, превращается в деревянную куклу и чем дальше, тем меньше пригоден для общественной жизни. Лишенное религии общество постепенно распадается. Что же до власти над природой, ее пределы уже видны.
Поскольку мы не поклоняемся «истории», нам не обязательно принимать любые ее приговоры: мы знаем, насколько они бывают злы и несправедливы. Так обстоит дело и со спором «реального» и «классического». Нельзя дважды войти в одну реку, т. е. возродить классическое образование в том его виде, каким мы обязаны Каткову. Однако его идею: мысль прежде познаний — мы можем и должны восстановить.
Если величественное для нашего взгляда здание романовской культуры и невелико с точки зрения европейца, а густота культурной ткани в старой России ничтожно мала в сравнении с западной — эта ткань все равно превосходит всякую вытканную при «новом порядке» материю, поскольку речь идет о высших формах умственной деятельности. Следовательно, восстанавливать — в нашем случае означает двигаться вперед.
«Классицизм» безусловно прав в том, что воспитывает ум, заставляя его трудиться над словом. Смысл письменной речи — в выражении и поощрении сложной умственной деятельности. Самое общее определение культуры есть: средства выражения и воспитания. То, что разрушители считали ненужным хламом — не просто одеяния духа, но его орудия и воспитатели.
Воспитывая способную к пониманию и выражению сложных идей личность, мы воспитаваем личность уединенную. Чудо воспитания — только там, где личность становится в стороне от толпы. Иначе мы выращиваем только нового члена стаи, в частности, убиваем в человеке способность задаваться вопросами. Толпа есть сообщество имеющих ответы на все вопросы, каковы бы эти ответы ни были. В умении и желании быть одиноким на своих путях человек только и вырастает.
Воспитателям «коллективизма», простейшим образом выражаемого словами «ты что, умнее всех? тебе что, больше всех надо?», можно напомнить превосходные слова Густава Майринка:
«„Самоотречением“ называют они этот фосфорический свет, с помощью которого им удается перехитрить свою жертву. Весь ад ликует, когда они зажигают этим светом всякого доверившегося им человека. То, что они хотят разрушить, — это высшее благо, которого может достигнуть существо: вечное осознание себя как Личности. То, чему они учат, — это уничтожение».
Человека придется уединить, вырвать из стада. Только тогда вернется к нему владение мыслью. Легкость глубокой мысли, ее подземные, но вместе с тем и невесомые корни — пущенные в ночную область души, в не-фрейдово «бессознательное», все это неизвестно тяжелодумным временам, умеющим только словами обсуждать другие слова. Пора бы, кстати, освободить бессознательное от лежащей на нем тяжкой печати фрейдизма. Творчество, бесспорно, коренится в подземной жизни души, в ее легком потоке, текущем совсем не из источника обид и унижений, несущем совсем не горькие воды. Душевная жизнь есть свет; подавленность и тоска — признаки не душевной жизни как таковой, а отъединенности от нее, печального одиночества разума, оторванного от своей души. Личность состоит из разумной и мелодической частей; жизнь души — мелодия, без которой «жернова разума перемалывают пустоту».
Не будем задаваться вопросом о возможности такого переворота. Если мир в государстве будет достаточно длительным; если социализм в любых его видах не вернется; если возобновится естественное развитие, т. е. развитие в сторону большей сложности; словом, если Россия снова окажется на подъеме — всё возможно.
Развитие личности и нации — борьба за самовоплощение. Всякое творчество от избытка. Творец чувствует избыток возможностей, которые надо закрепить в бытии; так же обстоит дело с рождением нации. Из области возможного, но не воплощенного, вырывается новая сила и спешит закрепиться в мире. Иногда она достигает пусть и временного, но подъема или даже расцвета.
Безусловно, в жизни народов и личностей греческое «ἀκμή» (акме) не просто «расцвет сил». Более точно будет сказать, что это сочетание полноты сил с широтой возможностей, развития и судьбы, т. е. внешних, неподвластных личности обстоятельств. (Расцвет Американских Штатов в середине XX века и постепенное падение потом; первое русское цветение времен Екатерины и Александра I; второе русское цветение при Николае II). «Развитие» и его успехи суть наполовину, по меньшей мере — плоды внешних обстоятельств, т. е. судьбы. Вокруг всякого островка развития «хаосъ мстительный не спитъ», говоря словами гр. А. К. Толстого.
Надо трудиться, а обстоятельства или помогут нашему делу, или его погубят.
III
. О романтизме
І
Мало кто может сказать точно, что такое «романтизм» и «романтическое». Последнее слово совсем смутное. Есть «романтические темы». Есть «романтические обстоятельства». Есть объяснения романтизма как нового религиозного мироощущения. Однако трудно дать общее определение «романтического». Это неудивительно, потому что романтизм — не тема, обстоятельства или религия. Романтизм есть культ вдохновенного творчества, его сущность — огонь, а не блюда, которые на этом огне готовят. В отблесках этого огня можно разглядеть, какие предметы он освещает ярче всего: это его темы. В каких условиях он охотнее всего вспыхивает: это его обстоятельства. Какое мироощущение его сильнее всего питает: это его религиозный смысл. Чтобы говорить о романтизме, надо смотреть на него изнутри, от его центра, то есть от вдохновения.
«Романтизмъ, — говорит словарь Брокгауза, — можно понимать съ одной стороны какъ извѣстное поэтическое настроеніе, а съ другой — какъ историческое явленіе, характерно выразившееся въ европейской литературѣ первой половины ХІХ стол. Сущность романтическаго настроенія выясняется Бѣлинскимъ въ его статьяхъ о Пушкинѣ. „Въ тѣснѣйшемъ и существеннѣйшемъ своемъ значеніи, — говоритъ Бѣлинскій, — Р. есть ничто иное, какъ внутренній міръ души человѣка, сокровенная жизнь его сердца. Въ груди и сердцѣ человѣка заключается таинственный источникъ Р.: чувство, любовь есть проявленіе или дѣйствіе Р., и потому почти всякій человѣкъ — романтикъ“».
Определение Белинского может быть и недурно, но слишком смутно. Романтизм несомненно находится в связи с «внутреннимъ міромъ души человѣка», но в то же время есть нечто большее, чем просто «жизнь чувства».
Романтизм, — скажем, прежде чем перейти к подробностям, — есть не просто «чувство», но одна из возможных философий творчества. Основное положение этой философии в том, что творчество «от ума» — малоценно или служебно в сравнении с творчеством, смысла и назначения которого сам творец, начиная труд, может не понимать ясно. Умышленность, планомерное построение — противопоставляются непроизвольности, неожиданности, естественному произрастанию мысли.
ІІ
Чем больше смотришь на романтизм, тем менее определенны его пределы. В конце концов все оплодотворяющие веяния в культуре XIX века кажутся веяниями романтическими. Может быть, этот взгляд и неложен.
Романтизм дал современности все или почти все ее умственное вооружение.
Излюбленное современностью «бессознательное» открыто романтиками. Фрейдизм, однако, не наследник романтизма, потому что во всякой глубине (в том числе подсознательной) романтизм находил сложное, тогда как Фрейд в глубине находит только обрывки и клочки.
Пресловутое «историческое мышление» также есть плод романтизма. С одним уточнением: если романтизм увидел во всех вещах Развитие вместо неподвижного Бытия, то моральную ценность приписал всякой появляющейся в качестве итога развития новизне — только Гегель.
Трудность определения романтизма и романтического, из-за которой словарь Брокгауза ограничился расплывчатым и сентиментальным мнением Белинского, вызвана еще и тем, что романтизм есть алфавит, а не сообщение. Романтический метод можно наполнить любым содержанием. Вера в то,что человек и мир суть итоги органического роста не сознающих себя единств — вполне романтическая по происхождению, хотя в ней и нет ничего от огненного, самосознающего откровения личного творчества, каким было мировоззрение настоящих романтиков. С этой верой в несознающие себя единства, бессознательно порождающие жизнь, разум, душевную жизнь — романтизм дал современности, пожалуй, самое опасное и умственно вредное оружие. Вредное и опасное потому что позволяет закрыть глаза на всякое личное начало, на причины и цели, ограничиваясь констатацией «вечного развития» как, будто бы, свойства этих бессознательных единств. Романтизм — ни много, ни мало — дал науке религию, которую она исповедует до сих пор.
Одни романтики прославляли культуру и сложность внутренней жизни. Другие тяготели к народничеству и опрощению. Почему так? Потому что с точки зрения романтической совершенно безразлично, наслаждаться ли своей душой в простоте, «дивясь божественнымъ природы красота́мъ», или в сложности, изощряя свой ум. Ударение здесь стоит именно на наслаждении, получаемом от общения со своей душой. По моему мнению, наслаждение от сложности больше. Но это вопрос вкуса.
О наслаждении собственной душой говорит Сенанкур в Обермане (1804):
«Сердцу глубоко чувствующему свойственно черпать куда большее наслаждение в самом себе, нежели в удовольствиях, доставляемых внешними причинами».
Романтизм весь о внутреннем человеке. О внутреннем человеке и Евангелие — насквозь романтическое в определенном смысле, о чем мы будем говорить ниже.
Романтизм — образ чувства или чувствования, как бывает образ мысли. При одинаковом образе чувствования у разных романтизмов может быть разное содержание.
Романтику нужно быть в общении с природой или с собственным внутренним огнем, т. к. ключевое слово романтизма — укорененность, причастность более чему-то более глубокому и первоначальному, нежели разум с его играми. Разумеется, как сказано выше, эту укорененность можно найти и в, скажем, национальной культурной почве.
Пожалуй, Пушкин — единственный из русских современников романтического движения, который мог его прочувствовать, не только поверхностно ему подражать. И можетъ быть даже, в немъ и было больше романтизма — как откровения самородного творчества, — чем въ Баратынском и Лермонтове. Романтизм есть эротика душевной жизни; зачарованность внутренним; ум созерцающий и чувствующий одновременно. Я бы сказал, что все это было в Пушкине.
ІІІ
Романтики, как это ни странно звучит, открыли европейцу его душу. Каждый, проходящий путем открытия собственной души, проходит путем романтизма.
Тут я должен исправить собственное заблуждение. Я думал, что любовное внимание литературы XIX века к личности — было явлением христианским. Однако рассмотрев подробнее романтизм и его влияния, начинаю думать, что сам по себе христианский мир не был столь внимателен к личности. Эта внимательность была одним из следствий переворота, произведенного романтиками. Переворот этот, вкратце, выразился в переходе от старинной формулы: «литература назидает и воспитывает» — к формуле новой: «литература наиболее полным образом выражает личность».
Романтическое начало — лично-творческое. Внимание к внутреннему человеку — не коренная христианская черта в XIX веке, а черта романтическая, исходно, быть может — неоплатоническая (через непрямые влияния). Европейский христианин прежних веков, до XIX столетия, не так уж любил задумываться о своей внутренней жизни. Век пара оказался, волей случая, еще и веком души.
Первый вопрос романтизма — вопрос о творчестве, или по внутренней связи — о творящей душе. Романтик стоит лицом к лицу со своим внутренним откровением. Видя сияющий источник творчества в своей душе, он понимает творчество и душу религиозно.
Романтизм всегда не без мистики — приобщения к чему-то большему. Эта мистика может быть мистикой вдохновения (самый частый случай), мистикой государства и национальности.
Романтик всегда находится в присутствии своего рода Высшего Существа: собственной души. Внешнее и довольно случайное «я» уравновешивается у романтика его скрытой, загадочной внутренней половиной, знающей тайны. Романтизм есть именно общение с этой половиной.
Романтизм есть иероглиф, указывающий внутрь, причем с переменным значением. Заимствовав слово из алгоритмических языков, его можно назвать указателем на нечто, вне его находящееся. О чем он? Весь о вдохновении. Иначе говоря, романтизм есть откровение внутреннего мира. Романтическое мироощущение противоположно тому, что один писатель (Ч. Блэкки) называл externalism-ом, т. е. убежденности в том, что все дурное и все хорошее находятся вне человека, душа же его — только пустое вместилище, ожидающее наполнения. Романтик всегда обращен к своему центру. Жизнь романтика есть роман с собственной душой.
Далее надо сказать, что романтик не воюет с мыслью и последовательностью. Романтизм не означает беспорядка и бессмыслицы. Он, однако, выбирает ту мысль и ту последовательность, которые, не подчиняясь никакой извне навязанной системе, вырастают или проистекают естественно из скрытого подземного русла.
Эта обращенность к центру и есть то «наклонение души», по которому распознаётся романтизм. При одном и том же «наклонении» содержание ума может быть разным. «Из сокровища сердца своего» каждый выносит свое.
Романтик влюблен в свою душу и назначает ей свидания на чистом листе бумаги.. Романтизм эротичен, или нет его. Как следствие, нельзя быть романтиком, не ощущая в себе глубокой душевной жизни (но может быть романтизм напускной; таким поддельным романтиком, под влиянием своей Натальи, был Герцен). Иначе говоря, «романтическое» мироощущение обусловлено определенным психологическим складом, определенной разновидностью «творческого акта», как сказал бы Ив. Ильин. Люди, знающие только рассудочное творчество, должны видеть в «романтическом» одно фиглярство.
Романтизм чувствует тайну позади вещей. Его состояние — очарованность; для очарованности нужны чары. Простая восторженность, как, скажем, у Брэдбери в «Вине из одуванчиков», еще не дает романтики, если за воспринимаемым миром ничего не стоит. Брэдбери подделывает романтику; на самом деле он просто восторженный рационалист, для которого по ту сторону мира ничего нет.
І
V
Личность не владеет своим творчеством; напротив, творческий дар владеет личностью. Эту своего рода «одержимость» нельзя подделать. Романтик пишет непроизвольно — хотя конечно же, непроизвольно пишет и дурак, и первое следует отличать от второго. Вторая непроизвольность — непроизвольность труда и усилий, т. е. внутреннего труда и усилий мысли. Полки́ пишущих «темно и вяло», как говорил Пушкин о Ленском — свидетельство того, что откровение самозаконного творчества дается не всем, с ним надо родиться, его надо воспитать, для большинства же доступно только подражание внешним формам, принимаемым плодами вдохновения.
Кто пишет по вдохновению — следует потоку мысли. Представление об «органическом» развитии, вырастании творчества из подпочвенной основы естественно для того, кому известно вдохновение.
Вдохновение есть «дар», который можно только принять, а источник его вне нашей власти. Однако есть чисто технические способы приблизиться к этому источнику. Демона вдохновения можно приманивать. Безупречный способ его приманить — собеседование с чистым листом бумаги. У белого листа бумаги есть способность вызывания мыслей, как бывает способность вызывать духов. Г. А. Барабтарло убедительно говорит о преимуществах писания от руки:
«Всякій настоящій писатель знаетъ, или по крайней мѣрѣ чувствуетъ, тончайшую, но ненарушимую связь между образомъ выраженія (въ его высшихъ формахъ) и правой рукой съ писчимъ инструментомъ въ трехъ пальцахъ. Первоначальна только рукопись, а никакъ не машинопись. Строго говоря, ни одинъ шедевръ ни въ прозѣ, ни тѣмъ болѣе поэтическій, не былъ и не можетъ въ принципѣ быть написанъ иначе какъ десницею. На ремингтонахъ и макинтошахъ можно сочинять или «писать» всякую всячину (не говорю тутъ о перепечатываніи перебѣленной рукописи, это дѣло обычное), что и дѣлается сплошь, но такимъ опосредованнымъ способомъ ничего нельзя создать въ высшихъ художественныхъ разрядахъ: ручная работа отличается от машинной».
Возможно, он прав, и сочетание руки и бумаги в самом деле формообразующее, не просто случайное. Пишущий своей рукой не просто «выражает мнения», но мыслит этой рукой, если так можно сказать, водит пером, пока мысль стекает по его правой руке на бумагу.
У вдохновения есть свои «фазы», ступени. Прежде мысли приходит смутное волнение, не сама мысль, а ощущение ее возможности. Еще более ранняя ступень — холодок плодотворного одиночества. Третья ступень — собственно излияние мысли на бумагу. На некоторые из этих ступеней можно взойти по желанию.
Как и любовь, вдохновение нельзя испытать по желанию. Как и любви, вдохновения можно искать.
V
Но вернемся к описанию романтизма. Связан ли он с религией? И да, и нет.
Что душестремительно, то наверняка будет религиозно. Чем глубже мы погружаемся в себя, тем больше смысла находим, а религия есть именно вера в осмысленность жизни. Романтизм, однако, не связан непосредственно с какой бы то ни было религией.
Романтизм неотделим от веры в осмысленность жизни. Мир для романтика — обещание и пролог к чему-то совсем другому. Вера романтиков не есть собственно пантеизм («Мир = Бог»), как говорят некоторые. Это вера в то, что мир есть осмысленное целое.
Романтизм — не просто реакция против слепого рационализма, это еще и ответ глубокой и творящей души на кризис христианства. Мыслящий человек, начиная с конца XѴІІІ века, не может быть «просто христианином», не сталкиваясь с непреодолимыми противоречиями, и на пути веры и творчества становится романтиком.
(Кстати: такой же попыткой продолжить религиозную жизнь там, где закрыты или кажутся закрытыми прежние религиозные пути, было у нас масонство, а с ним и новиковский пиетизм. О том, что пиетизм, движение умное и серьезное, чуть ли не единственное положительное движение, взятое нами с Запада, угас в России в своем зародыше — можно только пожалеть.)
Можно даже сказать, что христианство при закате своем распадалось на романтизм и социализм — два взаимоисключающих начала, одно из которых видит источник всех ценностей внутри человека, другое же — снаружи. 4
Надо сказать, что на заре христианства его границы также соприкасались с границами романтического царства. Посколько Евангелие душестремительно, постольку оно романтично. «Царство небесное внутрь васъ есть» — старейший романтический манифест.
Романтическая составляющая христианства — не последняя из причин его успеха. Наравне с несомненным культом старости (вплоть до представления о Божестве как «Ветхомъ Деньми») в христианстве был родник молодых, юношеских представлений. Новый Завет в немалой степени есть сборник романтической поэзии. Не будь этого — не откликались бы на его призыв юноши и девы. Но это не та поэзия, на которой можно было основать Церковь. Культ старости, иерархии, мысль о Боге как небесном Кесаре — все это более уместно для Церкви, чем светло-поэтические слова Евангелия о нежной, обретаемой и теряемой, вечно зовущей к себе душе. Церковное же христианство — религия Царства. Его мироздание упорядоченно и управляется премудрым Царем. Монархизм здесь внутренний, не от желания понравиться земной власти. (Потому и «демократическое христианство» выглядит бледно: у него нет внутренних оснований.)
У богатой, плодотворной, на тысячу лет вперед творившей греко-римской культуры была своя пора слабости и бедности, в эту пору ее и подстерегло христианство. Его приход не был случайным затмением языческого солнца; как и настоящее затмение, оно было исторически обосновано. Им древний мир расплачивался за века бесплодного рационализма, на котором одном невозможно основать жизнь. Пришла романтическая реакция: христианство. Конечно, по закону акции и реакции оно не просто дополнило разум — интуицией, но упразднило его, и надолго.
Ветхий Завет, «отмененный» Новым, также был рационален и материалистичен. Когда Запад впервые услышал об иудаизме, он понял его как философскую секту. Неслучайно реформация, как путь к атеизму, вдохновлялась именно Ветхим Заветом. Насколько можно судить, старая религия евреев, прежде чем попасть в Пятикнижие (не столь древнее, каким оно хотело бы казаться) испытала своего рода «очищение» в реформатском духе, ослабившее ее теплоту. Там, где были святилища Иеговы и его Ашеры, и священные рощи, и храмы малых богов — осталось учение сухое и нетерпимое.
VI
«Реакция» на легковесном жаргоне нашего времени — синоним мракобесия. По истинному значению слова реакция есть противодействие; противодействие, которым наказывается всякая сильная, ожесточенная односторонность. Способность к реакции — признак здоровья эпохи. Наше время неспособно к реакции, оно болезненно-терпимо к любым односторонностям, говоря его же словами — «толерантно». Толерантность есть неспособность к противодействию.
Культурная и общественная жизнь — всегда чередование акции и реакции. Всякая односторонность наказывается отходом маятника на противоположную сторону. Дряблое сохранение культурой или обществом той формы, какая им была придана, говорит о неспособности к реакции, т. е. потере упругости. Романтизм начала XIX столетия — распрямление ума и чувства после плоско-рационального гнета, сродни русскому «распрямлению» 1890-х и дальнейших годов после народничества и утилитаризма. Возможно, нечто подобное можно сказать и о евангельском романтизме. Религия Ветхого Завета вполне утилитарна, если не прямо материалистична: «Соблюдай уставы и будешь награжден богатством, скотом и потомством».
Романтизм — одушевление мира, обезбоженного материализмом. И чем свирепее и суше, если так можно сказать, был местный рационализм, тем последовательнее и ярче вспыхивал огонь романтизма. Самый сухой хворост был собран, конечно, усилиями немецкой Реформации…
Из того, что романтизм есть реакция на рационалистическое засилье, следует любопытный вывод. Россия не знала этого засилья прежде 1860 — 1890 годов, следовательно, и почва для настоящего, а не подражательного романтизма не была подготовлена раньше окончания этого времени. И тогда пришел «Серебряный Век». Последний русский культурный подъем, совпавший примерно с царствованием Николая ІІ, был по существу романтическим, реакцией на материалистическое засилье. На этом романтическом подъеме Россия и ушла под снег.
Романтики открыли европейцу его душу. XX век — ущерб, затмение романтизма с последующим обездушиванием человека. Разумеется, не в объективном смысле (нельзя лишить человека души по желанию «партии»), но в смысле сознательных переживаний душевной деятельности. Эта область была полностью угашена, скрыта от взгляда, и сейчас, в начале XXI века, числится несуществующей (за исключением чисто медицинских явлений). У современного человека есть «неврозы» и «психозы», но нет развитой и глубокой душевной жизни.








