
Полная версия
Младшая сестрёнка
Ролевики с их клинками и игрищами в поразительных нарядах, бал в «Черёмушках», где я танцевала в платье, сшитом Лизой из простыни.
«Деревянный меч о фанерный щит» и другие толкиенутые нецензурные песни на старой кассете, записанной неким пареньком из Барнаула и разученные нами с Лизой от корки до корки.
Поцелуи с мальчиком с истфака под аккомпанемент присказки: «Фу, там же слюни!»
Машина, полная гопников (зачем мы в неё сели?!), и мысленное прощание с жизнью после их: «Чё, девчонки, а вы девственницы?»
Дождь — ветер — ночь — лес — Карабаш — крики чаек — шампунь — тельняшки — трасса — рукава из фенечек — чёрная гитара моей мечты и примочка к ней (как я завидовала Лизе!) — дрова — вино в бане — весёлый Метя в морге — песни до утра, чтоб все соседи оглохли — запись альбома на «Бомж рекордс» (тоже Метина «студия») — стихи о станции «Биргильда» — пряники с молоком — страдания по волосатым (длинноволосым) мальчикам из академии…
На голове я носила разноцветный шнурок с колокольчиком, намотанный на волосы. В ушах сквозило по несколько дырок, проделанных мной собственноручно иголкой от шприца.
Я мечтала о «гриндерсах», но у меня были только старые советские кеды.
Дома я записывала свои песни на кассеты с помощью «музыкального центра», для удобства ставя микрофон в пол-литровую банку.
За каждым словом — столько историй, людей, слов, голосов, песен, звуков, миров, счастья, и боли, и любви, пронзающей всё! Любви, поэтично описанной в тех самых дневниках, ставших пеплом.
Я не помню, но я помню.
Просто нужно быть с человеком, который за тебя, а ты за него.
Это так же необходимо, как дышать.
Стало гораздо сложнее общаться, почти что невыносимо. Раньше я просто не могла взять трубку, когда кто-то звонил, и перезванивала потом, нескоро. Или на сообщение ответить — тоже надо собраться с силами и вынырнуть из своей головы, включиться, надеть лицо, а это так трудно. А сейчас даже и перезваниваю не всегда. Не могу. Понимая с грустью и немного с облегчением, что просто не в силах, и не иметь мне больше очного большого круга общения. Я не выдерживаю ни душевно, ни физически. Истощает до самого донышка. Последний раз после 45-минутного разговора по телефону я еле дошла до дома, свалилась на пол и рыдала от бессилия и отчаяния или ещё чего-то — я не знаю чего. Мне неинтересны и тягостны разговоры ни о чём, у меня слишком мало сил и времени в этой жизни, я могу либо о важном, либо лучше вообще никак. Мне жаль осознавать это, так как в моём представлении классный человек — этакий экстраверт, который везде, и всюду, и со всеми, и весёлый, короче, этот идеальный образ от меня далеко. И я устала пытаться себя переделать, выпрямить там спину, чтоб быть какой-то годной, мило улыбаться, когда хочется заорать и врезать по лицу, пытаться оправдать чужие надежды, которые мне вообще никуда не всрались. Столько лет уже на это убито.
Марина
А может быть, те подростковые дневники были мной уничтожены потому, что тогда мне казалось: если уж что-то сочинять, то нужно быть как Цветаева, и не меньше? И раз уж я — не, то и браться даже не надо, фу, не позорься. Но бралась, мне казалось, что непременно смогу, и я очень сильно старалась быть на неё похожей. Подсознательно, не специально, но само собой как-то так выходило — все эти «лоб», «перст», «явь», «крест», «кровь», «чернь» и так далее. Даже знаки препинания — тире и двоеточия на каждом шагу. Да они и до сих пор меня преследуют! Сейчас так забавно.
Но писала-то всегда от души. Не очень только знала — о чём. Это как совсем в детстве: я напишу книгу! Нарезаешь листы, сшиваешь их, рисуешь обложку и на последней странице обязательно пишешь слово «конец». А вот что в середине писать — непонятно. На этом обычно всё и заканчивалось.
Но что-то потом всё же сочинялось, и это обнаруживалось случайно, написанное о людях, которые случились стопятьсот лет назад, и — да лааадно!?!?
Марина, сколько мною слёз пролито над Вашими стихами! Сколько раз я приходила в дом в Борисоглебском переулке и пыталась вообразить, каково Вам там жилось во время страшных «красных» времён! Как Вы, ещё до революции, когда были здесь счастливы, лазили на крышу через маленькое окошко на втором этаже и оттуда любовались округой. Как провожали гостей до того самого 200-летнего вяза в конце улицы, сохранившегося ещё с пожара 1812 года и остававшегося своеобразным памятником стойкости уже и после Вашей смерти, но безжалостно срубленного в 2013…
Или тот дом НКВД в Болшево. Оказавшись там в разгар капитального ремонта, я застала голые — тех времён — деревянные бревенчатые стены, осенние опавшие яблоки на разваливающемся от старости крыльце с перилами, сосны плотным кольцом, возвышающиеся вокруг, калитку, через которую одним ранним воскресным утром уводили Вашу дочь, а позднее — и мужа… Навсегда.
То, что у многих присутствует по умолчанию, как данность — для кого-то результат нечеловеческих усилий, о которых люди по ту сторону могут даже не догадываться. А если и слышат, то не понимают. И не поймут. От этого так грустно. Диабет понятен. Рак тоже. Инсульт, инфаркт, но только не ментальные заболевания.
Я день за днём пытаюсь принять себя и то, что со мной. Я пытаюсь принять то, что пока мои ровесники, друзья и знакомые покупают квартиры, машины, работают в театрах, снимаются в сериалах, переезжают в другие страны, — я в тот же самый момент нахожусь в абсолютно другой системе координат. И просто прожить день — подвиг. Мне очень трудно разрешить себе это и не мучиться виной днём и ночью.
Кстати, сейчас, на третий день с новыми лекарствами, стало вдруг настолько плевать, просто тупняк, сон и ПОКОЙ, и ну и что, что я овощ, зато ничего не переворачивается внутри от малейшего дуновения ветерка, от всякого неосторожного слова, от каждого малюсенького триггера. Это такой невиданный кайф. А если бы всегда было так? Просто хорошо, ровно посередине полюсов. Я не чувствую пустоты, я вижу, что я есть, с утра не нужно собирать себя по кускам, я ем и мне вкусно, делаю что-то, и силы всё ещё есть, хоть и тучи, и нет отопления, и холод — несмотря на вот это всё, меня не выводит из себя до днища ни один из этих пунктов. Чё, реально есть люди, которые живут так каждый день? И они, ложась спать вечером, знают наверняка, что завтра сделают то и то, и не боятся, что могут проснуться в нигде и весь день мечтать самоубиться? Не расписывают в блокнотик заранее обходные пути, что делать, если понесёт? У них нет такого потайного угла, куда можно бежать в случае чего и биться руками и головой о стену, только тихо, чтоб никто не увидел и не испугался?
Фантастика. Полцарства отдала бы за такую суперспособность.
Орёл
Грязный панк из грязного тамбура электрички, у него были светлые, давно не мытые волосы, худое мальчишеское телосложение, одежда какая-то невообразимая, а глаза такие незабываемые — прозрачные, тихие, детские и одновременно взрослые и серьёзные. Они были вроде очень добрые, но при этом ясно чувствовалось, что от него в любой момент может прилететь убийственное что-то. Он был не отсюда, не из Челябинска, не с этой земли, не из этого мира. Для меня. Конечно, он об этом не узнал, я просто тихонько любовалась. Мы с ним и Лизой пили молоко, говорили о молоке, и он рассказывал про своего котёнка, которого зовут Курт. Сейчас я, конечно, понимаю, что он просто был с бодуна, и у людей, которые пили накануне, наутро часто такие вот глаза ангела бывают. Но тогда... Что-то между Кобейном, Раскольниковым и Маленьким принцем, а может, ещё каким нестабильным человеком не от мира сего. И такое «я повидал всё» на этом лице и в глубине взгляда…
Я решила тогда в своём подростковом бунте, что хочу вот тоже так же повидать всё-всё, испытать всё самое прекрасное и самое ужасное, только чтоб не серая жизнь, и чтоб всё это обязательно отпечаталось на моём лице. И видно было бы всем за тридевять земель.
Глава 5
ГЛАВА 5
Я боюсь быть женщиной. Я боюсь даже выпрямиться, ведь тогда надо — грудь колесом! Тогда я рискую стать заметной. Тогда меня можно будет обидеть. Гораздо безопасней замотаться в кучу шмоток, чтобы максимально скрыть свою половую принадлежность. Я шифруюсь и понимаю, откуда оно.
«Чтоб ты упала!» — смеётся брат, глядя, как 5-летняя я взбираюсь на стул, пытаясь дотянуться до полки с детскими книжками. И я тут же — бах! — падаю. Со стула на пол. Больно и обидно. «Ой», — смущенно хохочет он, — «ты чё, ты чё…»
Женщиной быть опасно. «Девочка, можно я подрочу?» — перегораживает мне лестничный проход голый мужик с членом в руке.
«Женщиной быть трудно», — считала я всегда. Те мальчики, которых я любила, всегда выбирали себе дур. Моя подруга как-то раз очень точно сформулировала: девушки-табуретки. «Неееет, я ж не такая, вы что! Мою красоту надо разгадать. Я закрыта, я не фифифи. Давай, принц, ищи ключ, который вместе с иглой кащеевой смерти спрятан где-то в сундучке, сундучок в яйце, яйцо в зайце, заяц в ларце, ларец в утке, утка на дереве в тридесятом государстве… кажется, так?» Я грубая и неприступная, я всегда ставлю чувака перед фактом: «Я вас люблю, чего же боле». А потом долго смотрю ему, убегающему, вслед, вытирая слезы рукавом толстовки с портретом Курта Кобейна. «Ты же девочка, надо туфельки!» — сокрушается мама. — «Фу, кеды эти, штаны с цепями, поверх штанов юбка… да я даже по улице рядом с тобой не пойду!»
А сегодня продавщицы в магазине вовсю обсуждали, каково это — быть «настоящей» женщиной. С восхищением вспоминали примеры своих знакомых и описывали друг другу. Меня больше не уязвляют такие разговоры. По их мнению, быть женщиной — это раскрасить лицо, пользоваться духами, иметь «безупречный» вкус и покупать много одежды, сводить с ума мужчин или, если есть муж, — то его сводить с ума. Там какая-то своя философия, я раскручиваю это: вдохновлять? Потрясать, чтоб серенады пели? Серенады — это очень приятно, но я тоже настоящая женщина и могу сводить с ума там кого-то, особенно своим характером, хоть я и не вот это вот всё. Я тоже могу вдохновлять, хоть я и не вот это вот всё опять же. Ну что за бред вообще. Да, я сейчас бритая наголо, и ко мне часто обращаются: «парень», «молодой человек», «слышь, братан, ты крайний в очереди?» Но я не перестаю от этого быть женщиной ни капли.
Я устала соответствовать, до свидания.
Словами героя пьесы Горького: «Прошло, кончено. Дальше…?!»
Никита
Мальчик-музыкант, у которого мы покупали электрогитару для Лизы, а потом и подружились. Он рассказывал смешные анекдоты и учился тогда в Медакадемии на педиатра, а по совместительству подрабатывал в морге. У него был кот по кличке Кот, некое подобие звукозаписывающей студии, на которой мы и записали наш первый «альбом» (следующего уже не случилось, если что), мокнущая фанера в тазах и полный дом гитар. Он делал их на заказ (для того фанера и мокла, после чего она была способна выгибаться в разные фигуры) и размещал объявления в газетах. Однажды к нему обратился какой-то ансамбль народной музыки с целью заказать штук 15 балалаек. Ну, конечно, они были посланы. Попробуй-ка сооруди кучу инструментов на такую ораву, тут даже тазов не хватит.
Как-то раз мы пришли к нему «в гости» в морг. Ну что мы там, две сопливые девочки, хихи-хаха… Да и он был в хорошем настроении (он вообще всегда был весёлым и незамутнённым, насколько я помню), сидел и обнимался со своей девушкой в маленькой комнатке у входа со здоровенным крестом над дверьми. Его должностной обязанностью было «принимать жмуриков». Мы весело шутили и смеялись, пока он не предложил заглянуть в холодильник… Увиденное тогда до сих пор стоит перед глазами, ребячество моё улетучилось в один миг. Простите меня, все те, кого я увидела там за эти пять секунд, пока не выбежала обратно, — на кого пришла поглядеть, как в зоопарк…
Мы пару лет не виделись, а потом, когда я стала искать Никиту в соцсетях и наконец нашла, — выяснилось, что он уже умер.
Театральный
Есть старое фото со времен учебы: я в кислотно-розовом платье с блестками, причёской а-ля Мумий Тролль периода их альбомов «Морская» и «Икра», огромными разноцветными серьгами в ушах, в разношёрстной шубе в непередаваемом стиле двухтысячных, высоких чёрных сапогах и с рупором в руках. Хорошо, когда ты бешеный и случается в это время очутиться в белом лимузине, кататься по всему городу и орать в громкоговоритель на вечерне-ночных улицах. Это была работа для какой-то вечеринки в одном из ночных клубов.
В 19 лет, весной, я совершила суицид. Я была уверена, что с этим миром всё ясно и дальше будет только хуже. Спокойно, без эмоций съела огромную банку каких-то рецептурных психотропных таблеток и запила водой из-под крана. Но у меня не вышло, летального исхода почему-то не произошло. Так, помучилась только. Тогда я решила, что раз Бог меня оставил в живых, то значит, какой-то смысл в моей жизни ещё есть, хоть я пока и не понимаю, какой. Я лежала днями в кровати и не могла подняться, не ела, не пила и думала: если мне настолько похер на свою жизнь, а умереть не получается, то может быть, совершить то, что страшнее всего? Было 2 пути: уехать автостопом навсегда, предварительно забрившись наголо, или попробовать поступить в театральный. Второе было страшнее, так как я всегда была крайне забитой девочкой, слившейся с обоями, с самого детства. Я молчала по жизни и терпела абсолютно всё.
Родственники просто обалдели, когда я поступила, да и я сама тоже не могла поверить. Но когда тебе плевать на исход, то оно само выстреливает пулеметом. С этого момента так и повелось: в тёмные времена каждый раз выбираю жизнь по непонятной причине или случайности и, блин, как грёбаная птица-феникс восстаю из собственного пепла обугленных крыльев.
Голос
Я стала актрисой. С того момента обрела право говорить вслух. Правда, словами своих героев, но всё-таки это был невероятно яркий и теплый луч света, проникший в моё подземелье. Можно было выходить на сцену и там наконец-то быть собой — психовать, реветь, беситься, предъявлять миру всё свое травмированное, мать его, нутро. И там никто бы не смог упрекнуть меня в неадекватности, наоборот — сопереживали, плакали и аплодировали. Это была огромная отдушина.
Намного позже, когда уже не могла работать на сцене, стало сильно тяжелее. Я замолчала. Своими словами говорить было нельзя, я с детства уяснила, что чтоб не опозориться до смерти, я должна накрепко закрыть свой поганый рот, потому что абсолютно все мои мысли — полный дичайший говённый тормознутый тупизм. И чтоб окружающие не померли со смеху от того, какая я дура, я должна это скрывать.
Я старалась изо всех сил, было слишком страшно, что мое истинное лицо рассекретят. Но сколько человек может терпеть? Не вечно же. Прорвало весной, и так, что остановиться уже не могу. Писать проще, как оказалось.
Это как в книге про исчезнувшие города, после которой я не могла остановиться и бесконечно просматривала документалки про гибель Помпеи. За два дня до извержения Везувия были подземные толчки. Но никто не обратил внимания, т.к. вулкан уже давно спал. А потом — бух-бах — и стёр с лица земли 9 городов.
Это я к тому, что человек может очень долго терпеть, а потом, когда лавину прорвет (обязательно, он ведь не всесилен), то потоп слёз уже невозможно будет остановить. И ему будет казаться, что их столько, что можно затопить ими весь мир. Но больше я их не боюсь и не закрою своего рта, привыкая говорить дальше.
Глава 6
Я люблю жизнь ровно до того момента, когда надо встать с кровати и жить в теле целый день. Я не знаю, не понимаю, что делать с этим кожаным мешком с органами. Он мне мешает.
Мастер
Годы учёбы — это что-то восхитительное, это буквально единороги на радуге, это взрыв, бурлеск, феерия и торжество духа и тела после затхлости и тьмы моей Мории, чёрной бездны. Казалось, что я абсолютно излечилась. Во мне будто открылся родник живой воды, с которой наружу выходила вся чернота, воды, омывающей залепленную грязью душу и увлекающей эту грязь за собой в землю, глубоко и навсегда. Домой я теперь приходила только спать, да и то не всегда, и семейные дрязги меня почти не касались. Не жизнь, а сказка!
В академии у меня появилась моя первая «вторая мама» — Елена Васильевна, мой мастер. Под её крылом стало так легко, приятно, тепло, обнадёживающе, она вдохнула в меня веру в театр и в свои силы, и вот я уже бесстрашно и беззаботно несу́сь навстречу Жизни, только уже счастливой, навстречу всему великому, прекрасному, необъятному…
По заданию мастера мы писали творческие дневники и потом сдавали их на проверку. Прочитав однажды мои, наверное слишком уж личные, записи, она вызвала меня к себе и спросила: как ты вообще так живёшь? Как это возможно — жить, неся в себе столько боли? Она сидела с другой стороны стола рядом с привычно расставленными на нем чашками и электрическим чайником и смотрела на меня с вопросительным состраданием.
Эти слова прогремели надо мной как гроза, разразившаяся бушующим ливнем на лихорадочную голову. Наконец-то меня услышали.
Я не забыла и не забуду этого.
В отличие от моей мамы, которая предпочитала не замечать, Елена Васильевна пошла навстречу. Она спросила. Она поддержала меня. Она не стала обесценивать и затыкать мне рот, чтоб я срочно «взяла себя в руки и не придуривалась», она меня услышала. Ей было не всё равно, и это покорило моё сердце…
Секта
После выпуска я жила в театре в другом городе вместе с друзьями. Конечно, не совсем в театре (там тоже), но и дом у нас был, своеобразный дом, куда мы приходили спать. Квартира. До того, как нас, энное количество актёров, заселили в эти 4 комнаты, там совсем недавно умер какой-то почётный житель города. Это стало понятно по грамотам и букетам, в том числе из пластмассовых цветов.
Дом стоял прямо в центре, напротив Оперного театра, недалеко от печально известного ночного клуба, в котором от пожара погибло множество людей. Это случилось тоже во время нашего пребывания в том городе, словно ознаменовав и озаглавив жестью весь тот период жизни, весь тот единственный, но неимоверно длительный, как для бурлаков, тянущих баржу, — театральный сезон, который я продержалась в том театре, сжав зубы до треска челюстей.
В доме этажом выше был притон и жили проститутки, мы встречались с ними в подъезде, возвращаясь с работы ближе к полуночи, а они как раз спускались по лестнице заступать на свой рабочий пост.
В нашей с Сёмой (моим будущим мужем) комнате не оказалось двери. Там вообще не было ничего, только две панцирные сетки без ножек. Просто на полу. Мы нашли на свалке какой-то ящик-сиденье, притащили его домой, и тогда смогли сложить часть вещей хоть куда-то. Ещё был «столик» прикроватный — кажется, нижняя деревянная часть, оторванная от старого кресла, видимо, опять откуда-то с помойки, уже не помню. Там тоже размещались вещи. В дверной проём мы повесили спальный мешок. Всё.
В соседней комнате жили ребята, и на них протекала крыша.
Потом плотники-монтировщики театра сделали нам несколько табуреток, и на кухне стало можно сесть даже не на пол.
Ещё там жили мыши. Я помню случай, как Витя утром пришёл на кухню, открыл сковороду на плите, проверяя, есть ли там остатки вчерашнего ужина, и встретился взглядом с мышью, сидевшей внутри, которая тоже искала еду.
Вообще, все как-то терпимо относились к мышам почему-то — все, кроме меня. Один раз я осталась дома болеть, одна, и вот тут и появились они. Они привыкли, что днём в квартире пусто, и отлично себя чувствовали, вольготно бегая по полу. Я, обалдев от ужаса и вскочив на табуретку, отчаянно целилась в них пустой бутылкой, но так и не смогла перешагнуть через себя и убить своими руками. Прибегла потом к другому способу: добыла несколько мышеловок, и они быстро сделали своё дело. Получается, цель была достигнута: мыши как бы ликвидированы, но я как бы и ни при чём.
Актёры много пили, пили каждый вечер, а что ещё делать от такой жизни, ясен пень. Но я пила очень редко, и меня страшно триггерили громкие пьяные голоса и дым. Поэтому я бросалась в Сёму ботинками, которые летели в него из прихожей прямо в кухню, если он тоже веселился со всеми, и убегала на улицу, в ночь, чтоб зарыться лицом в колючий сугроб, пытаясь унять бешенство и страх, разрывающие изнутри.
Мы с друзьями, помимо основной актёрской работы, должны были поставить в этом театре ещё и свой спектакль, который нам приходилось репетировать по ночам, после всеобщего рабочего дня. Времени на репетиции днём нам принципиально начальством не выделялось.
Выходных почти не существовало. Было не больше дней 8 за весь сезон, а может, и того меньше.
И что странно — вспоминать весь этот трэш вообще не грустно, он равносилен службе в армии, я предполагаю. Оттуда вынесено такое количество глобальных уроков… Сколько всего потом было в жизни, но идентичного этому опыту не случалось больше никогда. Там были классные роли — и их было много, и на любую можно было попробоваться, — удивительные, прекрасные, добрые люди, ежедневный зашкаливающий адреналин и мои первые седые волосы.
Приют Святой Магдалены
Забавно, но нашлось ещё вот такое, кардинально противоположное описание мною театра из тех лет:
“Плохое место, не ходите сюда. Всё давно протухло. Нельзя заниматься творчеством, а приходится круглосуточно бояться, на сцене выжимать, выжигать нутро, выворачиваясь наизнанку, а после спектаклей летать на пиздюлях, ведь ругательный словарный запас худрука в адрес актёров — неисчерпаем.
Вчера — вау, режик приехал! Вау, репетирует!
Пффф, репетирует он только для гастролей. Я не помню, когда в последний раз видела его на репетиции, не относящейся к гастролям и вожделенной Золотой маске. Это чушь, это убожество, нет здесь ничего живого, нет. Мы все как мухи под наркозом. Зомби. Не посвятить жизнь искусству, а угробить жизнь «искусством». Но искусство вовсе не требует, чтобы люди старели в 20 лет. Чтобы они не видели солнца, никогда не родили детей и закрыли глаза на окружающий мир. Оно не требует, чтобы они пили, как сволочи, и пропили свой мозг, сердце и душу в 25 лет окончательно, чтобы они чувствовали себя собаками и трепетали в страхе при виде Хозяина, который самоутверждается за их счёт.
Ненавистная показуха. Жизнь ради прессы и наград. Всё вокруг словно кричит мне: беги, удирай, пока цела!
И я убежала.
Один сезон, и закончилось. За год я постарела лет на 5. Не хочу больше в театр вообще. Это просто приют святой Магдалины какой-то (исправительное учреждение в Ирландии, где царил жестокий рабский труд и насилие).
Мы все теперь сошли с ума. Вернись обратно, душа в тело… Жизнь без унижений и страха… Я человек, человек… Уже скучаю по людям и не хочу домой… Никуда не хочу. Я хочу, чтоб мне помогли вылечиться от безумия. Страшно, мне страшно”.
Ты возьми меня,
Распахни меня,
Полюби меня,
Окрыли меня,
Вознеси меня,
Ороси меня,
За спасение души
Спаси меня!
Вжух! Депрессия исчезла без следа, сегодня гипа. И мне это не нравится. Надо бы часов 7 посидеть ровно на стуле и поработать, не знаю, как я это вынесу. Потрясывает. Надо сразу то, и сё, и двадцать-то. Главное сейчас не начать писать кому ни попадя, главное сейчас не надорваться от количества активностей, потому что: о да, я наконец отвечу на всю накопившуюся гору писем, созвонюсь с каждым из друзей, рьяно отмою от накопившейся во время депрессивного эпизода грязи квартиру, наготовлю обед из 10 блюд, пройду пешком тридцать тысяч шагов, напишу сто текстов, подам резюме на все возможные и невозможные вакансии… Это ещё ладно. Пару раз у меня была настоящая мания, и вот тогда я делов наворотила, конечно. Даже вспоминать стремно. И не буду.
Вчера я крепилась до вечера, сама себя за волосы из болота, но в конце концов не выдержала и разразилась гневом. Такое чувство, что как только чуть-чуть приоткрываешь заслоночку в огненной печи, чтоб высказать недовольство спокойно и экологично, — оно тут же сносит все плотины, барьеры и стены и начинает хлестать фонтаном, заливая и затопляя всё вокруг, и это уже не остановить.
Потом полночи ревела от ненависти к себе и беспомощности перед лицом собственных аффектов. Сегодня везу своё опухшее лицо на работу.
Нелюдимость
Вшивые думы
Как живя
В подвале сталинки
Глаза открытые
Буравят ночь
И тонкие пальцы
Ищут спальник
За стеной

