
Полная версия
Наедине с вечностью. Сборник рассказов часть 2
— Ну привет, дружок. И что, снова молчать будешь?
Я шагнул ближе, напряжённый до предела. — Почему ты это сделал? — спросил я. Голос звучал тихо, но в нём сквозила сталь. — Что именно? — приподнял бровь он, притворяясь, что не понимает. — Тогда, в лагере… В подсобке… — я не смог договорить, в горле стоял ком.
Улыбка дяди Стаса стала ещё циничнее. Он пожал плечами: — Ерунда. Зато ты стал сильнее, разве нет?
В этот миг во мне взорвалось. Все годы страха, боли, унижения, воспоминания о грязном запахе подсобки и омерзительном прикосновении — всё смешалось в слепой ярости. Мозг закипел, и «второй голос» мгновенно вышел вперёд, застланный мрачным туманом. Я не помню деталей, что произошло в последующие секунды. Я лишь ощущал, как моё тело, словно чужое, сжимает его воротник и толкает к стене кафе. Чувствовал, как он сопротивляется, но я сильнее, проваливаясь в безумие. Слышал свой собственный сдавленный рык: «Ты думаешь, я забыл?!» Видел его широко раскрытые глаза, в которых мелькнула искра страха. И это было так опьяняюще: видеть, что он боится меня.
Я ударил его раз, второй, третий… Сжатым до боли кулаком, с размаху. Слышал его вскрик, чувствовал, как кожа на моих костяшках трескается, как по руке катятся капли крови — его или моей, не разбери. Мне казалось, что всё тело пылает, а рассудок, наоборот, леденеет. В этом столкновении смешались все мои травмы, весь накопленный гнев.
А потом я пришел в себя. Стоял, тяжело дыша, глядя на дядю Стаса, который сидел, привалившись спиной к стене. Его лицо в грязи, на губах кровь, в глазах неподдельный ужас. Люди из кафе выбежали к нам, кто-то схватился за телефон, крича: «Нужно вызвать полицию!» Я понял, что натворил что-то жуткое. Но… внутри себя я чувствовал странную удовлетворённость. Я смотрел на него сверху вниз и думал: «Кто теперь жертва?»
Один из его коллег бросился ко мне, но я лишь отмахнулся и отпрянул назад, точно зверь, который только что накинулся на добычу. Вскоре меня схватили за руки и оттащили, кто-то позвал скорую. Я не сопротивлялся, тело гудело, словно через него пропустили электрический ток. Сквозь пелену слышались возгласы: «Мальчик, тебе нужна помощь?» — «Да это же псих какой-то!» — «Он совсем отбился от рук!» А я всё ещё смотрел на дядю Стаса, который, казалось, пытался что-то сказать, но лишь сплёвывал кровь через пустые отверстия в зубах. Я не испытывал ни грамма сожаления. Лишь спокойствие, будто огромная железная клетка внутри меня лопнула, выпустив зверя. И зверь был доволен. Я наслаждался, запоминая, как он стоял на четвереньках, как висело его ухо и торчали сломанные пальцы. Я ликовал и старался запомнить каждый момент.
Скорая приехала быстро, а полиция — ещё быстрее. Меня отвели в сторону, записывали данные. Я почти не реагировал, чувствуя оглушающую пустоту. Наконец раздались тревожные голоса:
— Парень, ты можешь объяснить, что произошло? — Он напал на меня, — невнятно проговорил дядя Стас, кривясь от боли. — Он… Он неадекват…
Но что-то внутри меня словно говорило: «Наконец-то». Ведь до этого никто не знал, кем он был на самом деле. Может, теперь хотя бы кто-то додумается, почему я его бил? Но вряд ли: если бы я рассказал всю правду, мне бы всё равно не поверили. Да и не знал я, захочет ли кто-нибудь разбираться с историей многолетней давности, где нет свидетелей, нет доказательств, а есть только травмированный мальчик и его воспоминания.
Полицейский что-то спрашивал у меня, но я лишь повторял: «Я не знаю, как всё получилось. Я потерял над собой контроль». Мне было плевать на возможные последствия. В голове урчало одно: «Я отомстил». Может, недостаточно, но я сделал шаг, который считал невозможным. И, что пугающе, я почти не ощущал страха перед законом. Я уже переступил черту, и пути назад нет.
Меня забрали в участок, оформили бумаги, вызвали отца. Я помню его безэмоциональный вид, когда он вошёл в кабинет. «Что за ерунда? Ты подрался до крови в каком-то кафе?» — в его голосе было больше презрения, чем заботы. Мать не появилась. Сидя за столом, я заметил свою отражённую тень на стене, и внутри пронеслось: «Это всё — итог твоего „воспитания“, папа. Ты хотел хищника — получай».
В тот момент, пока полицейские делали перерыв в допросе, я сидел один в комнате для оформления протоколов. В висках пульсировала кровь, на руках, хоть и вытертых наскоро, всё ещё были видны тёмные разводы засохшей крови. И я не чувствовал вины. Никакого раскаяния. Напротив, меня захлёстывало такое спокойствие, что я сам пугался его: «Что со мной?»
Однако в глубине сознания тихо но убедительно звучалислова: «Дальше всё будет только хуже. Мы с тобой пересекли грань». И я понимал, что это правда. Я уже не мог вернуться к прежнему жалкому существованию. Кто-то внутри меня повернул рубильник, и теперь я либо погружусь в ещё большую тьму, либо меня остановят. Но кто?
Там в полицейском участке, я впервые вспомнил о далёком понятии «человечность». Но лишь на секунду. Потом снова пришла мысль о собственной правоте: «Он заслужил. Я сделал то, чего боялся много лет. И это было честнее, чем снова притворяться, что со мной всё в порядке».
Когда меня спросили, не хочу ли я юридической помощи или помощи психолога, я усмехнулся: «Нет. Зачем?» Ведь в душе я уже воспринимал мир, как поле битвы, где я смело начал атаку. И пока я сидел там, ощущая холод стула и едкий запах табачного дыма, понимал: что-то во мне умерло, но в то же время что-то родилось. Я перестал воспринимать себя как «ребёнка, который страдает». Теперь я ощущал себя кем-то, кто может страдать, но умеет и отвечать. И за это я был готов заплатить любую цену.
Несколько часов спустя меня, уставшего и молчаливого, отпустили под расписку об административном нарушении. Дядя Стас, по словам полицейских, отделался переломом пальцев и носа, и парой разбитых зубов и сломанных рёбер. Всё шло к тому, что он мог подать на меня в суд за побои. Но в тот же вечер, видимо, узнав моё полное имя и адрес, он внезапно отозвал претензии, заявив, что «не хочет затевать судебный процесс с семейкой психов». Возможно, он и сам понимал, что, если дело будет раскручиваться, всплывут старые подробности о нём. К тому же могло стать известно, что у него не всё чисто в прошлом с работой, а, может, он просто счёл меня слишком опасным. Как бы там ни было, меня не стали привлекать к уголовной ответственности, обошлось лёгкой статьёй об административном нарушении и «профилактической» беседой.
А я понял: теперь нет пути назад. Этот конфликт, кровь на моих руках, победный ужас в глазах обидчика — всё это стало моим новым воспоминанием. И я вдруг испугался не наказания, не отцовского гнева, а того, как легко мне далось это насилие. Словно вся моя жизнь готовила меня к этому моменту, и теперь, когда я совершил шаг, я почувствовал лишь освобождение и покой. Но вместе с покоем пришло понимание: с этим можно жить дальше. А если можно, то, что помешает мне повторить это, когда снова возникнет зло, которое надо искоренить?
Той же ночью, оставшись в своей комнате, я уставился в потолок и подумал: «Если эта тьма — не болезнь, а форма правды? Может, всё, что я забыл, заслуживало быть уничтоженным вместе со мной?» И мне стало страшно — но совсем не так, как раньше. Скорее, я боялся собственной свободы. Никто уже не контролировал меня. Никто мне не был нужен. И в этой бескрайней пустоте, к которой я шёл так долго, я почувствовал что-то похожее на торжество.
ГЛАВА IV. СПУСК — СТАНОВЛЕНИЕ
Когда мне исполнилось семнадцать, после того памятного «срыва» в кафе, я уже не мог жить так, что ничего не произошло. Вся внутренняя чернота, что зрела годами, прорвалась наружу и, казалось, утвердилась во мне как нечто неизбежное. Я осознавал, что стал не «просто хулиганом» или «очередным трудным подростком» — нет, я перешагнул границу, где физическое насилие перестало быть для меня запретным. В то же время я чувствовал болезненную ясность: у меня внутри прорисовался второй я, который принимал решения, когда я колебался. И с каждым днём я всё больше склонялся к тому, чтобы отдавать этому «другому» контроль над собой.
Я шёл по своему пути, как в тоннеле без света, где меня уже не пугала темнота. Напротив, я ощущал, как с каждым шагом моя личность растворяется в этом вечном сумраке, а взамен я обретаю чёткую и холодную силу. И мне это нравилось.
Время после драки с дядей Стасом стало для меня периодом странной трансформации. Я словно вдруг увидел, что могу действовать не только через физическую агрессию, но и через манипуляцию. Ещё в детстве отец внушал мне догмы: «Людьми можно управлять, если не показывать им своих чувств». Но теперь я воспринял его уроки глубже — ведь у меня внутри сформировалось настоящее презрение к слабости. А самое ужасное: мне начало нравиться видеть, как другие теряются и пугаются, когда я веду себя хладнокровно.
Я стал упражняться в «чтении» людей. На уроках в школе мог долго смотреть на учителя, отмечая, как у него изменяется интонация и взгляд в ответ на мои незаметные провокации: достаточно ли, чтобы я задал странный вопрос или промолчал тогда, когда положено ответить. Я наблюдал, как в глазах собеседника пробегает дискомфорт, растёт раздражение или страх — и это давало мне ощущение контроля. Иногда я заговаривал с одноклассниками о том, что «все мы смертны» и что «боль — это всего лишь инструмент», — не в лоб, скорее вскользь, но видел, как они отшатываются от моих слов, не зная, что ответить. Кто-то считал меня чудаком, кто-то — больным на голову, но от этого я внутренне только усмехался: они не понимали, что всё это — игра, в которой я учусь властвовать над их эмоциями.
Дома я всё чаще уединялся в своей комнате, а отец перестал меня донимать своими речами — он, вероятно, был доволен результатом «воспитания»: я уже не демонстрировал слабости, не жаловался, не просил. В редкие моменты, когда мы пересекались в коридоре, он мог кинуть фразу: «Погляди ка, ты уже не маленький». И в его голосе звучала некая усмешка, словно он гордился, что вырастил «достойного наследника» своей бесчувственности. Мать вела себя всё так же отрешённо. Однако иногда я ловил её на том, что она смотрит на меня украдкой, с испугом, словно понимает, что я стал кем-то другим, совсем чужим. Но она молчала, как всегда. Нередко я замечал её с застывшими глазами, сидящей перед телевизором, который транслирует новости о преступлениях и трагедиях, — а у неё на лице ни тени реакции. В этом мы становились похожи: безэмоциональные, отгороженные от мира.
И всё-таки некий «инстинкт» внутри меня порой шептал: «Берегись отца. Он — такой же хищник. Если столкнётесь лбами, неизвестно, кто победит». Возможно, это было неожиданное предупреждение, исходившее от моей детской части, которая когда-то беспомощно жалась в углу. Но я успокаивал себя мыслью, что теперь я не уступлю ему, если дойдёт до конфликта. Я ведь уже знал вкус победы, когда другой человек боится тебя. И в этом «знании» я видел свою растущую силу.
Порой во мне вспыхивали обрывки чувств или воспоминаний: какой-то маленький мальчик, дрожащий в тёмной подсобке, вонь гнилых овощей, голос, что-то шепчущий над ухом. Эти воспоминания вызывали физическое отвращение, так что мне хотелось снова их затолкнуть вглубь. Но теперь я уже не тревожился за то, что память «выключается» сама. Я сознательно отпускал контроль: позволял второму голосу брать верх. Ведь когда он приходил, я становился настолько бесчувственным, что любая боль отходила на задний план. В такие мгновения я мог спокойно думать о насилии, смерти, расплате — и не содрогаться. Напротив, меня это завораживало.
По ночам я то и дело видел себя с кем-то, кто стоял рядом во тьме: я не мог различить его лица, но слышал, как он говорит: «Отдайся мне. Со мной не будет больше страха». И я просыпался в холодном поту, понимая, что на самом деле я уже согласен. Мне было легче жить, когда я погружался в эту тень, чем постоянно сражаться с кошмарами.
В дневнике, который я продолжал вести, всё чаще появлялись записи, сделанные не мной. Угловатый почерк, резкие фразы, наполненные отчуждённой логикой:
«Они любят слабых только для того, чтобы потом разрушать их». «Чтобы не бояться, нужно принять, что никто не поможет тебе». «Власть — это когда тебя не интересует, что чувствует другой».
Я читал эти строки и понимал, что всё больше соглашаюсь с ними. Меня перестало волновать, что «мой» голос становится лишь частью этой более холодной сущности. Я добровольно выбрал растворение в собственной тьме — лишь бы не вернуться к роли забитого мальчишки.
Прошло ещё несколько месяцев, и мне исполнилось восемнадцать. Я формально стал совершеннолетним, и в тот же момент почувствовал, как выпустили на волю зверя без цепей. Отец всё меньше контролировал меня, занятый своими делами, а мать уже и не пыталась даже смотреть в мою сторону. В школе я доучивался кое-как, понимая, что дальше, наверное, всё равно не собираюсь в институт по обычной схеме. Мне казалось, что обычная жизнь — не для меня. Внутри я кипел идеями о том, что люди вокруг живут слишком спокойно, не понимая, какая бездна скрыта под их «нормальностью».
Однажды вечером я задержался в городском сквере. Я заметил там мужчину, который на кого-то кричал — видимо, на свою жену или подругу. Он тащил её за руку, а она умоляла его отпустить её, пыталась вывернуться. Они были в нескольких шагах от меня, но из-за сгущавшихся сумерек их почти никто не видел. Я приблизился, вглядываясь в его лицо: нечто в выражении глаз и презрительной полуулыбке напоминало мне об отце или даже о дяде Стасе, обо всех, кто когда-либо бил и унижал меня. Внутри меня поднялся гнев, и пелена ненависти застилала мне глаза.
Я слышал его гневные слова, полные угроз и издёвок, а она всхлипывала. Он схватил её за волосы, шипя: «Сама виновата, что довела меня». На секунду я представил, как девять лет назад я тоже стоял перед человеком, сжимавшим мою шею, вырывавшим из меня силу. И внезапно тот же импульс, который толкнул меня на дядю Стаса, вырвался из глубин сознания — но в этот раз я ощутил что-то большее, чем жажду ударить. Я ощутил потребность… «очистить» мир от таких, как он. Перед глазами промелькнула идея: «Он заслуживает смерти. Он — обычный насильник, который считает себя безнаказанным».
Внутренний голос прошептал: «Разве нам мало одной мести? Ты можешь спасти её, убрав его из её жизни. Точно так же, как никто не убрал из твоей». И я почувствовал, что во мне нет ни страха, ни колебаний. Только ледяное спокойствие и решительное намерение.
Я подошёл к ним со стороны его спины. Мужчина не заметил меня, занятый тем, чтобы заламывать руку девушке. Она, похоже, потеряла надежду на помощь — до тех пор, пока не увидела меня. Её глаза расширились, словно умоляя: «Помоги!» Но я уже был решительно настроен: никаких слов, предупреждений, просто вытащил из кармана раскладной нож (раньше я носил его для «защиты», после столкновений во дворах).
Дальше — странная ясность. Я услышал его злобный окрик: «Чего тебе надо?!» И тут же сделал резкое движение — короткий, точный удар лезвием в спину, чуть ниже лопатки. В тот момент я действовал так, как если бы много раз тренировал этот приём. Может, «второй голос» руководил мною, или я сам был им. Мужчина вздрогнул, отпустил руку девушки, попробовал обернуться, но я ударил снова. Я не думал о том, что совершаю убийство: я видел только образ насильника, которого нужно уничтожить. Ненависть, вспыхнувшая во мне, придавала сил.
Он медленно осел на колени. Её волосы выскользнули из его руки. Я отступил на шаг, тяжело дыша. Девушка отшатнулась, прикрыла рот рукой, не издав ни звука. Она видела кровь, темнеющую на его спине, стекающую по рубашке. Может быть, её хотелось бы закричать, но она не смогла. Я смотрел на всё это равнодушно, как на сцену из фильма. Прошло несколько секунд, прежде чем я понял, что он уже не поднимается, судорожно хватая воздух.
Едва слышно я сказал самому себе: «Вот и всё»». И ничто внутри меня не дрогнуло. Никакой паники, никакого раскаяния или ужаса от содеянного. Скорее, я ощутил… философскую отстранённость, словно всё это было неизбежно. Мерзкое, пропитанное страхом и гневом «искупление» за ту боль, которую мне так часто приходилось испытывать.
Девушка, похоже, осознав, что произошло, начала отступать, всхлипывая: «Господи… ты… убил его?» Мне на секунду захотелось сказать что-то ободряющее, но тут «второй голос» жёстко пресёк это. «Сейчас не время для жалости», — сказал он во мне. Я лишь устало бросил ей: «Он получил по заслугам. Беги». И она, разумеется, убежала — или, скорее, понеслась прочь, не разбирая дороги.
Я остался на месте, вглядываясь в тело мужчины. Он хрипел, почти не двигаясь. Мне было всё равно, будет ли он жить ещё несколько минут или уже умирает. Я чувствовал внутреннюю уверенность: «Он не выберется». На меня ничто не давило: ни жалость, ни мысль о полиции. Я был поглощён странным чувством, похожим на молчаливую победу. Потом, очнувшись, я смахнул нож о край куртки, сложил и спрятал в карман. Сердце билось ровно, без судорожной скачки. Мысли были ясными: «Нужно уйти».
Я двинулся прочь, огибая клумбы и лавочки, направляясь к противоположному выходу из сквера. Когда я пересёк улицу, увидел вдали автомобили, людей, оживлённое движение. Но всё это казалось отрезанным от меня невидимой стеной: «Они не знают, что там произошло. И им нет до этого дела». Меня вдруг охватило спокойствие, какого я не испытывал никогда прежде. Я понял: это и есть та свобода, которой я искал. Свобода делать то, что считаешь правильным (или необходимым), не ожидая спасения от кого-то другого и не страшась последствий.
В ту ночь я почти не спал, но это было не из-за чувства вины. Скорее, я весь горел от адреналина и какого-то странного ликования. Я сидел в своей комнате, слушал тихие шаги матери за стеной, и думал: «Я только что убил человека, а никто в этом доме не догадывается, что произошло». Через окна пробивался тусклый свет уличных фонарей, и я видел собственную тень на полу. Тень, которая больше не была тенью загнанной жертвы. Это была тень хищника, сумевшего взять реванш.
На следующий день я узнал из новостей, что в городском сквере было найдено тело мужчины: «Ножевые ранения, преступник скрылся, полиция ведёт розыск свидетелей». Слова диктора звучали безжизненно. Но я знал: этим «преступником» был я, и я не чувствовал никакого страха перед вероятностью поимки. Может быть, потому что где-то в глубине был готов ко всему. «Если меня поймают — значит, так тому и быть». Но я не верил, что они на меня выйдут. Девушка могла описать мой внешний вид, но, скорее всего, она была в шоке и вряд ли запомнила детали. А я ушёл достаточно быстро, не засветившись на камерах.
Сидя над этими мыслями, я написал в дневнике, но теперь уже от своего лица, обращаясь к тому «другому» внутри:
«Ты говоришь, это выбор. Но у меня его не было. Вы мне подарили боль, как будто она должна была стать моим Богом. Я с детства впитал насилие. И если теперь я даю ему выход — так кто виноват? Я — чудовище? Но вы делали из меня чудовище все эти годы. Разве не мать, равнодушная и безучастная, научила меня, что никого не волнует моя боль? Разве не отец, со своим холодным превосходством, втолковывал мне, что есть только сильные и жертвы? Разве не тот повар, что отобрал у меня детство, показал, что в мире нет пощады для слабых? И разве не общество, которое закрывало глаза на слёзы мальчика, когда он боится вернуться домой, сделало из меня зверя?»
Я писал и чувствовал, как слова пульсируют яростью. Но при этом я не ощущал себя жалким: я уже принял свою сущность. Я с горькой насмешкой осознавал, что все эти мысли звучат, как у героя Достоевского, который пытается оправдаться перед самим собой. Но, в отличие от Раскольникова, во мне не было ни раскаяния, ни бури противоречий — лишь констатация факта: «Меня создали таким, и я наконец-то стал самим собой».
В конце записи я вывел почти каллиграфически аккуратно:
«Мне подарили эту боль — теперь я её вернул. И пусть дальше всё будет так, как случится».
Заперев дневник в ящик, я долго сидел в полутьме комнаты, прислушиваясь к дыханию ночного дома. Внутри меня вдруг проносились обрывки слов: «Судьба или выбор? Может, всё вместе. Я свободен в своей тьме, потому что однажды меня туда вытолкнули. И теперь ни один лучик света не заставит меня пожалеть о том, что я стал тем, кем стал».
В тот момент я окончательно принял, что моя личность — это единство «меня» и моего холодного «двойника». Между нами, больше не было борьбы. Мы говорили одним голосом. И этот голос утверждал: «Ты имеешь право решать, кто живёт, а кто умирает, если видишь зло. Слабость уже не имеет над тобой власти».
Вечер следующего дня застал меня в одиночестве, разглядывающим нож — тот самый, которым я совершил моё первое преднамеренное убийство. Раньше мне казалось, что подобный поступок вызовет у меня ужас, преследующие кошмары, дрожь перед законом. Но реальность оказалась иной: я чувствовал, что приобрёл нечто важное, чего мне не хватало всю жизнь — ощущение полной автономии и способности действовать согласно внутренним импульсам. Да, я понимал, что обычные люди назвали бы это жутким безумием, преступлением. Но мой разум уже стоял выше их понимания о «нормальности».
На ум пришли строки из Достоевского, где герой разрывается между моралью и потребностью доказать себе, что он «не тварь дрожащая, а право имеет». Я поймал себя на том, что не ощущаю никакого «разрыва». Мне не нужен никто, чтобы признать моё право. Я взял это право, и мне достаточно.
«Я не рождён для этого… но я стал этим. И кто теперь виноват?»
Я мог бы ответить: «Все вы». Но на самом деле виновных искать уже бессмысленно. Я перешагнул грань, и теперь мой путь лежит к дальнейшей тьме. Сомнения растворились. Теперь был лишь я — и тот холод, который впервые принёс мне спокойствие.
ГЛАВА V. ФИНАЛ — ТОЧКА НЕВОЗВРАТА
К тому моменту, когда я покинул школьные стены (а точнее, убежал от них, не желая ни выпускного вечера, ни формальных прощаний), во мне уже укоренилось сознание, что я — совсем другая сущность среди этих «обычных» людей. Я пропитался собственным холодом и хищным спокойствием. Мне было неважно, что именно обо мне думают окружающие, или чем я займусь в ближайшем будущем: главное, я чувствовал свободу жить по своим правилам, без оглядки на осуждение или страх наказания. И в этом состоянии безразличия и внутренней отрешённости я сделал последний шаг к тому, чтобы стереть остатков человеческой привязанности и окончательно превратиться в того, кто готов убивать, если это необходимо для сохранения своей внутренней тишины.
Незадолго до своего восемнадцатилетия я неожиданно встретил человека, который, как я понял позже, пытался мне помочь по-настоящему. Его звали Сергей Николаевич — он был социальным работником или, точнее, психологом-волонтёром, сотрудничавшим с одной из городских неправительственных организаций по поддержке молодёжи в трудных семьях. Когда-то в школе он проводил групповые тренинги, рассказывал о «пути к личностному росту», говорил, что «у каждого есть право на достойную жизнь, несмотря на травмы детства». Тогда я лишь мельком видел его — не особо обращал внимания. Но однажды, когда уже учился в выпускном классе, он отыскал меня в коридоре и предложил поговорить.
— Я замечал тебя ещё в прошлом году, — сказал он, когда мы сели на скамейку во внутреннем дворике школы. — Ты казался мне… замкнутым и весьма встревоженным. Извини, если ошибаюсь, но у тебя дома проблемы?
В тот момент я лишь насмешливо хмыкнул. «Проблемы?» — переспросил я и посмотрел на него так, как умел теперь: спокойным, пронзительным взглядом, под которым люди обычно начинали чувствовать себя неуютно. Сергей Николаевич выдержал мой взгляд и тихо добавил:
— Я давно работаю с ребятами из семей, где присутствует насилие или эмоциональное подавление. Если ты хочешь, я могу как-то тебя поддержать. Выслушать, подсказать, куда обратиться… Если это ещё не поздно.
Часть меня, которая уже тогда была почти целиком погружена в равнодушие, хотела отмахнуться. Но в глубинах сознания оставался крошечный обломок прежней личности, который когда-то мечтал, что кто-нибудь протянет руку помощи. По инерции я сказал: «Может быть, позже». И ушёл, не прощаясь.
Спустя пару недель он снова меня нашёл, уже вне школы, и предложил «просто посидеть в кафе и поговорить». Я понятия не имел, зачем даю ему эту возможность. Возможно, любопытство — «Что, если есть человек, который попытается вытащить меня из пропасти?». Или, может, я хотел убедиться, что это бессмысленно. Мы сидели в дешёвом привокзальном кафе, и он рассказывал о своей работе, о случаях, когда ребятам удавалось уехать из жестоких семей, получить жильё и начать новую жизнь. Я слушал молча и всё время чувствовал внутренний сарказм: «Как ты не понимаешь, что я уже не тот, кому можно помочь?»









