
Полная версия
История террора 1792-1794 гг. Том третий

Луи Мортимера-Терно
История террора 1792-1794 гг. Том третий
ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ТОМУ.
Третий том «Истории Террора» Луи Мортимера-Терно охватывает период с 11 августа по середину сентября 1792 года — то есть от непосредственно следующего за свержением монархии дня до завершения сентябрьских massacres в Париже и провинциях и убийства орлеанских заключённых в Версале. В этом томе автор завершает построение той исторической конструкции, начало которой было положено в первых двух томах: он показывает, каким образом стихийное, по видимости, восстание 10 августа было немедленно использовано узкой группой лиц для установления диктатуры, опиравшейся не на право, а на террор, и как эта диктатура сознательно довела страну до сентябрьской резни.
Том делится на пять книг (IX–XIII). В книге IX рассматриваются первые акты повстанческой Коммуны, фактическое отстранение Петиона от реальной власти, перевод королевской семьи в Тампль, закон об общей полиции от 13 августа, учреждение чрезвычайного трибунала 17 августа и первая попытка Лафайета организовать конституционное сопротивление после событий в Париже. Книга X посвящена борьбе между Законодательным собранием и Коммуной: автор прослеживает, как Коммуна последовательно подчиняет себе законодательную власть, добивается отмены декрета о собственном роспуске, организует домашние обыски 29–31 августа и утверждает свою диктатуру. В книге XI подробно разбираются подготовка и начало сентябрьской резни: роль Марата, Дантона, Робеспьера, наблюдательного комитета, набат 2 сентября, первые убийства в Аббатстве и у Кармелитов, создание «народного трибунала» Майяра. Книга XII содержит наиболее подробное в историографии описание massacres в Париже по отдельным тюрьмам — Аббатство, Консьержери, Шатле, Ла Форс, Бернардинцы, Бисетр, Сальпетриер — с указанием на продолжавшиеся до 6–7 сентября убийства. Наконец, книга XIII переносит действие в провинцию: Мо, Реймс, Шарлевиль, Кан, Куш, Лион, а затем рассказывает о судьбе Ларошфуко, Дюпора и, подробнейшим образом, об экспедиции Фурнье-Американца и убийстве орлеанских заключённых в Версале 9 сентября.
Главная историографическая проблема, с которой Мортимер-Терно вступает в этом томе в прямую полемику, — это вопрос о природе и ответственности за сентябрьские massacres. Ко времени написания труда (1862–1881) сложились две основные традиции. Первая, якобинско-романтическая, представляла сентябрьскую резню как стихийный, хотя и ужасный, взрыв народного гнева, спровоцированный военной угрозой (взятие Лонгви, осада Вердена) и изменами двора. В наиболее откровенном виде эта традиция была сформулирована ещё при жизни участников событий: сентябрьские дни объявлялись «великим актом народного правосудия» (Марра, Дюпон де Бюссак в «Fastes de la Révolution»), а у отдельных авторов — «очищением тюрем» (Эскирос в «Истории монтаньяров»). Вторая традиция, либерально-конституционная, напротив, искала виновников резни не в народе, а в конкретных политических группах, но при этом, по мнению Мортимера-Терно, нередко впадала в противоположную крайность, распределяя ответственность между жирондистами и монтаньярами в равной мере либо вообще отказываясь от точного установления виновных.
Особое место в этой полемике занимает Луи Блан. Его «История Французской революции» (том VII, 1857) попыталась дать синтетическое объяснение сентябрьских дней, однако, как показывает Мортимер-Терно, ценой серьёзных фактических ошибок. Луи Блан, с одной стороны, признаёт, что резня не была чисто стихийной, а имела организаторов; с другой — он выстраивает теорию «смягчающих обстоятельств»: по его мнению, оправдательные приговоры трибунала 17 августа (особенно по делам Монморена и Доссонвиля) были настолько скандальны и настолько противоречили общественному чувству, что они спровоцировали народное возмущение и тем самым способствовали вспышке насилия. Мортимер-Терно решительно отвергает эту конструкцию. Он показывает, что приговоры были строгим применением действовавшего тогда законодательства (раздельный опрос жюри о материальном факте и умысле), а не актом судебного саботажа; следовательно, версия Луи Блана о «провокационной» роли оправданий не выдерживает критики. Ещё более существенно то, что Луи Блан, следуя за Тальеном, придал неоправданно большое значение делу Жан-Жюльена, выставив его как доказательство существования реального тюремного заговора; Мортимер-Терно на основе судебного приговора показывает, что никакого заговора не было, а казнь несчастного извозчика была понадобилась именно для того, чтобы создать видимость заговора.
Второй крупный оппонент Мортимера-Терно — Гранье де Кассаньяк, автор «Истории сентябрьских дней» (1857–1858). Его труд ценен массой впервые опубликованных документов (в том числе подлинные ордера наблюдательного комитета, тюремные реестры, протоколы секций), и Мортимер-Терно охотно пользуется этим материалом, неоднократно ссылаясь на него и сверяя его публикации с оригиналами. Однако в интерпретации Гранье де Кассаньяк впадает в другую крайность: он стремится доказать, что ответственность за massacres лежит не столько на отдельных демагогах, сколько на «буржуазии» в целом, на пассивности и соучастии широких слоёв, в том числе национальной гвардии. Мортимер-Терно отвергает этот тезис с энергией, замечая, что национальная гвардия парижских секций в подавляющем большинстве не только не участвовала в убийствах, но и в ряде случаев (как в Сальпетриере 3 сентября) реально помешала им. Он указывает, что Гранье де Кассаньяк смешивает отдельные эпизоды и не учитывает хронологическую последовательность: батальон Моконсей, например, покинул Сальпетриер за восемнадцать часов до начала тамошней резни и не может нести ответственность за неё.
Третья линия, с которой спорит автор, — это революционно-апологетическая историография, представленная именами Эскироса, Мишле и отчасти Прюдома. Мишле, при всём своём моральном пафосе, для Мортимера-Терно остаётся писателем, колеблющимся между осуждением massacres и романтическим преклонением перед «народом». Показательно, что Мортимер-Терно цитирует Мишле лишь там, где тот совпадает с ним в фактических оценках (например, в описании казни Бахмана или характеристике Дантона как «жалкого раба, привыкшего прикрывать слабость дел гордостью слова»), но не принимает его общую концепцию революционного народа. Для Мортимера-Терно народ — это не те несколько сотен нанятых убийц, которых Майяр набрал в притонах, а массы, записывавшиеся добровольцами и уходившие на фронт. Поэтому он настаивает на строгом разграничении: преступление сентября не было «народным», оно было совершено от имени народа и под прикрытием муниципальной власти.
Собственная концепция Мортимера-Терно, развёрнутая в этом томе, может быть сформулирована в нескольких тезисах. Во-первых, сентябрьские massacres были заранее обдуманы и организованы; их подготовка велась по меньшей мере с 19 августа (первый призыв Марата к убийству заключённых) и получила окончательное оформление 30 августа — 2 сентября. Доказательствами служат: систематическая кампания в печати и клубах; составление проскрипционных списков на основе петиций и списков секций; сосредоточение в Париже вооружённых отрядов, в том числе марсельцев, которых сознательно задерживали в столице; наконец, точная синхронизация событий: набат, обыски, приказы об аресте жирондистов, выдача мандатов убийцам — всё это произошло в течение одних суток по единому плану.
Во-вторых, главными организаторами были не безличные «обстоятельства» и не «народ», а вполне конкретные лица: Марат, Дантон, Робеспьер, Манюэль, Эбер, Бийо-Варенн, Пани, Сержан, Фабр д'Эглантин, Камиль Демулен и узкий круг членов наблюдательного комитета. Мортимер-Терно тщательно распределяет роли: Марат — идеолог и пропагандист резни, Дантон — политический организатор, обеспечивший прикрытие через министерство юстиции и декрет о домашних обысках, Робеспьер — вдохновитель политических доносов и тактик, устранявший противников, Манюэль, Эбер, Бийо-Варенн — исполнители на местах. При этом автор не снимает ответственности и с жирондистов, но его упрёк им иного рода: они проявили нерешительность, уступчивость, неспособность защитить закон, однако именно они были первыми жертвами задуманной резни, и поэтому версия о их «соучастии» абсурдна.
В-третьих, мотивы организаторов были двоякими: политическими и финансовыми. Политически им нужно было, во-первых, запугать страну и сделать невозможным возврат к конституционному порядку; во-вторых, обеспечить своё избрание в Конвент и господство над ним через парижскую депутацию; в-третьих, ликвидировать свидетелей и обвиняемых, чьи дела могли вскрыть их собственную ответственность за события 10 августа и предшествующие месяцы. Финансовый мотив Мортимер-Терно считает не менее важным: Коммуна и её агенты захватили огромные ценности (имущество эмигрантов, церковные сокровища, вещи арестованных), и massacres позволяли замести следы хищений; убийцам прямо платили из захваченных сумм, и именно этим объясняется, по мнению автора, необычайная жестокость и продолжительность резни (до 6–7 сентября).
Наконец, в-четвёртых, Мортимер-Терно выдвигает и обосновывает тезис о том, что сентябрьская резня была не изолированным эпизодом, а началом систематического террора как метода управления. Он прямо связывает massacres с последующей практикой революционного трибунала и с законом 22 прериаля: сентябрьские убийства были «первым заседанием» будущей машины террора, а их организаторы — первыми «децемвирами». Отсюда и полемическое заглавие всей трилогии: Террор начался не в 1793 году, а в августе–сентябре 1792 года.
Источниковая база третьего тома исключительно широка. Автор использует: протоколы Законодательного собрания, Коммуны, секций; документы наблюдательного комитета; тюремные реестры; материалы судебных процессов, в том числе обширное следствие IV года против сентябрьских убийц, которое он реконструировал по разрозненным материалам из парижских архивов и Британского музея (речь председателя уголовного трибунала Гойе); переписку министров; частные письма, в том числе найденные им письма орлеанских заключённых, отданные Фурнье и похищенные у их семей; административные счета. Многие документы публикуются впервые или впервые используются для связного рассказа. Особую ценность представляют публикуемые в примечаниях и в конце тома источники: протокол секции Люксембурга, ордера Пани и Сержана, счета расходов на убийц, письма Дюпора и материалы о его аресте, судебные акты по делу Жан-Жюльена, Монморена, Казотта, Сомбрёя.
Стилистически третий том продолжает манеру первых двух: автор соединяет строгую документальность с моралистическим пафосом. Он не скрывает своих оценок, прямо называет убийц убийцами, а их покровителей — «децемвирами», и видит в событиях сентября не только политическую, но и нравственную катастрофу. Вместе с тем он не упрощает: его рассказ о судьбе Ларошфуко, Дюпора, Байё, Вите и других деятелей, пытавшихся сопротивляться потоку, показывает, что в тогдашней Франции оставались люди, способные на мужественные поступки, но они были изолированы и обречены. Отсюда итоговый вывод тома: террор победил не потому, что был силён, а потому, что законные власти добровольно сложили с себя ответственность, а общество, ошеломлённое и обманутое, не нашло в себе сил для сопротивления.
КНИГА IX. — НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ ПОСЛЕ РЕВОЛЮЦИИ 10 АВГУСТА 1792 ГОДА.
I. Первые действия повстанческой Коммуны. — II. Петион на свободе. — Робеспьер в Ратуше. — III. Перемещение короля и королевской семьи в Тампль. — IV. Закон об общей полиции. — V. Робеспьер у барьера Собрания. — VI. Военный суд и трибунал 17 августа. — VII. Учреждение нового трибунала. — VIII. Как департаменты встречают парижскую революцию. — IX. Лафайет пытается организовать конституционное сопротивление. — X. Его поддерживают муниципалитет Седана и департамент Арденн. — XI. Лафайет арестован австрийцами. — XII. Дюмурье присоединяется к 10 августа. — XIII. Комиссары Законодательного собрания при армиях Рейна и Юга.
I
Мы уже говорили в начале этого труда и будем ещё не раз иметь повод повторить: между деспотизмом и демагогией существует тысяча точек сходства. Почти всегда одно и то же происхождение: невежество, страх и низость; одни и те же средства: ложь, насилие и устрашение; одни и те же результаты: принижение сердец и подавление воли. Пока им не удалось поглотить все живые силы нации, деспоты и демагоги тщательно скрывают свою природу и свои намерения, подкрадываясь в тени к вожделенной добыче. Но едва они хитростью или насилием завладевают ею, как меняют язык вместе с осанкой, возвращают в почёт те правила, которые прежде преследовали самыми яростными обличениями, и перенимают те приёмы, которые сами же клеймили с наибольшей энергией.
Мы не пишем историю деспотизма; быть может, когда-нибудь нам будет дано в другом сочинении приоткрыть тайны, окружавшие происхождение иных властей, которые, также наглядно опровергая собственные программы, поспешили конфисковать в свою пользу народный суверенитет.
Сегодня нам предстоит показать демагогию такой, какой она явилась на другой день после своего торжества взорам наших устрашённых отцов. Никогда она не воплощалась полнее, чем в повстанческой Коммуне 10 августа. Будем судить её по делам этой знаменитой Коммуны. Посмотрим, как захватчики Ратуши понимали и применяли свободу. Узнаем, что сделали они с завоеваниями 1789 года.
Они и их друзья до сих пор только и говорили, что о человечности и филантропии; они не переставали провозглашать себя людьми чувствительными по преимуществу. Едва одержав победу, они уже не говорят ни о чём, кроме убийств и мести.
Они не жалели проклятий, клеймя знаменитое правило: «Цель оправдывает средства». Это правило становится их единственным символом веры с тех пор, как они применяют его к тому, что называют общественным спасением[1].
И нападая, и защищаясь, они всегда взывали к великому принципу личной свободы. Едва конституционный трон Людовика XVI был низвергнут, Коммуна с помощью своих наблюдательных комитетов, учреждённых в Ратуше и в каждой из сорока восьми парижских секций, организует самый чудовищный шпионаж, какой когда-либо существовал в какую-либо эпоху и в какой-либо стране. Она предоставляет право производить массовые аресты мелким чиновникам, которые завтра передоверят свои мнимые полномочия чиновникам ещё более ничтожным и жалким; она переполняет старые тюрьмы до того, что они переливаются через край, и открывает новые, которые вскоре также переполнятся, пока резня не опустошит их.
Сколькими рукоплесканиями встречались декреты Учредительного собрания, провозгласившие личную ответственность за проступки и преступления! Коммуна же предлагает захватывать в качестве заложников детей тех, кого она — справедливо или нет — преследует своей местью; заимствуя у тиранов Средневековья их отвратительные приёмы, она доходит до того, что бросает в тюрьмы жён, чтобы принудить мужей явиться самим.
Право петиций было провозглашено священным правом; демагоги требовали его с беспримерной дерзостью до 20 июня и 10 августа; они злоупотребляли им, чтобы врываться в зал Национального собрания, прерывать важнейшие прения и осквернять королевское жилище. Теперь Коммуна скопом объявляет вне закона подписавших петиции, которые она называет «антигражданскими»; она предаёт их народной мести, лишает избирательных прав и объявляет недостойными занимать какую-либо должность[2].
Свобода совести была записана в конституцию при всеобщем одобрении; Коммуна требует тюремного заключения и депортации, а вскоре уже будет приказывать массовые убийства священнослужителей, которым нельзя поставить в вину ничего иного, кроме отказа принести присягу, отвергаемую их совестью.
Декларация прав, конституция и уголовные законы обеспечивали обвиняемым полную свободу защиты; в продолжение всего существования Учредительного и Законодательного собраний ораторы демагогии не переставали греметь против чрезвычайных комиссий, против «огненных палат», создание которых отмечало худшие дни королевского деспотизма. Новые властители Парижа лишают обвиняемых возможности иметь защитников, кроме тех, кто получил от их произвола свидетельство о гражданской благонадёжности[3]. Они требуют немедленного учреждения чрезвычайных трибуналов, не связанных никакими охранительными формами, освящёнными новыми законами.
А что делает Коммуна со свободой печати — первой из свобод, ибо она есть защита всех прочих? Одним постановлением она запрещает все роялистские газеты и приказывает арестовать их редакторов как отравителей общественного мнения. Не больше уважая неприкосновенность собственности, чем неприкосновенность человеческой мысли, она конфискует печатные станки и шрифты, служившие для издания этих листков, и бесплатно раздаёт их писателям, слывущим патриотами, а те не краснея обогащаются за счёт достояния своих врагов[4].
Остановятся ли народные деспоты хотя бы перед тайной переписки, к которой Учредительное собрание выказывало столь щепетильное уважение? Нет. У них нет даже стыдливости абсолютных монархий, которые хоть какой-то тенью прикрывают эти позорные приёмы. Средь бела дня муниципальные уполномоченные врываются в почтовые конторы, останавливают отправку курьеров, вскрывают всю корреспонденцию.
Провозглашалось, что разделение властей — самая верная гарантия свободы. Коммуна узурпирует и сосредоточивает все власти в своих руках; она отстраняет власти, которым иерархически подчинена, и ежедневно вызывает к своему барьеру министров, судей, администраторов, которые не обязаны перед ней никаким отчётом.
Напрасно ей возражали бы, что она попирает принцип суверенитета народа, возведённый её друзьями в степень догмата. Она делает вид, что видит французский народ в народе Парижа, а народ Парижа — в нескольких тысячах бунтовщиков, которые водворили её в Ратуше и которых она держит на своих приказах и на своём жалованье. Зачем ей считаться с волей тридцати шести тысяч других коммун Франции? Разве она не Коммуна-наставница и не является ли уже потому единственно суверенной?
На Национальное собрание она смотрит теперь лишь как на регистрационную палату. Вместо почтового кнута Людовика XIV — пика в руке, с которой она приходит диктовать свою волю представителям нации. К несчастью, они будут повиноваться ей так же рабски, как великому деспоту повиновались парламенты.
Постепенное унижение Законодательного собрания, его упадок и непрестанное отступление перед захватами торжествующей демагогии — вот отличительные черты периода, в который мы вступаем. Никогда ещё историку не приходилось приподнимать завесу над эпохой, столь запятнанной кровью и грязью; но если нет рассказа более прискорбного для написания, то нет и более полезного для размышления. Пусть же наши читатели, следуя за нами среди стольких позоров и преступлений, не проникнутся отвращением к человеческой природе и, подобно нам, никогда не отчаются в свободе.
II
Уже утром 11 августа Законодательному собранию пришлось заняться судьбой несчастных, искавших убежища в его стенах.
Чтобы сохранить жизнь королевской семьи, не находят иного средства, как вновь водворить её в ложу «Логографа» и подвергнуть той пытке, которую она уже перенесла накануне в течение двадцати часов.
Швейцарцы, сопровождавшие королевскую семью и по приказу Людовика XVI давшие себя разоружить, провели ночь в церкви Фельянов; но держать их там дольше трудно, ибо чернь, собравшаяся на окрестных улицах, не перестаёт требовать, чтобы их выдали. Сначала для всех назначается тюрьма Аббатства, но вскоре решение меняется. Поскольку за последние двадцать четыре часа от некоторых из них уже удалось получить показания, которые, по-видимому, отягчают вину нескольких их начальников, пленников разделяют на две категории: офицеров и унтер-офицеров отправляют в Аббатство, простых солдат — в Бурбонский дворец[5].
Перед их отправкой Национальное собрание издаёт декрет, которым объявляет:
что офицеры и солдаты-швейцарцы и все прочие лица, взятые народом под стражу, находятся и будут находиться под охраной закона и добродетелей французского народа;
что будет учреждён военный суд, дабы безотлагательно судить офицеров и солдат-швейцарцев, перевод которых в тюрьмы им декретирован, и что офицеры, долженствующие войти в состав этого суда, будут назначены временным главнокомандующим национальной гвардией[6].
Коммуне поручается немедленно обнародовать этот декрет на всех перекрёстках и площадях Парижа; она сопровождает его воззванием, достаточно ясно показывающим твёрдое решение ультрареволюционеров не щадить никого из своих врагов. По логике партий эти враги были виновны уже потому, что оказались побеждёнными.
«Народ-государь, — провозглашала муниципальность в трёх фразах устрашающего лаконизма, — останови своё мщение; уснувшее правосудие вновь вступит сегодня в свои права; все виновные погибнут на эшафоте»[7].
Собрание ещё занималось переводом пленных швейцарцев, когда мэр, которого уже около суток оно вызывало к своему барьеру, наконец предстал перед ним и своим появлением засвидетельствовал, что те, кого он именует «сослуживцами», наконец согласились освободить его[8].
Петиона сопровождают несколько муниципальных чиновников. «Законодатели, — напыщенно восклицает один из них, — друзья народа пришли вернуть друзьям народа друга народа!»[9] Затем Петион произносит столь же банальные, сколь и напыщенные фразы, обещая от имени новой Коммуны полное повиновение декретам Национального собрания. В награду за это повиновение, в котором громогласно клянутся, но которое втайне намереваются исполнять как можно реже, Собрание спешит назначить парижской муниципальности ежемесячную субсидию в 850 000 франков. Она, как гласит декрет, предназначалась на покрытие расходов военной полиции, учреждённой при мэрии, и должна была исчисляться с 1 января 1792 года[10].
На что пошла эта сумма почти в шесть миллионов, выданная муниципальности как своего рода подъёмные, без всякой обязанности отчитываться? Одному Богу известно!
Покинув Собрание, Петион отправляется в Ратушу и обращает к своим грозным коллегам, ещё несколько часов назад державшим его под стражей, самые патетические увещевания[11] — оставаться всегда на пути мудрости и умеренности. Встреченный рукоплесканиями и приветствиями, как в былые времена, первый магистрат Парижа воображает, что нисколько не утратил своей популярности. Но как он ошибается! За время его недолгого, наполовину добровольного плена на его место уже возведены другие вожди. Ему ещё оставляют видимость власти, но сама власть уже захвачена ими. Номинальный мэр может, если угодно, произносить речи, сочинять циркуляры и воззвания, даже собирать рукоплескания; но он более ничем не руководит и ничего не внушает. Робеспьер из тёмного угла зала, где взгляды зрителей с трудом отыскивают его, отныне правит Коммуной.
Его не видели нигде — ни в ночь с 9 на 10 августа, ни утром 10-го. Когда торжество демагогии было обеспечено, он вечером появился в зале якобинцев и принял почести своих приверженцев[12]. Наутро он добился от своей секции — секции Пик, бывшей Вандомской площади — избрания членом новой Коммуны. За шесть недель, что Робеспьер заседал в Ратуше (с 11 августа по 22 сентября), председательское кресло занимало множество членов, по большей части довольно безвестных[13]; знаменитый трибун ни разу не согласился занять его. Он исполнял временные поручения, но не принимал никакой постоянной должности. Хотя он был вовсе не прочь отправляться от имени Коммуны диктовать Законодательному собранию приказы, не допускавшие возражений, он более всего дорожил свободой действий и не желал быть прикованным ни к какой должности, сколь бы блистательной она ни была. Так он начал применять систему, которой следовал и в Конвенте: оставаясь на скамьях Собрания или в Комитете общественного спасения в некоем полумраке, откуда он мог всё видеть, оставаясь невидимым, всё слышать, не будучи обязанным говорить, и, подобно пауку, терпеливо плёл коварные сети, в которые одна за другой должны были попадаться и находить свою гибель все революционные мошки.
III
Когда пушки 10 августа ещё гремели, Законодательное собрание поспешило воззвать к французскому народу и объявить о созыве Национального конвента. 11-го числа, по докладу Гаде, оно принимает декреты, необходимые для завершения отстранения исполнительной власти и определения порядка избрания членов нового собрания.
Разделение французов на активных и неактивных граждан, установленное Конституцией 1791 года, отменяется; но сохраняются двухстепенные выборы. Чтобы быть избирателем первой степени, достаточно быть французом в возрасте двадцати одного года, прожившим в данной местности не менее года, живущим на свои доходы или своим трудом и не находящимся в услужении. Первичные собрания должны избрать то же число выборщиков, а выборщики — то же число депутатов, что и на выборах 1791 года в Законодательное собрание. Первичные собрания созываются на воскресенье 26 августа, а избирательные — на следующее воскресенье, 2 сентября. Избранные депутаты должны собраться в Париже 20 сентября.






