
Полная версия
Перстенёк с бирюзой
В гридню Настя ступила не без опаски, а как иначе? Боярская, Норовская, а оно страшно, но и интересно до жути. По первой никого не увидала, а потому пошла оглядеться. На боярском столе свитки, связки берёсты, а сбоку малый стол для писаря. По стенам широкие лавки, в углу икона простая, потемневшая от времени.
– Чтой-то за пташку ко мне занесло? – Голос старческий дребезжащий
Настя едва не взвизгнула, обернулась и увидала в на лавке писаря Норовсокого, Никифора.
– Здрав будь, Никифор... – замялась, – не знаю, как по-батюшке.
– Зови дед Никеша. Привык я, – писарь встал и пошел к боярышне, оглядел ее с ног до головы и хмыкнул в сивые усы. – Ты чегой-то чернавкой? Ужель тётка наказала?
– Вовсе нет, – Настя помотала головой. – Я, дедушка, сама пришла. Дел много, так дай, думаю, помогу.
– Ну помогай, коли пришла, а я уж тут посижу, – и снова уселся на лавку, привалился к стене. – Стылая нынче весна, аж выть хочется.
– Дед Ефим говорит, что скоро теплу быть, – Настя припомнила слова Алексея. – Деда, тебе шкуру подать? Сейчас я.
Бросилась к клети и ухватила теплое, а потом бегом в гридню:
– Вот, давай спину укрою, – накинула на старого шкуру и пошла за скребком. – Тебе бы взвару теплого.
Дед Никеша уж рот открыл ответить, но вошла девка, поставила на пол ведро с водой да и ушла с поклоном.
– Скрести станешь? Рук не жаль? – дед вроде как удивлялся.
– Другие же не берегут, делают, – Настя полила водой деревянный пол и принялась скрести от окна к дверям. – Деда, тебе не тоскливо тут со мной? Хочешь, в ложницу сведу? Поспишь, согреешься.
– Одному тоскливо, а с такой кудрявой отрадно. Ты, боярышня, схитрила. Чем тётке-то досадила, что в чернавки подалась?
– Почудилось тебе, дедушка, – Настя скребла на совесть, но и радовалась, что пол скоблен был до нее и работы не так, чтоб до седьмого пота: с непривычки немели и руки, и колени.
– Ладно, вижу, говорить об том не желаешь. А вот про свитки? Что скажешь? Бумаги-то видала?
Настя замерла, а потом поднялась и двинулась к деду:
– Бумаги видала, но такой, как тут, никогда. Это чья же?
– Фряги дали заместо мыта. Давно еще. Боярин Вадим сторговался, любит, когда все самое хорошее ему.
– Фряги были? – Настя и дышать забыла. – Деда Никеша, а расскажи какие они?
– Чернявые, голосистые. Парнишонок один песни пел да складно так. Ты умеешь ли?
– Пою, – Настя придвинулась к дедку. – Отец Илларион научил. Сказал, что иная речь лучше помнится, если песни петь.
– Спой, – теперь и писарь встрепенулся. – Страсть как люблю песни слушать.
– Петь? – Настасья замялась. – Деда, так мне работать....
– Одно другому не помеха! – хитрый дедок подмигнул. – С песней любое дело легше.
Настя думала недолго: запела на фряжском и принялась скрести. И ведь правый оказался дедок – с песней и не заметила, как почти все осилила.
От автора:
Прибить отрезанные уши к воротам торга- да, так поступали с ворами. Отрезали уши и прибивали к воротам или столбам торга, где произошла кража.
Бо ярое- слово "боярин" произошло от указания "Боярыймуж", (где бо- он, этот ярыймуж), коих старцы определяли на вечевом круге по заслугам перед обществом и личным качествам. Как правило это были боевые заслуги и качества управленца, властителя. Ольга имеет ввиду, что нужно искать в себе силы противостоять, властвовать.
Пергамен- материал для письма из недублёной сыромятной кожи животных (до изобретения бумаги). На Руси долго использовали пергамен, поскольку собственного производства бумаги не было.
Глава 7
– Вадим Лексеич, похоже, правый дед Ефим, вскоре тепло грянет, – Борис Сумятин подвел коня к боярину. – Лёд-то на реке ноздрястый, того и гляди лопнет. А если завтра солнцем окатит?
Вадиму и без слов десятника было понятно, что времени мало.
Реку перешли по льду, и двинулись уж лесной дорогой к заставе, а Норов все оборачивался, все хотел разуметь, что его гложет: то ли тепло скорое, то ли еще что-то – светленькое и кудрявое.
– Верно, Бориска, говоришь, – кивнул Вадим. – Ты вот что, веди десяток на заставу, забирай небывальцев* в Порубежное. А я обратно в крепость, полусотню соберу и через реку переправлю, пока дорога есть. Ты гляди в оба, особо за Нерудовым. Жадный стал, лютый. Разумеешь, что не годен, гони в Порубежное. Скажи, я велел.
На том и распрощались: Сумятин повел воев дальше, а боярин – повернул к дому. Ехал, размысливал, прикидывал и так, и эдак. Понял, что порешил верно и уж боле не сомневался, а понукал коня идти быстрее.
Сам бы себе не сознался, что хочет вернуться на подворье. Уж очень тоскливо было думать, что кудрявая девчонка осталась там и, по всему заметно, в испуге от него, Норова. С того и злобился, и огорчался, а доставалось верному коню, которого подстегивал нещадно.
В Порубежное влетел едва не соколом, у подворья полусотника завертелся вьюном, сдерживая коня, свистнул хозяину и велел собирать воев к завтрашнему дню, отправлять на заставы и засеку. Полусотник – муж бывалый – поклонился и ответил, что все уж давно готовы и ждут только его, Норовского, указу.
Боярин кивнул и намётом до своих хором. По дороге махнул рукой воям, что ехали рядом, те и без слов поняли, что Вадим отпускает по домам, а потому и отстали.
На подворье Норов спешился, отдал поводья подбежавшему холопу и шагнул в сени. Там остановился, не узнавая родного дома: вокруг чистота, благость и дышится легче. Двинулся к гридне, озираясь, а потом услыхал смех: звонкий девичий и хриплый писаря своего, Никешки.
– Ох, уморила, давно так не веселился. Ты, боярышня, в гроб меня вгонишь, – хохотал старый.
– Дедушка, зачем такое говоришь? – Голос-то у боярышни стал испуганный. – Живи еще век, а то и дольше.
– А зачем? У меня вот кости ноют, – жалился хитрый писарь. – Какая ж радость стариком быть? Вот разве что принесет девица пригожая жбанчик теплого взвару, тогда и захорошеет мне.
– Принесу, дедушка, я мигом. Только вот ведро и скребок на место верну.
Вадим прислонился к стене, разумея, что застанет его Настасья, поймет, что подслушивал. А уж потом одернул себя и двинулся навстречу: ведь в своем дому, так чего прятаться по углам? На пороге столкнулся нос к носу с кудрявой.
Та обомлела слегка, попятилась да зацепилась сапожком за порожек и упала бы, если б не крепкая рука Норова. Ухватил ее, испуганную, за плечо и к себе дернул, а потом и сам обомлел, как Настя миг тому назад. Рука-то у боярышни тонкая, сама она легкая, от волос дурманом веет, а от взгляда ее оторопь берет, и не какая-то там жуткая, а самая что ни на есть сладкая.
– Здрав будь, Вадим Алексеевич… – прошептала Настя.
– И тебе не хворать, Настасья Петровна, – выдохнул Норов. – И не спотыкаться.
– Прости, удивилась тебе, – Настя отступила на шажок малый. – Не ждала так скоро.
– А когда ждала? – Вадим-то сболтнул и сам себя укорил: как малолеток, ей Богу, выманивал у девицы слов ласковых.
– Хозяина всегда в дому ждут, – высказала и улыбнулась. – Прости, задержала тебя, встала на пороге и не пускаю.
Норов оглядел боярышню с ног до головы, приметил и запону ветхую, измаранную на коленках, и рубашонку плохенькую. Посмотрел на руки – красные и озябшие – а уж потом метнулся взглядом к окаянным кудряшкам. Растрепались, повыскочили из-под очелья завитушки, облепили личико милое, будто обняли. Норов замер и все силился понять – девчонка перед ним иль девица? Годами уж невеста, а взглядом – дитё дитём. Миг спустя очухался и принялся выговаривать бедняжке:
– Не пойму, ты чернавкой тут? Откуда одежки такие? Почто ведро сама тянешь? Девки нет, чтоб снести? – Норов говорил, да и разумел, что сама его гридню чистила. – Настасья, отвечай сей миг, ты что тут вытворяла?
Боярышня в лице поменялась, улыбку спрятала и голову опустила низко, Норов и не так, чтоб противился: уж очень отрадно было смотреть на девичью макушку. Но дурное в себе сдержал и снова приступил с расспросами:
– Настасья, говори. Инако осержусь, – пугал, а улыбку в усах прятал.
– Полы скребла, – в дверях показался дед Никеша. – Скоблила так, что едва до дыр не стёрла. Лавки мыла, ставни чистила, шкуры трясла. Все, чтоб хозяину угодить, – дедок серчал.
Вадиму долго объяснять не понадобилось, а потому и спросил:
– Хозяину иль хозяйке?
– А чего ж ты, боярин, меня спрашиваешь? Вон боярышню пытай. Иль ее теперь Настькой звать? Чернавкой?
Вадим на речи писаря отвечать не стал, почуял, что Насте тот разговор поперек сердца.
– Никеша, ступай в гридню. Ты, Настасья, в такой одежке более не попадайся мне на глаза. Осержусь, – и махнул рукой, отпустил девушку, что от стыда готова была провалиться сквозь землю.
Боярышня подхватила ведро на вервие, скребок цапнула и побежала по сеням. Норов не удержался и глянул вослед Насте; бежала она уж очень завлекательно: кудряхи подскакивали, а кончик косы мотался из стороны в сторону.
– Чур меня, – перекрестился писарь. – Вадимка, окстись. Рожа-то чего такая довольная? Убил кого поутру? Иль изувечил? А может, пограбил?
– Не-е-е-е, – протянул Норов. – Токмо собираюсь. Тут дедок один дюже говорливый, так вот размысливаю – убить иль изувечить. А может, пограбить? Признавайся, старый хрыч, сколь деньги скопил?
– Да забирай все, – заворчал Никифор. – Чего толку беречь? Платишь ты щедро, слова не скажу, а потратить не даешь. И днем, и ночью гну спину на тебя, изверг. Ты обещался, что на заставу уедешь, так какого ж ляда воротился?
– Лёд на реке истончал, – Вадим взошел в гридню и огляделся.
Пол светлее некуда, шкуры на лавках чистые и пушистые, нигде ни пылинки, ни соринки. И всем бы был доволен боярин, если б не знал, что за такую благодать боярышня стирала пальцы в кровь и гнула спину, как простая чернавка.
Сам себе удивлялся: и мыслям досужим, и тому, что принялся жалеть незнакомую девчонку. Лишней сердечности за собой не замечал, вот разве что, когда подлетком был, матушку лелеял. Да о том уж почти позабыл, вспоминал только в церкви, когда ставил свечу за упокой.
– И чего ты влез? – сокрушался писарь. – Так душевно говорили с Настенькой. Она сулила взвару принести, теперь при тебе и не покажется. Кликни девку, пить охота.
– Никеша, ты страх обронил? Может, мне самому сбегать, спросить у тётки Полины для тебя питья? – Вадим двинулся к старику.
– Тпр-у-у-у-у, стой. Разошелся, расколыхался, – довольный дедок уселся на лавку и умолк.
Норов же пометался по гридне и прилип к оконцу: на дворе сыро да серо. Снег просел, покрылся поверху грязью, в иных местах и вовсе потёк ручьями. Небо тоже неотрадное – сизое, будто крыло голубиное. Правда в облаках увидал боярин просветы, тем и унялся в надежде на долгожданное солнце.
Вадим прошелся от стены к стене, глянул на писаря: тот склонился над связкой берёсты и читал, шевеля губами. В гридне тишина и тоска, да такая, что Норов уж было собрался взвыть, но раздумал и порешил пойти по подворью, поглядеть, что боярыня Ульяна наработала.
Только сделал шаг, как на пороге показалась Настасья: летник шитый, сапожки тонкой кожи, навеси долгие и блесткие. В руках у боярышни жбан взвара и две кружки. Посудину Настя держала перед собой, потопталась чуть испуганно, но себя пересилила:
– Взвару теплого, боярин, – поклонилась урядно, и все бы ничего, только вот навеси-то долгие…
Норов смотрел на боярышню, разумея, что сей миг засмеется: навесь при поклоне аккурат в жбан угодила и теперь полоскалась там, как исподнее в корыте. Настя так и стояла, согнув спину, косилась на ею же сотворенное нелепие, а вот дед Никеша не промолчал:
– Правильно, боярышня. Навесь-то, чай, из серебра? Коли почернеет, то во взваре отрава. Теперь стой и жди.
Норов не сдержался и прыснул коротким смешком, боярышня же разогнулась и глядела на капли ягодного взвара, пятнавшие нарядный распашной летник.
– Сей миг нового принесу, – прошептала, опустила глаза, уже налившиеся слезами, и бросилась вон из гридни.
Норов уж хотел догнать, сказать, что пил всякое, да похуже взвара с навесью, но его остановил зловредный писарь:
– Гляньте, осклабился. Ты вон лучше раздумай, влетит девке за попорченный летник, нет ли? Взвар-то с ягод, пойди отмой.
Не успел боярин ответ дать, мол, боярышня же, кто посмеет, как в гридню вошла чернавка и поставила на стол жбан и кружки. Поклонилась быстренько и проворной мышкой шмыгнула вон. Вслед за тем с бабьей половины послышались ругань и стук дверной. Потом все затихло, затих и злоязыкий дед Никеша.
Норов раздумывал, понимая, что Настасья виноватая: он и воев своих корил за косорукость, не спускал вины. Но знал Вадим и то, что из-за его сердитых слов Настасья обрядилась как на пир. И по всему выходило, что он, хозяин Порубежного, подвел девку под горячую руку боярыни Ульяны.
– Да гори все! – вызверился Норов. – Об чем раздумываю? Дел и без того много! – с теми словами выскочил из гридни и пошел в ложницу, забрать кафтан потеплее.
Метался по ложне, пока не наткнулся на оконце. Вмиг распахнул ставни и вдохнул сырого весеннего духа. Полегчать-то полегчало, но ненадолго.
Из-за угла хоромины вышла Настасья: шубка старенькая, сапожки стоптанные, навесей как не бывало. Шла, склонив голову и прижав руку к уху. Добралась до узенькой лавки, что втиснулась меж двух приземистых сараек и рухнула на нее, как подкошенная. Спустя миг Норов услышал голосок, да жалостливый такой, хоть рыдай:
– Дурочка безрукая… – шептала. – Да что ж я такая никчемная…
Норов прикрылся ставней, смотрел сквозь малую щель на боярышню и злобился. Сидит, глупая, в самом уголку, себя казнит, да и отсюда видно, что ухо – краснее некуда. Иная бы злостью исходила на тёткину науку, ругалась бы, ногой топала, а эта убивается, едва не плачет.
Меж тем Настасья подхватила снежка и приложила к горящему уху, ойкнула и откинула комок, видно, больно было, да и обидно. А потом уставилась куда-то вбок, да так глаза округлила, что Норов выглянул из окна.
В пяти шагах от боярышни стоял огромный серый пёс: приник к земле, скалил долгие и крепкие зубы. Шерсть на загривке дыбом, а на боках – клоками свисает.
Едва дыша, Вадим протянул руку и снял со стены лук, торопясь, наложил стрелу, еще и Всевышнему спасибо сказал, что оружие в ложне осталось. Знал боярин о сером псе, которого на подворье боялись, как огня, и не ловили, когда тот без опаски таскал кур и душил их возле забора. Звали сатаной в обличии и крестились всякий раз, когда поминали его к ночи.
Пес прижал уши и зарычал. Когти его глубоко ушли в рыхлый снег, хвост вздыбился, а глаза едва искры не метали. Вадим сотню раз пожалел, что Настасья забилась в самый глухой угол подворья, но и тьму раз обрадовался, что некому напугать серого, чтоб кинулся на девушку. Боярин стрелу пускать не спешил, не знал наверно, что убьёт животину, а подранки, они лютые: вцепится в горло девичье и загрызет.
– За мной пришел? – Настя не бежала, не трепыхалась. – Загрызи. Всем я помеха, всем обуза. Для чего живу, для чего хлеба ем и землю топчу… – и заплакала тихонько, закрыла лицо ладонями. Всхлипывала жалостно, поскуливала, что дитё малое.
Серый взрыкнул, но не кинулся, вильнул хвостом и пошел к боярышне – сторожко, тихонько. Потом и вовсе сел возле ног плаксы, уши поднял и дожидался чего-то.
Вадим натянул тетиву, разумея, что ждать уж нельзя, но сам не понял, почему промедлил. Смотрел, как серый кладет лапу на колени Насте и поскуливает щенём брошенным.
Через малое время пёс сунулся облизывать руки Настасье и хвостом вилять. Та отпихивала его, приговаривая:
– Не надо, ничего мне не надо, – и рыдала уж в полный голос.
Серый и сам завыл тихонько, ткнувшись мордой в щеку Насти.
– Уйди, – Настя толкала большого пса от себя. – Утешать взялся? Вот глупый...
Серый хвостом вилял да так сильно, что Вадиму на миг показалось – оторвется. Сам боярин лук опустил, но стрелы не убрал, сторожась.
– Что? Ну что? –Настя уже гладила лобастого пса. – Исхудал, шерсти обронил. Что ж ты, серый, пугаешь всех? Сам-то ласковый, а чёртом притворяешься, – и улыбнулась.
Вадим от злости едва лук не переломил! Осердился на кудрявую до темени в глазах! А как иначе? Разжалобила, напугала, а теперь еще и смеется, окаянная! Хотел уж крикнуть, выговорить боярышне, но смолчал отчего-то...
– Большой ты, теплый, – Настасья обняла мохнатого пса, прижала большую голову к груди. – Нелегко тебе? Оголодал? Бедный ты, бедный. И притулиться тебе некуда, гонят отовсюду. Ты погоди, погоди, шерстнатый, я тебе каши дам. И кости бы не пожалела, но пост ведь, откуда мясу взяться? Не убежишь? – встала и двинулась к хоромам, остановилась возле большой бочки с водой и умылась наскоро, стряхнула со щек давешние слезы. – Эх ты, всю шубейку мне шерстью залепил. Тётенька увидит, осердится. Ты жди меня, ладно?
Пёс, будто разумея, отошел за уголок сарайки и выглянул оттуда, мол, жду, возвращайся скорее. Настя улыбнулась и побежала.
Вадим опять смотрел на косу, что металась по ее спине, подпрыгивала и потешала. Поразмыслив, понял – сам себя потешал, а был бы вокруг народец, то и его бы развеселил. Пса вороватого и лютого не убил, еще и девчонку с ним рядом как-то вытерпел, хоть и изошел холодным потом.
Серый терпеливо дожидался боярышню, Норов – тоже. Хоть и держал лук наготове, а все одно, любопытничал – как дальше-то будет? Что скажет чудная Настасья псу, чем угостит незваного гостя?
Она и не промедлила: показалась из-за угла хоромины с мисой – старой, выщербленной по краешку:
– Серый, серенький, – звала, – иди. Вот каша-то. Теплая еще. Ты ешь, ешь, – поставила мису на землю и отошла подальше.
Пёс, припадая на передние лапы, потянулся к угощению, почуяв, что не отнимут, набросился на кашу. Рычал, едва посудину не грыз.
– Глянь, небо-то светлеет, – тихонько говорила, пса не пугала. – Ужель тепло скоро? Солнышко будет, цветки, – вздохнула. – Откуда здесь цветам-то взяться? Вытоптаны давно... Порубежное.
Вадим, слушая речи боярышни, затосковал, но и озлился. Чем плохо Порубежное? Его ведь земли, его дом, его вотчина.
Меж тем пёс вылизал мису, подошел к Насте и ткнулся носом в ее ладонь.
– Наелся? – погладила легонько мохнатую головушку. – Ты ступай, серый, прячься. Увидят, так кнутами засекут, или вовсе стрелу пустят. Завтра приходи. Придешь?
И снова Вадим удивлялся понятливости животины! Пес потрусил к сарайке, оглянулся на Настю, рыкнул, словно прощаясь, и шмыгнул в щель под приступками.
От автора:
Небывалец- новобранец, новичок, боец, который еще не бывал в сражении. На заставах (пограничных постах) существовала система обучения: опытный воин - новому воину. Обучали не только военному ремеслу, но и субординации, самообслуживанию: готовить еду, содержать в порядке свою одежду и пр.
Глава 8
Вадим долгонько смотрел на боярышню, прислонясь плечом к ставне: и так голову склонял, и эдак, все ждал от нее чего-то. Не выдержал и окликнул:
– Принялась кормить приблудного? – и вроде ругать не хотел, а получилось сердито.
Настя обернулась на голос и покраснела: даже издалека увидал Вадим взгляд испуганный.
– Боярин, я свою отдала, – она подошла к окошку и подняла к нему личико: тревожное и милое. – Я нынче есть не стану.
Смотрел Норов на кудрявую и все порешить не мог – ругать или утешать? Стоит перед ним девчушка – добрая, сердечная –, а вокруг видит лишь злое и винится загодя, ожидая упрека иль наказания.
– Настя… – голос-то у боярина дрогнул, – я с тебя не за кашу спрашиваю, а за то, что подпустила к себе зверя. Как не убоялась? Ведь немало людей погрыз, чай, слыхала уже. Сторожу тут с луком наизготовку, – показал в окошко оружие грозное.
– Прости, Вадим Алексеевич, – голову опустила, руки в кулачки сжала. – Всем докучаю. Одни хлопоты со мной.
– И какие ж хлопоты? – Норов и жалел печальную, и потешался над нею. – У окна постоять и поглядеть на чудо чудное? Так за это, пожалуй, спасибо сказать надобно. И чем ты пса проняла? Хвостом вертел так, что я уж было подумал, оторвется и останется на снегу лежать.
Настасья чуть замерла, а потом взглянула на Вадима, да так, что тот едва не хохотнул: глаза бирюзовые по плошке, рот приоткрылся.
– Не пойму я… – Настя потопталась чуть, а потом, приподняв полы шубки, влезла на лавку, что притулилась у стены хоромины, аккурат под окнами боярской ложницы. – Ты шутишь, боярин, нет ли? Смеешься надо мной?
Норов дышать забыл: мордашка девичья близко совсем, глаза светятся теплом, и сама Настя будто тянется к нему.
– Так это… – очухался, – смеюсь, не без того. Ты не спеши печалиться, боярышня. В Порубежном редко, когда повод есть потешиться, а потому и дорог он. Я вот нынче одним днем за весь год отсмеялся. Затейница ты, как я погляжу. То навеси во взваре полощешь, то с лютым зверем обнимаешься. Жаль, раньше не пожаловала в Порубежное, глядишь, и веселее бы стало.
Настасья с ответом не спешила. Сложила руки на подоконнике и оперлась на них подбородком, вроде как раздумывала:
– Вот и тётка Ольга потешалась утром. Ты, говорит, иди и улыбайся, а людям с того отрадно станет. Что ж я, скоморох какой? – жалилась Вадиму.
Норов едва себя удержал, чтоб не погладить девичью головушку. Да не утешить хотел, а потрогать кудряхи, которым несть числа. Распушились косы-то по весенней сырости, рассыпались в разные стороны. Красота…
– Скоморох смешит, а ты радуешь. Чуешь разницу-то, боярышня? – лук положил и руки за спину убрал от греха подальше.
– Тётка Ольга смеялась. И ты вот… – Настя и сама улыбнулась. – Так-то посмотреть, лучше смех, чем слезы.
– Погоди, ты про Ольгу Харальдову? Точно ли? Смеялась? – Вадим удивлялся.
– Она самая, – кивнула Настасья. – Ох и лук у нее! Как держит-то? Как поднимает?
– Лук знатный, тут слова не скажу, – Вадим не успел себя одернуть, принялся девице да об оружии. – Такой лишь у нее и у меня. Ей от отца достался, а я стяжал в бою ладейном о третьем годе. Мимо высокой водой шли северяне, сказали, что торговать, а ввечеру бросились на крепость. Вои они умелые, но напрасно сунулись в Порубежное. Здесь каждый человек – ратник: хоть дитё, хоть старик немощный. Загнали мы их на ладью и… – осекся, разумея, что об таком девчонке лучше не знать.
– И что? – Настя аж на цыпочки встала, дышать забывала от любопытства. – И что дальше-то?
– Ну как что, накормили, напоили и отправили домой, – Вадим пристукнул крепким кулаком по стене. – Как сама-то мыслишь, что дальше?
– Мыслю, что до дома они не добрались, – вздохнула кудрявая. – А зачем наскакивали?
– Так причина-то завсегда одна и та же, – не удержался и дернул за девушку за косу. – Вызнать хотели, крепкие ли у нас вои, да разуметь, если ли чем поживиться в крепости.
– Это все потому, что земля у них скудная, родит плохо. Одной рыбой сыт не будешь, вот и ходят искать поживы, – Настя улыбнулась и косу перекинула за спину, мол, моя, не хватайся.
– Молодец. Откуда знаешь? – спросил и сам понял: поп науку передал.
– Отец Илларион сказывал, – Настя запечалилась, голову опустила. – И как он там? Велел писать, а как же я ему отпишу, кто передаст послание? Далеко забрались…
– Нашла об чем горевать. Третьего дня конный двинется в княжье городище, так ступай поутру к воротам и передай берёсту. Укажи, где попа искать.
– Правда? – Настя едва не сплясала на лавке. – Дай тебе бог, Вадим Алексеевич, долгих лет и отрадных!
Норов хохотнул, хотел уж дальше разговор вести, но услыхал сердитый крик тётки Ульяны:
– Настасья! Куда запропастилась?! – Голос-то совсем близко слышался!
– Ой, батюшки! – Настя заметалась. – Я ж ушла и пропала! И мису кинула!
Вадим насилу успел удержать боярышню за ворот, не пустил с лавки:
– Куда ты, заполошная? – высунулся из окна, протянул руки, подхватил девушку и в ложницу поднял.
Поставил боярышню на ноги, а от себя не отпустил: прижал к груди, а на кудрявую головушку положил тяжелую ладонь. Косы-то у Насти гладкие, шелковистые, а сама она – теплая и ладная.
Стояла боярышня тихонько, ухватившись за кафтан Вадима. Норов едва удержался: хотел прижаться щекой к светлой макушке. Разумел, что дурное затеял, себя обругал, а Настю все ж не отпустил.
– Испугалась? – говорил тихо. – Не бойся, не выдам.
Настя чуть плечом двинула, мол, пусти, а Норову такое поперек сердца: уж очень отрадно было стоять рядом с девушкой, теплом ее греться. Но руки разжал, выпустил пташку.
– Пойду я, – Настя отступила на два шага, улыбнулась. – Тётенька ищет.
– И куда пойдешь? – от девичьей улыбки и сам повеселел. – Второе ухо подставлять? – смотрел на краснючее.


