
Полная версия
Гример
И только потом, когда отдача гашена, а гильза, звякнув, катится под ноги, он позволял себе на мгновение закрыть глаза. И тогда вспыхивало лицо Вовки — не истерзанное, не то, что нарисовали слова на блокпосте, а прежнее, живое, с веснушками на носу и вечной цыганской хитринкой. Сергей шевелил губами, беззвучно, одними гласными: «Я здесь. Я помню. Я считаю». И открывал глаза, чтобы снова прильнуть к прицелу. Инструмент не должен плакать. Инструмент должен работать.
Но даже тогда с «СВД» в руках, глядя в прицел на тех, кто носил ту же форму, что и убийцы Вовки, он не переступал черту, которую провёл себе сам. Месть была слепой, его принцип — нет. Он не убивал. Он калечил. Методично, хладнокровно, отправляя пулю в мягкие ткани ягодиц. Выбивал бойца из строя надолго, обрекая на мучения, но оставлял жизнь. Это была его странная внутренняя бухгалтерия, ещё до той, что позже появится на плече. Каждый такой выстрел был и возмездием, и напоминанием самому себе: ты не стал таким, как они.
Промозглый подвал, где воздух стоял слоями: сырость — снизу, смерть — посередине, керосинная гарь — у потолка. Свет лампы колыхался, отбрасывая тени, которые жили своей жизнью: ползли по стенам, карабкались по углам, плясали на лицах. Сюр. Театр абсурда. Только зрители молчали, уткнувшись невидящими глазами в сводчатый потолок. Он опустился на корточки рядом с первым. Парень. Лет двадцать от силы. Лицо — сплошное месиво. Осколок прошёлся вскользь, срезав щёку, скулу, часть носа. Кровь уже запеклась коркой, чёрной, потрескавшейся, как старая глина на целине.
Сергей раскрыл коробку. Трофейный грим — плотный, восковой, пахнущий чем-то чужим, довоенным, почти неприличным здесь. Натуральный, телесный. Кармин. Охра. Кисти — белка, колонок. Нежные. Для румянца. Для несуществующих теперь щёк.
Он окунул кисть.
И начал.

Рука не дрожала. Она двигалась сама, отдельно от сознания, отдельно от того, что осталось от души. Сначала — очистить. Влажной ветошью осторожно, почти нежно стереть запёкшуюся кровь, убрать сор, прилипшие листья, мелкую крошку земли. Потом — основа. Воск ложился на рану плотным слоем, заполняя провалы, выравнивая рельеф. Там, где зияла дыра, он лепил заново. Пальцами — холодными, как у покойника, — формовал скулу, подбородок, край глазницы. Грим таял от тепла рук, становился податливым, послушным.
Парень напротив — один из тех, кого вывернуло наизнанку при виде этого тела, — сидел в углу, сжимая голову руками. Сквозь пальцы сочились всхлипы. Другой, постарше, зажигал керосинку и смотрел в стену. Смотрел так, будто хотел прожечь её взглядом и вывалиться наружу, в ночь, в никуда, лишь бы не видеть.
А Сергей работал.
Он смешивал цвета на самодельной палитре — куске фанеры. Охра с кармином давали тот самый, живой оттенок. Чуть белил — на переносицу, на скулы, где падает свет.
Он вспоминал школьную сцену, софиты, девчонок с вечно испачканными пальцами. Там он учился делать красивое. Здесь — делать похожим на себя. Почти живым.
Кисть шла легко. Штрих за штрихом, слой за слоем. Рана исчезала. Под рукой проступало лицо. Не то идеальное, с афиши, — а его собственное, парня, которого Сергей видел вчера. Веснушки на носу он не рисовал — их не было. Но были тонкие ниточки шрамов у брови, была чуть скошенная линия губ. Он возвращал ему это. По кусочкам. По миллиметрам.
В горле запершило от керосина, от воска, от этой проклятой тишины. Но он не кашлянул. Только сцепил зубы и повёл кистью дальше, закрывая последний разрыв — у виска, там, где осколок вырвал кусок кожи с волосами.
Закончил. Отстранился.
Перед ним лежал человек. Не тот, вчерашний, живой, с хриплым смехом и мозолистыми ладонями. Но и не то месиво, что принесли час назад. Кто-то третий. Уснувший. Спокойный. Почти настоящий.
Пальцы Сергея, измазанные воском и охрой, мелко дрожали. Впервые за вечер.
Он вытер их о тряпку. Медленно. Тщательно. Глядя на свои руки — эти руки, что час назад держали винтовку, что много лет назад держали школьную кисть, что сейчас пахли мёртвой плотью и театральной пудрой. Где кончалось одно и начиналось другое? Он уже не понимал.
В углу парень перестал всхлипывать. Смотрел на него. Все смотрели. Молча.
А Сергей уже перешагнул к следующему телу, раскрывая коробку с гримом, чувствуя, как пустота внутри наращивает новую корку льда. Толще. Надёжнее. Навсегда.
Он не думал. Его руки действовали сами — уверенно, методично. Кисть ложилась на холодную кожу, замазывая сине-багровые воронки осколков, сшивая гримом рваные края ран, возвращая чертам подобие целостности. Он смешивал оттенки на палитре — не жизни, а подобия жизни. Румянец, который уже никогда не будет естественным. Спокойное выражение, которого не было в последний миг.
Он работал в гробовой тишине, нарушаемой лишь потрескиванием фитиля да сдавленными всхлипами кого-то в углу. Его собственное лицо было каменной маской. Ни морщинки, ни искры в глазах. Только предельная ледяная концентрация. Внутри же… внутри бушевало немое цунами. Каждое прикосновение к холодной коже было молчаливым диалогом, криком в бездну: «Прости, брат. Вот так лучше? Смотри, почти как живой. Почти…» Он лепил им покой, которого у них не было. Он дарил их матерям последний, ужасно важный образ: не изувеченного сына, а уснувшего воина. Это была его немая епитимья. Его странная, извращённая молитва.
И когда он отстранился от очередного лица, уже почти узнаваемого, почти мирного, из темноты хрипло, с надрывом бросили:
— Ну ты и гримёр, браток.
Слово повисло в воздухе, тяжёлое и многослойное. Он не ответил. Лишь медленно вытер кисть о тряпку, смотря на свои пальцы, запачканные уже не краской, а чужой смертью и восковой маской забвения. Гримёр. Да. Он был Гримёром, накладывавшим последний, самый важный грим — грим достоинства на лик бесчестной смерти. И каждый раз, заканчивая работу, он чувствовал, как что-то внутри не плавится, не ломается, а покрывается новой, ещё более толстой и непроницаемой оболочкой льда.
Так и прилипло. Сначала как шутка, потом — как имя. Гримёр. Тот, кто наводит красоту на смерть. Тот, кто маскирует ужас под приемлемую для живых картину.
В парной Гримёр медленно открыл глаза. Тяжёлый оценивающий взгляд упёрся во влажные дубовые доски. Пар обволакивал его тело, под которым напряглись мышцы, будто снова чувствуя ту давнюю усталость, холод канавы и запах грима, смешанный с запахом смерти.
Он провёл ладонью по абсолютно лысой голове, по шрамам — более поздним архивам. «Бухгалтерия» на плече, черепа под кожей, казалось, на мгновение сжались.
Тот мальчик, прятавшийся под трупами и старавшийся не убивать, и тот мужчина, что сейчас сидел в банном «люксе», диктуя правила целому городу, были одним человеком. Война не сделала его монстром. Она показала ему цену жизни и силу контроля. Над ситуацией. Над собой. Над тем, какую картину видят другие.
Он сделал глубокий вдох, вбирая аромат можжевельника. Вовка остался там, в пыльном молдавском лесу, частью его личной мифологии. А Гримёр остался здесь. В Питере. В бане, где сталкиваются призраки. Где когда-то пели дуэтом незнакомые люди, напоминая о чуде. И где он, человек со шрамами и черепами, мог позволить себе на мгновение стать просто зрителем. Потом снова надеть маску. Наложить грим. И выйти в мир, где он был уже не снайпером, стреляющим в ягодицы, а художником, рисующим реальность своими правилами.
Но иногда, совсем редко, как сегодня, пар вымывал из уголков памяти тот далёкий едкий запах театрального грима и пороха. И он снова видел лицо друга. И слышал хриплый голос, давший ему имя-позывной — ГРИМЁР.
Часть вторая. Художник и его модели
Кисть и спусковой крючок. Дела девяностых и двухтысячных: золото, осечки, волки со всех сторон — и люди, которых он вытаскивал из тьмы.
Первая кисть. Имя
«Имя — это не то, что тебе дали. Имя — это то, что ты сделал с собой. Одна судьба. Две стороны одной медали. И она цела».
Размышление о гриме как о «последней молитве». Руки, которые красят смерть, и руки, которые держат оружие. Одна суть — две стороны.
Пар в Ямских банях стоял густой, почти осязаемый. Гримёр сидел на верхней полке, закрыв глаза. Жар проникал в самую глубину — туда, где заканчиваются мышцы и начинается память.
Сегодня он пришёл не мыться. Он пришёл слушать.
В загородном доме у него была своя баня. Добрая, жаркая, с кафелем по его эскизу, с вениками из Кавголовского леса. Туда он ездил за покоем. Сюда — за другим. Ямские на Достоевского стали его встречей с историей, которая была больше него. Здесь, под низкими сводами, хорошо думалось. Он становился не хозяином дома, а просто одним из многих. Наблюдателем. Он любил смотреть на людей: на стариков, помнивших ленинградский блокадный жар, на молодых, кто лишь прикасался к ритуалу, на тех, кто искал в бане не чистоты тела, а чистоты мысли. Баня дышала чужими судьбами. Это кормило сильнее, чем одиночество собственной парной.
Голоса звучали приглушённо, перетекали один в другой. Цены, здоровье. Обычный банный день. Но Гримёр знал: сегодня что-то случится. Он чувствовал это по тому, как ныло левое плечо — там, где под кожей спала его бухгалтерия. Черепа не шевелились. Они ждали.
Он провёл ладонью по лысой голове, нащупал шрамы. Самый старый — от гранаты на Восстания. Другой — от осколка из той самой жопы мира, где правила не писались. Но был ещё один шрам. Невидимый. Тот, что не зажил до сих пор.
Тот, который носил имя.
Позже он пытался объяснить это Женьке. Сидели в загородном доме, пили коньяк, смотрели на догорающий камин. Женька спросил: «Ты почему Гримёр? Ну, прозвище понятно, а имя? Почему не вернулся к своему?»
Гримёр долго молчал. Потом сказал:
— А кто был до?
— Ну, Серёга. Ты.
— Нет. Серёга остался там. В канаве. Я просто вышел.
Он и сам не знал, когда это случилось. Может, в тот момент, когда услышал хриплый голос из темноты: «Ну ты и гримёр, браток». Слово повисло в воздухе. Он тогда не ответил. Только медленно вытер кисть о тряпку, глядя на пальцы, запачканные уже не краской — чужой смертью и восковой маской забвения. В ту ночь он не выбирал это имя. Оно само нашло его. Как нашла та канава под Тирасполем. Как прошла мимо пуля, которая должна была убить. Как нашла тишина внутри — после того, как лопнула последняя перемычка, соединявшая его с миром, где есть место жалости, сомнению, слабости.
Он выплавил из себя всё лишнее. Не сразу. Но в какой-то момент понял: Сергея больше нет. Есть тот, кто умеет смотреть в прицел и не моргать. И тот, кто накладывает грим так, чтобы мёртвые выглядели живыми — хотя бы на время прощания.
Сначала ремесло. Потом имя. Потом суть.
Гримёр сидел в парной, закрыв глаза. Пар проникал в него, вымывая едкий запах театрального грима и пороха. Плечо заныло — черепа зашевелились.
— Ты помнишь?
Он помнил. Всё. Но не как груз — как факт. Как запись в бухгалтерии, которую нельзя стереть, но можно принять. Он был гримёром. Не тем, кто наводит красоту на сцене. Тем, кто наводит красоту на смерть. Тем, кто умеет сделать так, чтобы в последний путь человек уходил не чудовищем, а человеком.
В этом была его странная молитва. Его способ остаться человеком, когда вокруг всё рушилось в ад.
Он открыл глаза. Пар рассеивался, обнажая дубовые стены, кафель, запотевшее окно. За ним клубился серый питерский день. Обычный день. Обычная баня. Но он знал: ничего обычного нет. Есть только то, что ты делаешь, и то, что ты помнишь.
Он посмотрел на свои руки. Те, что держали кисть и спусковой крючок. Те, что возвращали лица мёртвым. Те, что потом будут строить город, диктовать правила, держать баланс между силой и правдой.
Они лежали на коленях тяжело и неподвижно.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

