Небесный этюд-2
Небесный этюд-2

Полная версия

Небесный этюд-2

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Спросить не решился. Ни в тот вечер, ни через неделю.

В ночь на двадцать второе я был начальником караула.

Луна взошла поздно и была уже на ущербе, но светила так, что степь под ней стала светлой почти как днем, только тени лежали не там, где надо. Посты у нас были: два по стоянке, один у склада, один у бензохранилища. Гладышева поставили на дальний, к складу, потому что он сам напросился.

В половине третьего он выстрелил.

Мы прибежали втроём. Гладышев стоял, развернувшись к северу, с винтовкой наперевес, и дышал так, что было слышно шагов за десять.

- Стой, кто идёт! - крикнул он нам.

- Свои. По кому стрелял?

- Двигалось! Я окликнул трижды!

Двигалось метрах в сорока. Это оказался куст перекати-поля величиной с бочку, который ветром гнало вдоль склада, и теперь он лежал у проволоки, аккуратно пробитый в середине.

- Попал, - оценил старшина.

Батя разбирался утром. Сказал, что часовой действовал по уставу, что стрелять надо было выше. Куст с тех пор лежал у склада до самого отъезда.

А Гладышев к вечеру уже рассказывал, что стрелял он вообще-то на голос.

Пётр писал Маше через день.

Он ложился грудью на нары, подкладывал под лист планшет и мог просидеть так час, а то и два. Иногда он поднимал голову и уточнял у меня какую-нибудь ерунду: сколько километров от станции до госпиталя и есть ли там при госпитале печка в сестринской. Я отвечал, что печка, конечно, есть.

Сводки в те дни шли хорошие. Четырнадцатого взяли Ростов, шестнадцатого Харьков, и Гуреев читал это с гордостью, а Голубь заметил, что такими темпами к маю будем в Киеве, и на него зашикали со всех сторон, потому что говорить такое вслух в полку считалось плохой приметой.

Про Харьков я знал, что его отдадут обратно. Знал приблизительно: где-то весной немцы ударят под основание, город вернут и потом возьмут снова, а вот с числами у меня было пусто.

Ещё я был совершенно уверен, что нас погонят на запад, вслед за Ростовом, на Донбасс. Так уверен, что даже прикидывал вечерами, где там аэродромы. Ошибся, как выяснилось потом, полностью.

Двадцать третьего с утра построили полк, и Гуреев прочитал приказ к двадцать пятой годовщине. Спиридоныч по такому случаю выдал к каше по второму куску сала, а вечером пришёл эшелон.

Он встал на разъезде в шести километрах, и разгружать надо было ночью, потому что днём над разъездом прохаживалась «рама». Пригнали три полуторки, сани и всех, кто на земле, включая меня.

Ящики со снарядами к ШВАК идут по двое. Бочку с бензином вчетвером спускают по слегам, и если слега пошла - держать не надо, надо отскочить. Это единственное, что я твёрдо помнил из инструктажа. Работали в темноте, командовал старшина из БАО хриплым шёпотом, и за два часа я взмок так, что шинель под мышками стала сырой изнутри.

Ситников таскал наравне со всеми. Сперва он что-то бубнил себе под нос, а потом разговорился со мной.

- Товарищ лейтенант, а правда, что тут «фоккеры» появились?

- Говорят.

- А они как?

- Я их не видел. Говорят, тяжёлые: с пикирования хороши, а вверх, естественно, идут хуже.

Он подождал, не скажу ли я ещё чего-нибудь, не дождался и потащил свой ящик дальше. Через минуту вернулся и сообщил, что у них в училище инструктор говорил, будто «фоккер» легко горит с первой очереди, если попасть в маслорадиатор.

- Инструктор твой их видел?

- Не знаю.

- То-то и оно, что не видел.

К четырём утра эшелон разгрузили. Спиридоныч подогнал термос на санях с меринком, и мы стояли у саней, пили горячее и обжигались, и кто-то из БАО объяснял старшине, что грыжа у него началась не здесь, а ещё в сороковом.

Обратно я ехал в кузове и заснул на первом же километре. Разбудили меня уже на стоянке, тряся за плечо. В той, прежней жизни я после бессонной ночи отсыпался до вечера и всё равно ходил разбитый. Тут я поднялся, попил и пошёл к Кондрату. Оказывается, так можно было.

Двадцать шестого потекло.

Юг есть юг: снег осел за двое суток, поле стало пегим, а к обеду верхний слой раскис. Ла-5 садился, и за ним оставались две чёрные борозды. Заболотный уехал с Батей смотреть полосу, вернулся мрачный и весь вечер что-то считал.

С этого дня вылеты пошли через раз. Не потому, что не давали задач, а потому что колёса вязли. Механики стали мрачнее тучи: вымыть машину от грязи, пробить забитые щели, вытащить из-под щитков килограммы налипшей земли - и всё это, чтобы потом повторить.

- Завод, - говорил Кондрат, отдирая ком с подкоса, - про грязь не думал вообще.

Первого марта нас предупредили о перебазировании. Не сказали куда - сказали готовить имущество к погрузке и составить ведомости. Они-то мне и достались. Три дня я писал карандашом, разлиновав листы по линейке: лопаты штыковые, лопаты совковые, козлы, печи чугунные бывшие в употреблении, брезент палаточный, чехлы моторные - и всё это в двух экземплярах, и на второй день рука заболела сильнее, чем от ожога.

Батя, подписывая, поглядывал на меня.

- Восьмого комиссия.

- Так точно.

Комиссия приехала седьмого вечером, а работать начала восьмого с утра.

Восьмое женский день, и с утра Заболотный от имени полка вручил Клаве, Нюре и девчатам-оружейницам по куску трофейного мыла и произнёс речь на две минуты. Клава мыло понюхала и под общий смех объявила, что от него тоже бензином несет.

Приехал майор медицинской службы Дробышев, невысокий, с седой щёткой волос, и с ним женщина-военврач, которая всё время мёрзла и поправляла шинель. Устроились в санчасти, в землянке с двумя окошками, вырубленными под самым потолком. Света там было мало.

Таблицу повесили на дощатую стенку и подсветили лампой. Полковой врач передвинул ее дважды.

Я разделся до пояса, потом оделся, дышал, приседал двадцать раз и стоял с закрытыми глазами, вытянув руки. Бедро прощупали, поворочали ногу и заставили пройтись туда-сюда. Лёгкие слушали долго, дольше, чем я хотел.

- Хрипов нет. - Женщина-военврач отняла трубку и подышала на пальцы.

- Жёсткое дыхание, - отозвался Дробышев. - Декабрь, крупозная. Верхушки?

- Чисто.

Потом дошло до глаза.

Я знал, что будет с самого начала месяца и, если честно, из-за этого и не спал толком последние две ночи.

Закрыли правый. Я начал сверху и пошёл вниз, и на седьмой строке остановился.

- Дальше.

- Дальше не разбираю.

Дробышев подвинул лампу сам, потом отвёл её и посмотрел на меня.

- Не разбираете или не видите?

- Не вижу, товарищ майор.

В землянке стало тихо. Полковой врач кашлянул коротко, полез в свои бумаги и достал листок из госпиталя - тот самый, с моей февральской комиссией, где было написано «компенсирует».

- А это кто писал?

- Окулист. Старик. Фамилию не помню.

Тут я не соврал. Фамилию я забыл, ещё не уехав из госпиталя.

Дробышев читал листок долго. Потом сложил его, положил на стол и постучал по нему пальцем.

- Соколов, вы понимаете, что дальномерность бинокулярная?

- Понимаю.

- И как вы её замещаете?

Врать нельзя было. И правду говорить не хотелось - она состояла в том, что я считаю по кольцу прицела, укладываю в него размах и по тому, как быстро он растёт, беру дистанцию, и что это счёт, а не зрение.

- Кольцом, товарищ майор. У прицела кольцо, размах в него укладывается. Если он растёт быстро - близко. По этому и держу.

- Считаете?

- Считаю.

Женщина-военврач посмотрела на Дробышева. Дробышев продолжал задумчиво глядеть на меня.

- Девять сбитых, - сказал он в бумагу. - Из них шесть после ранения?

- Пять, товарищ майор.

Он ещё помолчал.

- Ладно. Летать вам никто не запретит, вас командир ваш из-под меня выдернет через голову дивизии, и я это знаю не хуже вас. Пишу: годен, ограничений по полётам нет. Только имейте в виду: правый у вас теперь работает за двоих, и уставать он будет всё раньше. Как начнёт садиться к вечеру - обращайтесь к врачу сразу, а не когда совсем прижмет.

Он писал и говорил, не поднимая головы, и почерк у него был мелкий и очень аккуратный, что показалось мне странным для медика

Я вышел на улицу и постоял.

Было плюс два, с крыши землянки капало в накатанную колею, и от стоянки тянуло бензином и разогретым маслом, там как раз запускали, и мотор схватил не сразу, а с третьего раза.

Кондрат шёл ко мне через поле, огибая лужи, и по шагам его я понял, что он всё уже знает - на аэродроме такое узнают раньше, чем сам скажешь.

- Ну что, командир?

- Годен.

Он вытер ладони о штаны, хотя они были чистые, и молча пошёл обратно к машине, и только шагов через десять обернулся.

- Так я чехол-то снимаю?

- Снимай.


Глава 3

Подняться, наконец, в небо я смог одиннадцатого.

Двое суток мело так, что от штаба до стоянки ходили, держась за верёвку, натянутую ещё в феврале. Потом все стихло, но сверху снег раскис, а снизу подмёрз, и Заболотный доложил Бате, что с полосой надо что-то решать, а что именно, не уточнил. Батя на мои взгляды не отвечал. Один раз только обронил, проходя мимо:

- Что ты суетишься? Раньше, чем полоса и погода позволят, всё равно не полетишь.

Одиннадцатого с утра стало тихо и бело от инея. Меня отправили не к «Ласточке», а к У-2, который обычно возил в дивизию бумаги и стоял на приколе, зачехлённый.

- В переднюю, - велел Батя, махнув рукой, и полез в заднюю часть кабины.

Я забирался в кабину и вдруг понял, что что-то не так. Неужели я что-то забыл за время, пока не летал? Но руки нашли всё сами, правда с задержкой, и она неслабо меня напугала.

Мы сделали пять кругов. Батя не вмешивался, только на третьем прокричал в переговорный аппарат, что ручку я тяну, как корову за рога. На пятом ручка у меня в руках словно ожила, и посадил он. Сели так, что касания я не почувствовал, лишь заметил, как хвост пошёл вниз.

- Живой?

- Живой.

- Завтра на своей. Один круг по коробочке. И не вздумай мне там крутить, я увижу.

Чехол Кондрат снял ещё восьмого и с тех пор каждое утро зачем-то протирал фонарь, хотя в этом не было необходимости.

Двенадцатого он подложил мне под шлемофон байковую подкладку, обошёл машину по кругу, потрогал колодки. Вместе с мотористом они провернули винт за лопасти, я залил, дал воздух. Мотор чихнул, выпустил немного дыма и заглох, но на следующий раз пошел ровно.

Взлетел, и все было хорошо до времени.

Машина ощущалась непривычно тяжёлой, крены я ловил с опозданием на полсекунды, а на развороте меня повело наружу, и я подобрал ногой позже, чем следовало. Сколько же я не был в воздухе? Месяца три не садился в кабину.

Посадку я запорол. Земля подошла рывком, я взял ручку, словно испугавшись, слишком рано, «Ласточка» приподнялась, зависла и села с козлом, потом со вторым поменьше, и покатилась, кивая, как будто соглашалась со всем, что я о себе в этот момент думал.

Кондрат подошёл, залез на плоскость и стал помогать мне с ремнями.

- Стойки живые, - доложил он в пространство. - Резина держит.

Пахомыч, оказавшийся тут же неизвестно зачем, сообщил, что фанера у нас крепкая, а вот на автобазе в тридцать восьмом один такой сел - и мост пополам.

Батя стоял у капонира и смотрел. Ничего не сказал. Это было хуже разбора.

В воздухе я к третьему полёту разошёлся, а вот сажал по-прежнему. Батя разрешил зону.

Там выяснилось главное. Виражи, боевые развороты, две бочки - всё это тело помнило, руки делали, и голова успевала. А на четвёртой перегрузке в глазах поплыло, и я закряхтел, как учили, и вытянул. И всё равно вылез потом из кабины на подгибающихся ногах и через минуту стоял за капониром, упёршись лбом в холодную землю бруствера, и меня выворачивало утренней кашей.

Голубь оказался рядом. Он ничего не заметил, а если заметил, то смотрел в другую сторону и свернул самокрутку.

- Первый раз после долгого всех полощет, - он лизнул край бумаги. - Кузьмина после госпиталя неделю мутило, он тогда ещё на табак ругался, будто табак виноват.

Оставалась посадка.

Она не выходила, и я знал почему. Правым я видел всё, а вот на выравнивании, когда важны последние два метра, земля переставала иметь расстояние: она была просто внизу, серая, и подходила резко. Полётов с шести я придумал свою схему. Перестал смотреть перед собой и стал поворачиваться влево-вперёд, метров на тридцать по борту, и там уже боковым зрением ловить, как бежит земля.

Ещё я попросил Кондрата навтыкать вдоль полосы вешек.

- Так а как же, - Кондрат воспринял это как само собой разумеющееся. - В грязи полосу и не видать вовсе. Особенно если снегом припорошит.

Он нарубил будыльев подлиннее, обмотал верхушки тряпками и поставил их через каждые тридцать шагов. На следующий день по этим вешкам садился весь полк.

Матчасть полк добирал весь март. Перегонщики ходили трижды, последние шесть машин пригнал Заболотный пятнадцатого, и вечером в штабе Батя назвал вслух, сколько теперь всего и сколько исправных - двадцать четыре и девятнадцать.

Из последних шести четыре были Ла-5Ф, и две из них с пониженным гаргротом. Такие только пошли, у нас их раньше никто не видел.

Одну мне позволили облетать.

Я сел в кабину и почувствовал разницу ещё до запуска. Спину за головой срезали и вместо фанеры поставили плекс. Я развернулся в ремнях и увидел небо там, где три месяца назад была фанера, а под ним стоянку, кухню и Патрона, идущего куда-то по своим делам. На «Ласточке» я три месяца назад крутил головой так, что к вечеру шея не поворачивалась, и всё равно нижнюю заднюю полусферу мне подглядывал ведомый.

В воздухе я ловил себя на том, что смотрю назад чаще, чем нужно, просто потому, что теперь можно.

На «Ласточке» приёмник стоял с осени, и я его почти не включал: в наушниках трещало от зажигания так, что через десять минут начинала болеть голова. Я был уверен, что с новыми машинами это кончится само собой - раз ставят, значит, работает - и тогда всё меняется: можно предупредить, можно навести, можно вообще сражаться иначе.

Передатчик мне поставили как ведущему, по одному на пару. Треск никуда не делся. Так что пользовались этим лишь по необходимости.

Я предложил Заболотному.

- Товарищ инженер, а если провода к свечам в оплётку убрать? Медную, и на массу. Тогда треска станет меньше.

- Оплётку? Оплётку. А медь откуда?

Он снял очки, посмотрел на меня через них на просвет и предложил начать с того, чтобы сержанты не жали кнопку локтем.

Кондрат всё это время стоял у крыла.

- Обзор, конечно, - согласился он. - Только вы поглядите, командир, как у неё зализ сделан. Пальцем ведёшь - ноготь цепляет. Спешка. Раньше бы такое с завода не выпустили.

- Раньше и войны не было.

- Так я и говорю: спешка.

Он ещё раз обошёл «эфку», потрогал зализ, поцокал и вернулся к «Ласточке», и уже возле неё сообщил в пространство, что мотор перебран, на газовке до двух тысяч четырёхсот выходит и не дымит, а что до обзора, так голову ещё никто не отменял.

Батя мне пересесть предложил один раз, вечером, между делом. Я отказался. Он посмотрел на меня секунд пять и ничего доказывать не стал.

«Эфки» ушли Голубю, Кузьмину, Захарычу и Петру. Артёму досталась та машина, которой в феврале разнесло плоскость: её собрали, зашили новой фанерой, и заплата слева была видна за полста шагов.

Ведомого мне назначили в тот же вечер.

- Ситников, - Батя провёл ногтем по фанерке. - Обкатывай. Времени тебе - до перебазирования.

Барабаш узнал об этом вторым и весь вечер держался поодаль, а потом подошёл к нарам и стал разглядывать что-то у меня над головой. Я глянул на него кивнул вверх, мол, не томи.

- Я не жалуюсь. С Кузьминым нормально.

- Конечно, нормально.

- Просто я думал, вернётесь - и как было.

Кузьмин из своего угла, не поднимая головы от подворотничка, заметил, что кто с ним слетался, тот от него уже никуда. Барабаш повеселел и ушёл.

Артём про назначение узнал раньше меня, не знаю от кого. На ужин он пришёл уже довольный, сел напротив и все смотрел на меня так, будто я сейчас начну рассказывать что-то важное.

- Ешь, давай. Чего смотришь?.

- Так я ем, товарищ лейтенант.

Ел он много и быстро, как и все мы. Я после трёх вылетов в день сметал свою миску, потом добирал у Спиридоныча и в промежутках грыз сухари. А всё равно оставался, по выражению Клавы, «жердью». В той жизни я после спортзала полдня ходил героем от одной куриной грудки. Тут я который месяц ел так, что дома бы испугались, и это было нормой.

Шестнадцатого потеплело до плюс шести, и полк устроил стирку.

Бочку поставили на кирпичи за землянками, с подветренной стороны, под ней развели огонь, воду возили с утра. Золы натаскали из печей и замочили в кадке, и Пахомыч руководил щёлоком лично, потому что мыло-то казённое, его на всех не напасёшься.

- Гимнастёрку в кипяток не суй! - орал он через двор. - Сядет!

Барабаш сунул. Гимнастёрка села так, что рукава стали ему почти по локоть, и он ходил вокруг бочки с ней в руках, растягивая.

- Ты её на себя натяни и высуши, - посоветовал Кузьмин, не оборачиваясь. - Она по тебе и станет.

- А если не станет?

- Тогда меняйся с Гладышевым. Он длинный, ему всё равно всё коротко.

Патрон утащил чью-то портянку и удрал с ней за капониры, его ловили втроём минут десять, и не поймали. А портянку он потом бросил сам, когда надоела.

Я стирал левой, правая ещё гнулась плохо: ладонь после того февральского вечера зажила, но кожа на ней осталась молодая и тонкая, лопалась от щёлока и от холодной воды. Клава посмотрела и молча вылила мне в шайку кипятку из ведра.

- Не грей руку в горячем, - тут же вмешался Пахомыч. - От горячего кожа дурная делается.

- От твоего щёлока она делается дурная, - Клава даже головы не повернула.

Артём стирал рядом, старательно, как отличник, и трижды переспросил, надо ли отдельно портянки. Потом рассказал, что дома, в Кирове, стиркой занималась бабка, а он таскал воду от колонки.

Первый совместный вылет мы сделали семнадцатого.

Я объяснил ему на земле, чертя прутиком по грязи: интервал такой-то, дистанция такая-то, на развороте наружный отстаёт, поэтому режь угол; потерял меня - не ищи глазами, а иди курсом, я сам подберу; в эфир не лезь, пока не позову.

В воздухе не вышло ничего из перечисленного.

Он прилип ко мне так близко, что я видел его лицо и как он держит ручку. Отогнать его я не мог: качал крылом, а он воспринимал это как одобрение и подходил ещё ближе. На первом же развороте его вынесло вперёд, он это заметил, убрал газ рывком, провалился вниз и потерял меня.

Я нажал кнопку и велел ему идти с набором на юг.

Он не услышал ни слова, метался внизу над степью, разворачиваясь то туда, то сюда, и я подбирал его сверху две минуты, и все эти две минуты в наушниках у меня трещало.

Сели. Артём вылез из кабины красный и мокрый, шлемофон в руке, и стоял передо мной по стойке смирно.

- Разбор потом. Сейчас пить и есть. Идём.

Приёмник его смотрели вечером втроём, с фонарём. Провода к свечам шли где попало, экранировки почти не было, и в наушниках стоял такой же треск, только гуще. Кондрат перебрал жгут, обмотал, что мог и объявил, что теперь будет лучше. Стало лучше примерно на треть.

Голубь, проходя мимо, поинтересовался, не радиостанцию ли мы тут строим, и заметил, что за всю зиму эта штука ни одному человеку жизни не спасла, а вот отвлекала многих.

Разбор был в землянке, на фанерке огрызком карандаша. Я рисовал ему пару сверху: где он, где я, куда смотрит он и куда я.

- Ты на меня не смотри. На меня хватит взгляда раз в пять секунд. Всё остальное время смотри назад и вверх. Твоя работа - не за мной ходить, а держать то небо, которого я не вижу.

- А если я вас потеряю?

- Все теряют. Не мечись только, иди на юг и не крути - я тебя найду быстрее, чем ты меня.

Он записал что-то в книжечку. Первый месяц они все что-то записывают.

Восемнадцатого и девятнадцатого мы отлетали ещё шесть вылетов, и на шестом он впервые продержался в паре весь маршрут, а на посадке подошёл на своей высоте, без подсказок.

Девятнадцатого возили стрелять.

Щит поставили за балкой в трёх километрах от поля: доски, сколоченные крестом, метра четыре в размахе, с намалёванным известью кругом посередине. Возили нас туда накануне, на полуторке, чтобы посмотреть на него глазами с земли, и Артём долго ходил вокруг и мерил его шагами.

Клава пушки готовила сама и всю дорогу ворчала, что после зимы им веры нет.

- Смазку кладут, будто её жалеть нельзя. Промоешь, а она в подающем всё равно где-нибудь сидит.

- И что тогда?

- А тогда, Меченый, ты нажмёшь, она тебе один снаряд выплюнет и задумается.

Первый заход я запорол. Открыл огонь далеко - мне казалось, что щит уже вот он, а он был ещё там - и трассы ушли под него, вспахав снег метрах в пятидесяти ближе. Я вышел, развернулся и на втором заходе заставил себя не смотреть на щит вообще, а укладывать его в кольцо и считать, как считаю в воздухе: не влез в кольцо - рано, влез с краями - пора. Тогда попал.

С третьего захода я положил очередь в круг, и это была работа не глаза, а арифметики.

Артём в первый раз промазал так, что мы не нашли, куда он попал вообще. Во второй у него пушки замолчали после десятка снарядов. Он сел злой, и Клава лазила в его машину до темноты и вытащила из подающего комок смазки с намотанным ворсом величиной с грецкий орех.

Третий раз Артем стрелял уже на следующий день и попал хорошо. На земле сначала докладывал спокойно, а потом всё-таки не выдержал и рассказал ещё раз с воодушевлением и сопровождая все жестами.

Дырки в щите считали Пахомыч с Кондратом и поругались: Кондрат уверял, что половина осталась с прошлой недели, и это видно по краям.

Двадцатого Батя дал нам учебный бой с Голубем и Плужниковым.

Голубь ушёл вверх сразу, как только мы разошлись, и сидел там, в солнце. Минуты три, и я знал, что он там, но всё равно потерял его на пару секунд. Этого хватило. Он свалился откуда-то из-за виска, прошёл между нами, и Плужников тут же оказался у Артёма в хвосте, а Артём этого не понял и продолжал добросовестно держаться за мной.

На земле Голубь снял шлемофон и посмотрел на моего сержанта долгим взглядом.

- Ни черта ты не понял.

Артём открыл рот.

- Ты ведомый, а не хвост. Ведомый смотрит, а не следует. Тебя двадцать секунд вели, а ты в это время держал мне интервал, красиво, как на параде. - Голубь надел шлемофон обратно зачем-то и пошёл к своей машине. От капонира обернулся: - За интервал, впрочем, хвалю. Ровно ходишь.

Артём после этого ходил как побитый до самого ужина.

Вечером я взял карандаш и на обороте старой ведомости - их у меня после февраля оставалась целая стопка - нарисовал «эфку» в три четверти, с земли, как увидел её в первый раз.

Артём подсел и стал смотреть через плечо.

- А меня можете?

- Тебя? Тебя могу.

Я набросал его портрет у крыла - шлемофон в руке, ноги врозь. Лицо, честно говоря, я вытянул сильнее, чем надо, но узнаваемо, а курносость передал точно.

Он смотрел на листок и молчал, потом попросил разрешения послать домой, и я сказал, что можно.

- Мамка не поверит, - заключил он. - Она думает, я тут в столовой служу. Я ей так написал, чтоб не боялась.

Пётр из своего угла заметил, что мать не дура, она всё равно знает.

Про Харьков в сводке сказали шестнадцатого или семнадцатого, я слышал не сам, мне пересказали у машины. Наши войска оставили город. В землянке в тот вечер было тихо, и Голубь свою шутку про Киев к маю больше не повторял.

Я знал, что так будет, и от этого знания не было ровно никакого толку. Зато в другом я ошибся полностью: весь месяц был уверен, что нас погонят на Донбасс, вслед за Ростовом, и даже прикидывал вечерами, где там поля.

Приказ на перебазирование пришёл двадцать второго.

Куда - узнали не сразу, а когда сообщили, у меня в голове щёлкнуло. Кубань. Про нее я помнил, что там было целое сражение, о котором пишут отдельно. Ещё там дрался кто-то знаменитый, и, кажется, на американской машине.

Имущество грузили в эшелон трое суток. Ведомости, которые я расписывал карандашом по линейке, пригодились: сверял их со мной сам Заболотный, спрашивая и сам себе отвечая. Печей чугунных бывших в употреблении оказалось на одну больше, чем в бумаге, и мы её вписали.

В последний вечер Кондрат выдернул свои вешки и связал их в вязанку - там, мол, таких не найдёшь, там подсолнух другой. Куст перекати-поля, который Гладышев в феврале прострелил на посту, так и остался лежать у проволоки. Гладышеву за месяц напомнили про него раз двести, и он уже сам рассказывал эту историю первым.

Спал я в ту ночь часа три и заснул мгновенно, едва лёг. В прежней жизни перед дорогой я крутился до утра и вставал с чугунной головой.

На страницу:
2 из 3