Не место. Роман
Не место. Роман

Полная версия

Не место. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Шагом я замещаю рывок. Итак, Тер Нёв. В обрыве моего воспоминания все было так или примерно так. Кто-то из нас поздоровался первым, скорее всего, это была я, она, стало быть, ответила на приветствие, и затем, после довольно продолжительной тишины, схваченной запахом подвальной сырости и жженой смолы, пока я осматривала пространство лавки, она еле слышно, как бы про себя, так, словно бы меня там и не было, сказала, насколько можно верить моему французскому уху, что-то вроде – рыбы не молчат, они просто не знают речи. За высоким прилавком из высохшего дерева, упрятанного к самой последней стене антикварного магазина на морскую тематику, напоминающего архитектуру кулича, как можно дальше от входа и дневного света, дернулась седая женская голова. Казалось, что в магазине этом продавалось все, абсолютно все, что когда-либо сделал человек с мыслью о море, – необходимое и ненужное, крошечное и огромное, просто старинное или настолько древнее, что на глаз и не определить, – все как и полагается добротному французскому броканту: дверные ручки с лицом морского демона, компасы разных эпох и состояний, плоские и двуногие, ходящие по картам раскорякой; моряцкие униформы, погоны, нашивки, береты, воротнички, старые уродливые куклы со стершимися лицами, одетые во все это; корабельные светильники, работающие на масле, морские телескопы, карты, медали на выгоревших флагах, рыболовецкие снасти и сети – с еще поблескивавшими обломками застрявшей в них чешуи. Все это было покрыто седым слоем пыли, где-то большим, где-то меньшим, в зависимости от того, насколько доступным к рукам немногочисленных случайных посетителей оказывался предмет – коробка со старыми открытками и фотографиями, стоявшая на столе при входе, была еще ничего, но все, что висело на стенах, – ловчие сети, полутораметровый заржавленный якорь, подъетый отколотыми моллюсками, деревянные корабли, картины и гравюры в стиле ex voto, изображавшие судно в злую черно-синюю бурю и святого, чьей милостью оно спаслось, – все это как бы на глазах исчезало в стенах, затянутых паутиной настолько, что, кажется, в ней запутался бы и самый профессиональный паук. Сколько лет и сил ушло на то, чтобы найти и собрать все эти предметы здесь, в этом небольшом средневековом полуподвале со всегда открытыми настежь дверьми, даже представить было невозможно, настолько старым, будто это церковь, из‑за суммы возрастов всего, что здесь находилось, вплоть до срезанных пуговиц с традиционной французской морской формы, с ползущими химерами и падающими якорями, казалось это место.

Неуверенно переспросив – прошу прощения, что вы сказали? – я не глядя положила на место, в старую жестяную коробку из-под печенья, до краев заполненную пылью с другими февами, маленькую фигурку рыбы из посеревше-молочного фарфора – ничего особенно, такие во Франции запекают в чрезмерно сладкий франжипановый пирог волхвов на праздник Епифании, многие – почему-то коллекционируют и позже продают, как здесь, в этом деревенском броканте, конечно же, не отмеченном на картах и совершенно случайно оказавшемся на моем проселочном пути из Нормандии в Париж. Не показываясь из‑за ширмы прилавка, голова чуть дернулась, попыталась встать, отчего маятником заходил подвешенный на выгнутую настольную лампу свисток, возможно не раз спасший кому-то жизнь. Зрительно дробимая его качанием, не услышав или будто не услышав моего вопроса, голова продолжала. Здесь нет никакой игры, все дело в поверхности воды, сказала она, чуть шатаясь, как и я, в звуках, вода, вода попросту отражает звуковые волны, поэтому рыба никогда не слышала человеческую речь, понимаете, она попросту не знает, что это такое. Даже если, предположим, выловленная однажды рыба услышит, как человек говорит, и каким-то чудом спасется, соскочит с крючка и вернется домой в воду, там никто ей не поверит – как объяснить то, чего нет, тем, кто никогда того не слышал, правда? Вот что интересно.

Это может звучать странным, но верить можно, ее муж был рыбак, он много знал о рыбах, двадцать километров к северу от Эврё, вот туда, будет большая рыбная ферма, где он работал, это неподалеку от Акиньи, не бывали там? очень живописное местечко. После ее переезда из Швеции во Францию в середине шестидесятых они все время были в дороге, никогда долго не задерживались на одном месте – сначала ездили по нормандскому побережью, сам он родом из Фекана, где даже у привозных фруктов был рыбный привкус. Мрачное место, настоящий город призраков. До начала большого пути почти ежедневно они гуляли там по бугорчатым вершинам скал, поросших острой приморской травой, рассекающей кожу ладоней до крови, – дикой морковью, степным бодяком с его щетинистыми листьями, смотрели на серую гавань с бывших немецких бункеров, которые, по плану Гитлера, должны были помогать контролировать пролив и выпускать снаряды в сторону Англии. Муж пробовал снимать ее на фоне моря, но кадр косил, захватывал части бетонных блокхаусов и мощных постаментов для огромного радара, который вроде бы так и не был установлен, по ее вкусу, получалось не очень красиво. До войны Фекан был главным портом по ловле трески, продолжала женщина, но с оккупацией рыболовство здесь практически остановилось, все местное трудоспособное население немцы принудили работать на строительстве Атлантического вала, люди трудились там без остановки, даже по ночам. Его отец тоже там работал, но рассказывать об этом не любил, и она мало что знала. Наверное, из‑за своего рода боязни повторения чего-то страшного, что часто приносит с собой большая вода, они естественно оставили море и потом жили где только ни, преимущественно на материке, так она сказала, – в Осере и в маленьких бургундских деревнях, сладко пахнущих яблоками и навозом, около ферм или виноградников, везде, где нужны были рабочие руки, от богатого Молиньяка до богом забытого Валь-Сюзона, где тогда уже человека принимали за привидение, а теперь, наверное, и вовсе никого не осталось, потом перебрались на юг, в горы в Люмирон, что в Верхней Савойе, по которой одно удовольствие было путешествовать на машине, особенно красиво в Анси, там совершенно чудесное озеро, в Швеции, где я выросла, сказала женщина, не найти таких барочных пейзажей. Какое-то недолгое время, может быть с год или того меньше, это было еще до рождения Филиппа, они провели в Медоне, это пригород Парижа, знаете, по знакомству, у семейной пары Делатр, снимали там скромную, но просторную комнату в свежевыстроенном доме по улице Тер Нёв, чьи желтые козырьки над балконами вынуждают память к сравнению с фасадом отеля Montreux Palace – вмешиваясь в чужое воспоминание, дополняю я. Окна у них выходили на южную сторону, упираясь зрачком в глупую бетонную стену, служащую поддержкой крепости, давным-давно окружавшей очень красивый королевский дворец, позже снесенный, и на авеню де Саблон, по нашему – песко́в, и она, верившая в знаки слов, думала, что так покинутое побережье напоминает им о себе. И странно, но когда ей приходилось идти в теперь уже – мою – горку, до того бывшую еще и поэтиной, о чем тогда, слушая этот рассказ, я, конечно, еще даже и не подозревала, то иногда ей казалось, если так вообще можно говорить об обычной улице, что она шла вверх по реке, против ее течения – похожее чувство может переживать человек, который незаметно для самого себя отдался петлеобразной воле большой воды, глубоко погрузившись в свои мысли, и был отнесен ею слишком далеко от берега. Хорошо, если испуг осознания, как далеко он заплыл, не даст ему потерять драгоценные секунды и он, изо всех сил борясь с тягой воды, засасывающей его ноги в спираль, бросится к берегу, к все время дрожащей в глазах кромке, где начинается земля.

Как и любой человек, насильно столкнутый в одиночество, она говорила много, долго и о разном, но преимущественно о городах и улицах, которые во Франции всем на слуху, но мне были не знакомы, существовавшие везде и нигде конкретно, – рю дю Шато, рю де ла Танри, рю де л’Авалас, рю дю Ба, рю де ла Монтань, рю де ла вся ее жизнь – и честно сказать, уже и не вспомнить всех этих комнат и домов, временами наблюдавших за их, в общем-то, ничем не примечательной, обычной человеческой жизнью, наверняка мало отличающейся от той, что вели там люди до нас, да и после, насколько позволяет память, так продолжала шведка. Время, в сущности, мало что меняет, особенно места: засыпая, мы глядели в темноту высокого плафона, порой – лишь с едва угадывающимися линиями толстых потолочных балок, где местами при свете читались засечки местных рабочих, сделанных при постройке дома, вроде xiii и похожие, их оставили когда-то такие же незнакомцы, простые люди, как и те, кто потом, после наших отъездов, наверняка очень быстро занимал это освободившееся место и, готовясь ко сну, точно так же как и мы до них, направлял свои новые глаза на старые, успевшие стать чьими-то и нашими тоже, черты на деле – чужого дома. В конце концов они таки вернулись в Нормандию, в первое место, которое стало ей вторым домом на новой земле, как у меня – Париж, а точнее – его XII округ. Я, как Жанна, героиня Мопассана, сказала, чуть помолчав, женщина, одной рукой шаря в ящике запыленного рабочего стола, служащего скорее подставкой для, кажется, уже затвердевшего лабиринта из свившихся от сырости разнородных листов бумаги. Всю свою жизнь, если помните, она прожила в городке Ипор, у моря, очень приятное там местечко, каждый день наблюдала, как меняется его цвет, из окна своей комнаты, вдыхала его соленый пар и днем и ночью, любила, как человека. А потом, когда сын обобрал ее до нитки, вынуждена была продать любимое фамильное поместье, помните, и переехала со своей служанкой в маленький дом, куда-то в окрестности Годервиля, где моря, понятно, не то что не видать – его там и не слышно. Но у тех, кто долго жил у воды, шум прибоя, он вот здесь, сказала шведка, прикрывая ладонями уши и улыбаясь. Для нас, когда море далеко – это же пытка, вот Жанна и страдает, слабеет, чахнет, задыхается, и если чем и живет, то только воспоминаниями о прошлом – где моря было как степи. Когда здесь, в этом моем подвале, стекла звенят в рамах при сильных порывах ветра, дующего с побережья, я понимаю, что это и есть мой дом, то самое место, которое я всегда искала, вот такими путями – она сделала руками волну, место свое, но не у себя. Иногда, чтобы это понять, нужно пожить далеко от дома, от места, где родился. Держи, это оберег на счастье, подарок – и женщина протянула мне пару старых, когда-то идеально белых перчаток, зацепивших по пути из ящика в мои руки пару комочков паутины. Здесь такие никто не носит и не наденет. Только мертвая рыба всегда плывет по течению, не забывай.

Перчатки эти были вскоре передарены человеку, живущему от моря еще дальше, чем я, забавному и совершенно земному коллекционеру марок, одно время изучавшему обстоятельства смерти того самого поэта, сбросившегося в Сену. Перед моим уходом мы со шведкой еще немного поговорили о Франции, но море из нашего разговора уже ушло. За распахнутыми дверьми угольно гаснул вечер, мне предстояла ночная дорога в спящий город, и она, смеясь, напоследок просила узнать на Большой земле, кто придумал этот французский язык, такой сложный для нас, иностранцев, и передать ей, если когда-то найду – ответ. Такой же свет, как и тогда, в день нашего случайного знакомства и такого же случайного расставания, спокойный и угрюмый, псевдоосенний, дрожал и сейчас, смешиваясь дождем, как детские краски, если окунуть кисточку в стакан, с запахами горящего медонского камина и чего-то морского, соленого на вкус – того самого, что, возможно, давало женщине ощущение фантомного присутствия здесь если не моря, то хотя бы просто воды. Дикой и вольной воды, которую, по северным поверьям, когда-то давно-давно кто-то могучий и смелый проткнул своим копьем, и обнажилась земля, и отвердел камень. Спустя время, которому нет числа, эта водоносная гора, смотрящая в пропасть зелени и трав с легкими штрихами белых тропинок, проложенных лесными жителями, – волей случая угодила на сетчатку глаза проезжавшей в карете по этой долине красивой молодой женщины, фаворитки самого короля, маркизы де Помпадур, чья фамилия в миру – Poisson – означает «рыба», ни больше ни меньше. Уже через два дня по ее приказу на вершине горы этой, встававшей над юго-западным берегом Сены, из местной флоры – природу она обожала, розоводов боготворила – был выстроен трон, с которого она освятила работы архитекторов и декораторов своего будущего дворца – элегантного и утонченного, под стать самой хозяйке, Шато де Бельвю (Bellevue). Так, через два года дворец «прекрасного вида» ожил, но, простояв чуть больше полувека и попереходя из рук в руки после смерти маркизы, в итоге лишился всяческих корней и превратился в руины, которые и те – местные разобрали на постройку чего-нибудь своего. История, обычно всегда суровая к красоте, и здесь не изменила себе, но работу свою выполнила – как знать, как знать, что было бы, если бы маркиза, самая первая здешняя рыба, решила ехать из Парижа в Версаль другой дорогой, в другой день и в другом настроении и так не узнала бы в простой живописной возвышенности – реку со знакомым течением, которая то гонит, мчится вперед, то поворачивает обратно, бросается наверх, как будто чего-то испугавшись или что-то забыв. Ту самую единственную реку, куда впадает все – слезы, кровь, чернила; реку, что зовет к себе, обратившись в гору, других таких же говорящих рыб, ищущих или ждущих свой дом – меня, шведку, поэта и сотни, тысячи других. Сбившись в стаю, выброшенные своею водой, висим мы в этом потоке волн – кто месяцы, годы, кто десятилетия, друг на друга похожие, незаметные, растворенные в толпе, смотрим, выглядываем по сторонам, размножив для удобства количество глаз. И в этом нашем плотном, постоянно движущемся по спирали скоплении чешуйчатых женщин с разных концов планеты нет никакой логики – тот, кто случайно оказался впереди, так же случайно окажется в хвосте и наоборот, ведь здесь, в этой горюющей реке, – не за что бороться, мы все в своей стихии, в хронотопе, где нет ни места, ни времени. Зовите ее как угодно – холм, гора, вода, rue Terre Neuve, дорога к королевскому парку, к террасе Обсерватории, обычная пригородная улица или просто история, главного не изменить – кажется, что это единственное место, которому мы все принадлежим, пока ищем свое, то самое, где наконец-то будем чувствовать себя собой – как рыба в воде.

II

Февраль 1987, Париж

Она сказала так: я сомневаюсь, это лучшая квартира в XV округе, которую я могу вам предложить, учитывая ваш бюджет, устало сняла очки, коротко вздохнула и сбросила их на пока что чистый лист толстого блокнота, подложившего одно свое пухлое линованное крыло под соседнее, такое же пустое. Дело, конечно, ваше, продолжила Стефан, агент по недвижимости, мельком глянув на настенные часы – единственное, что оставили бывшие владельцы в уже почти пустой гостиной, но такие квартиры уходят быстро, – сразу видно, что вы местный и никогда до этого ничего не снимали. На эту квартиру у меня очередь в пятнадцать человек, и, если бы не ваш дядя, я бы сдала ее еще в начале недели.

Несколько секунд все трое помолчали, каждый думал о своем. Стефан уже сожалела, что согласилась оказать приятелю молодости услугу для его племянника, который сейчас то ли действительно не понимал выгодности предложения, то ли наигранно сомневался, чтобы сбить цену аренды – совершенно напрасный труд, от нее это не зависит. Уговаривать его она тоже не собиралась, как будто уже даже заранее представила, что, когда он откажется, она позвонит молодой паре Буафлёри, ее фаворитам, которые будут только рады занять его место, и дело с концом. Да, ремонт здесь был не самый свежий, несколько старых пятен на ковролине, превративших его в своего рода карту былой жизни, в ванной кое-где выскакивает треснувшая плитка, в комнатах – обойный лист, межкомнатные двери стоят без замков, нулевой этаж с окнами на улицу и общая атмосфера опустевшего дома, грустновато, так и что с того? Сколько таких квартир сдают еще и за большие деньги, а здесь прекрасная планировка, паркет. Да и сам тот факт, что хозяин квартиры, какой-то архивный старичок с еврейской фамилией, который уже как года два назад переселился в дом престарелых, кажется, куда-то на юг, и, судя по словам его поверенного, никогда больше сюда не вернется, дает потенциальным жильцам полную свободу действий – никаких тебе склок, разногласий, обсуждений, разрешений – что можно, что нельзя. Подписывай договор и в путь – делай все, что хочешь, по своему усмотрению и на свой вкус, никакого контроля. К концу дня рабочие выставят весь оставшийся в квартире хлам на тротуар, благо почти все уже кое-как, но было собрано по коробкам, старые часы в форме вытянутого лица, сказали, можно оставить на месте, если они понравятся будущим съемщикам, равно как и кое-что из мебели, может, какие-то книги, что они еще застанут в квартире, – пусть оставляют все, что хотят, остальное – на выброс, ровно так ей и передали.

На фоне общего молчания в разведенном камине с башенкой из большого настенного зеркала в вензельно-золотой оправе уютно трещал огонь, оранжевыми полосами зажевывая листы бумаги, сваленные друг на друга стопками в стиле современной архитектуры. Пламя охотно занималось и вилось, радуясь, что сегодня у него так много работы, что вот наконец-то затянувшийся сон его окончен и впереди – еще целая коробка разных-преразных документов, писем, книг, корреспонденции, стоящая наготове, и каждую страничку в ней нужно будет просмотреть отдельно, ничего не пропустить. Огненное бормотание это было, кажется, единственным, что привносило в холодную гостиную, простоявшую без движения не один год, ощущение жизни и тепла, которые одному ее гостю виделись как что-то само собой разумеющееся, как некая универсалия любого жилого места, любой квартиры и того, что принято называть «домом», пусть даже чужим, когда-то чужим, а другому – как исключительно то, что приезжает в дом вместе с человеком и, в сущности, зависит только от него одного.

За закрытым окном, отделяющим зимнюю серость тихой улицы, выложенной темной брусчаткой, от красновато-зеленого света гостиной, как-то слишком весело и по-детски прогромыхал моторчик. Мгновение, не больше, занял этот звук, но его энергии было достаточно, чтобы как будто уже потухший разговор вновь ожил и Стефан, нарушая уныло-зимнюю тишину гостиной, честно сказала Алану, что, будь она на его месте, она долго бы не раздумывала. Поднялась, вернула очки на место и, давая понять, что их время вышло, еще раз перечислила все преимущества квартиры, от милейшего консьержа-португальца с двумя кошками – пролетев через обе комнаты – и обратно, к мягким, красным в белую точку, коврам на общей лестнице и хорошим спокойным соседям. Ну, решайте.

На него нашло какое-то сонное оцепенение. Он толком не мог понять, что решить и как решить, должны ли в его решении перевесить плюсы или минусы и что из того, что он только что увидел, нужно засчитать за плюс, а что за минус. Квартира действительно неплохая, говорил он себе, но настолько ли неплохая, чтобы сказать ей да и тем самым обречь себя на минимум три года жизни именно здесь, а не где-то в другом месте, которое его, быть может, ждет прямо сейчас. Еще в самом начале, когда он только начал поиски своего первого взрослого жилья, он решил, что будет ждать какого-то знака свыше, сигнала, знамения, намека, тонкого, субтильного, ему одному понятного, который подскажет ему, какой именно выбор нужно сделать, естественно к нему подведет, как бывало в фильмах, которые он особенно любил, вроде «Моя ночь у Мод» из лучшего, на его взгляд, ромерского цикла «6 нравоучительных историй». Как бывало всегда, когда ему нужно было выбирать. Может, это и глупо, но ему нравилась идея, что каждый человек – на своем месте не случайно и что выходить далеко за пределы своего круга в чем бы то ни было, особенно – в важном, ни к чему хорошему не приведет. А то, что нужно именно ему, какому-то конкретному человеку, где бы он это ни искал, очевидно, всегда будет находиться рядом, на расстоянии протянутой к рукопожатию руки – у родственников, друзей или знакомых, и дело здесь не в «лучшем», а именно в «своем», в «своем», так он объяснял, приготовленном специально для него чем-то, что русские называют красивым словом «soudeba», которое для французского уха Алана звучало дважды нисходящим «sous-de-bas».

Именно в таком же жанре он решил поступить и теперь, с квартирным вопросом, недолго думая обратился за помощью к дяде, управленцу в архитектурном бюро, если у кого-то окажутся знакомые агенты, то у него они будут друзьями. Довериться воле случая, выйти на улицу, заглянуть в первое попавшееся по пути агентство, где за стеклянной витриной висят объявления в нарисованных красных рамках и чуть ниже, там, где лежат журналы, спроектирована модель какой-то баварской деревни с туда-сюда курсирующим мини-фуникулером и маленькими человечками, сидящими в кабинах, и снять что-нибудь там – нет, такой сценарий казался ему ненадежным, каким-то даже немного безжалостным по отношению к завтрашнему себе. Мало ли, каких людей я могу встретить в своем будущем доме, по пути на студию или обратно, в магазине за углом, в булочной, думал Алан, да и кто знает, как много всего разного зависит от места, где будешь жить. Поселишься в одном доме и так пропустишь тысячи, да, тысячи таких случайных, но выразительных сцен, киношники называют их магией на пленке, которые происходят где-то в других домах прямо сейчас или в будущем, где тебя не окажется просто из‑за того, что как-то раз ты после моста повернул направо.

Нет, он точно знал, что сделал все правильно, как от него и требовалось, ведь нужные шестеренки сцепились, толкнули друг друга и начали проворачиваться, вращались, вращались, чтобы в итоге сегодня высадить его с Брюно на станции Porte de Versailles, откуда буквально пять минут шага до его – как он уже вообразил себе – первого самостоятельного жилища, только для него одного. По пути до нужного адреса он даже приметил лавочку, где седой араб вытачивает ключи, уже представляя, для режиссера это полезно, как он заходит к нему, перекрикивая скрежет работающего станка, и жестом показывает на ключ, мол, я за тем же. Ведь все действительно складывалось очень легко: на следующий день Бернар сообщил, что в XV округе нашлась немеблированная квартира в две комнаты за цену в одну и владельцы хотят сдать ее как можно быстрее, и вот – здесь падает капля клея для кинопленки – он стоит в этой самой квартире, холодной, неприветливо-мрачной, будто кто-то в ней только что умер, пустой – если не считать последних хозяйских коробок с вещами и настенных часов в свободной форме кричащего лица, напоминающих те, что висели на кухне в квартире его тетки в Клермоне, – конечно, не густо для знака свыше. Он ожидал, что, зайдя внутрь, увидит что-то похожее на «дом», в смысле общего ощущения от стен и пространства, когда, попадая в незнакомое место, чувствуешь в нем что-то близкое и родное и, переправясь из комнаты в комнату, в конце концов заключаешь – да, это оно. Но как раз вот этого-то щелчка внутри, при котором в теле, где-то у сердца, как бы освобождается небольшое помещение – для нового тебя в новом пространстве, он не услышал и теперь, расстроившись, сам задавал себе вопрос, с чего он взял, что все будет так, как он себе придумал, с какой такой волшебной стати пустые квартиры, где давно уже никто не живет, должны соответствовать каким-то словам и формулам, картинкам, созданным его фантазией. Предложение и правда было выгодным, и квартира – не голубая птица из сказки, чьи стены скрывают ее настоящий облик. Квартира – это просто воздух между перегородками камня, бетона и металла, вот и все, ведь правда же?

В поиске поддержки Алан посмотрел на Брюно, привалившегося спиной к холодной стене в шершаво-коричневых обоях, откуда кое-где торчали выпавшие нитки, но взгляд его не поймал – друга больше занимала волнообразная теплота камина, его искрящееся дыхание. Выстроенное там из бумажных блоков здание явно административного типа уже почти прогорело, оставляя последние листы проетыми черной тугой гармошкой. От камина волнами, с иногда прорывающимися полосами седого дыма, как бывает, если разом, одним духом, зажечь все горевшие в доме свечи, шло тепло, спокойное и такое нужное – ночью температура опустилась до –7, что редко бывает в Париже. Последний раз так холодно зимой было разве что в конце 1930‑х, прямо перед войной, когда люди стайками грелись у уличных жаровен, каналы покрылись горбатым всколотым льдом и только, кажется, детям было весело – с полосками голых коленок, они играли в снежки и строили снеговиков, превращая катастрофу в удовольствие.

Странно, думал Брюно, наблюдая, как пламя обращает белую бумагу с чернильными спиралями, отпечатанные машинкой счета, какие-то исписанные ученические тетради и карандашные наброски в серый пепел, они жгут бумаги еще живого человека, как будто он уже умер, видимо, дела его действительно плохи. Ему вспомнилось, как подростком он так же, как этот огонь, помогал расчищать квартиру своей умершей бабки по отцу, жившей в небольшом городке Ламбаль (каждое лето – там), что в Бретани, недалеко от моря. В голове его замелькали кадры того дня: вот он, тринадцатилетний, в длинной тишотке с якорем у сердца, таранит вниз к отцовской машине коробки с книгами – широкоформатные альбомы по искусству, антикварные издания в кожаных переплетах, были, он помнит, даже книги на немецком и итальянском, такие же красивые, толстые и приятные на ощупь, книги с подписями от родственников с датами, подшитые номера какого-то еженедельника с обложкой в голубых тонах годов 1920‑х, а может, и того раньше – это все отправлялось в семейную библиотеку. А все остальное, что в эти коробки не попало, полицейские детективы, дешевые издания классики с газетной бумагой, дублеры, журналы по шитью и никому не известные авторы, выпустившие один-единственный роман, о котором потом говорили всю жизнь, – их сложили в большие черные сумки, погрузили в багажник и куда-то увезли. Может, он и ошибается, но ему казалось, что там же, в этих черных сумках, почему-то оказалась и бабушкина университетская дипломная работа, рукописная, в сером переплете, про которую она как-то сказала, что ее не читал никто, кроме нее самой. Но это ладно, бабушка его тогда действительно умерла, хоть и была не сильно старой, – здесь же человек еще жив, а это совсем другое дело.

На страницу:
2 из 3