
Полная версия
Место, где я остался
Глава 6
Она выбрала маленькое кафе у канала — из тех мест, где столики стоят так близко к воде, что кажется, будто сидишь не в городе, а где-то на границе между городом и рекой, между тем, что было, и тем, что может быть.
Я пришёл раньше на пятнадцать минут. Это само по себе было странно — я никогда не прихожу раньше. Опоздание — ещё один инструмент моего арсенала, ещё один маленький способ оставить себе путь для отступления: если я опаздываю, значит, я как будто не совсем здесь, не совсем обязался. А в этот раз я сидел за столиком, смотрел на воду и ждал.
Я выкурил одну сигарету, ещё не заказав кофе. Потом вторую. Руки у меня всегда чуть подрагивают, когда внутри слишком много всего сразу — это не заметно почти никому, разве что тем, кто знает меня достаточно давно, чтобы отличить мою обычную сдержанность от того, что скрывается под ней. Сигарета помогает. Не потому что успокаивает по-настоящему, а потому что даёт рукам занятие, пока голова пытается удержать всё, что рвётся наружу.
Она пришла ровно вовремя — какой и была всегда, в отличие от меня. Увидела меня с сигаретой между пальцами и слабую улыбку — не удивлённую, узнающую.
— Всё ещё куришь как трубу, — сказала она, садясь напротив.
— Некоторые вещи не меняются, — ответил я, гася окурок и тут же, почти рефлекторно, доставая следующую сигарету, просто чтобы держать её незажжённой между пальцами. Мне нужно было чувствовать что-то в руках, пока я не был готов почувствовать то, что происходило внутри.
Мы заказали кофе, поговорили немного ни о чём — как в переписке, только медленнее, с паузами, которые в текстовых сообщениях никогда не чувствуются так явно. Она рассказала про сына, про его новое слово, которое он теперь говорит по любому поводу. Я слушал, улыбался, крутил незажжённую сигарету между пальцами, а часть меня — та часть, что всегда следит за выходом из комнаты, — начала тихо, но настойчиво подавать сигналы: пора закругляться, пора найти вежливую причину уйти, пока не стало слишком по-настоящему.
Я эту часть проигнорировал. Впервые сознательно.
Повисла пауза — не неловкая, а такая, что случается между людьми, которые знают друг друга слишком давно, чтобы бояться тишины. Эмма посмотрела на воду, потом на меня.
— Я много думала, — сказала она, — с тех пор как позвонила тебе. О том, зачем позвонила. О том, что вообще между нами происходит все эти годы.
— И к чему пришла? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя пальцы уже сами собой щёлкали зажигалкой.
— Пока ни к чему. Но захотела спросить тебя прямо. Раньше я никогда не спрашивала прямо — боялась, наверное, что если спрошу, ты исчезнешь. Ты всегда так делал, когда становилось слишком близко.
Она была права. Абсолютно, до боли права.
— Спрашивай, — сказал я, закуривая наконец ту сигарету, что крутил всё это время, хотя каждая клетка во мне хотела встать и уйти именно в эту секунду, пока вопрос ещё не прозвучал.
— Что между нами, по-твоему? Не «как ты себя чувствуешь», не общие фразы. Я хочу знать, что ты на самом деле думаешь. Хоть один раз.
Я долго молчал, глубоко затягиваясь, глядя на воду канала, на то, как свет ломается на ней мелкими бликами, будто сама река не может решить, во что ей верить. Дым уходил вверх медленными кольцами, и я почти завидовал ему — тому, как легко он растворяется в воздухе, не оставляя следа.
— Я люблю тебя, — сказал я наконец. Тихо, но твёрдо, впервые произнося это вслух, а не пряча за тысячей полунамёков и недосказанностей, растянутых на годы переписки. — Любил всё это время. Наверное, с самого начала, если честно. И это не изменилось — ни когда ты вышла замуж, ни когда развелась, ни в любой из тех дней, когда я писал тебе «спокойной ночи» и закрывал телефон, будто это ничего не значило.
Она молчала, глядя на меня так, как будто наконец-то услышала то, что давно подозревала, но боялась в это поверить.
— Тогда почему, — спросила она тихо, — почему ты никогда ничего не делал с этим? Почему всегда было безопасное расстояние — буквы, а не голос, голос, а не встреча?
Вот он, вопрос, которого я боялся больше всего. Я потушил сигарету — резче, чем нужно было, — и на секунду сжал руки в кулаки, просто чтобы унять эту постоянную дрожь внутри, которая никогда меня не покидает, разве что в те редкие минуты, когда рядом Эва трётся носом о мой нос, забыв на секунду весь остальной мир.
— Потому что я не тот человек, который может быть с тобой, — сказал я, и голос мой впервые за весь разговор дрогнул. — Посмотри на меня, Эмма. Мне тридцать четыре года. У меня нет постоянной работы — я то есть, то снова её бросаю, потому что не выношу того, во что превращаются люди, если задерживаются на одном месте слишком долго. У меня нет своего дома — я снимаю комнату, которую даже не пытаюсь сделать похожей на дом, потому что в глубине себя знаю: я не останусь здесь надолго. Я курю по полторы пачки в день, потому что иначе не знаю, куда деть то, что во мне постоянно кипит. У меня нет структуры, нет плана, нет ничего из того, что обычно предлагают человеку, которого любят.
— Я не просила у тебя структуры, — сказала она тихо.
— Я знаю. Но ты заслуживаешь кого-то, кто может стоять рядом с тобой, не спотыкаясь каждый день о собственную неспособность жить как все. Кого-то, кто сможет быть отцом твоему сыну не только в переписке, не только на расстоянии безопасных фотографий, а по-настоящему, каждый день, без страха, что однажды проснётся и захочет исчезнуть. А я даже не уверен, что я на это способен. Я не уверен, что я вообще способен остаться где-либо надолго — не потому что не хочу, а потому что во мне что-то сломано настолько, что я сам не знаю, как это чинить.
Она долго молчала. Потом взяла мою руку через стол — ту самую, что до этого сжимала уже потухшую сигарету, — и просто держала.
— Знаешь, что я слышу, когда ты это говоришь? — сказала она наконец. — Я слышу не человека, который недостоин. Я слышу человека, который боится. Это разные вещи, хотя изнутри они, наверное, ощущаются одинаково.
— Может быть, — сказал я, чувствуя, как рука моя под её ладонью наконец перестаёт дрожать, впервые за весь вечер. — Но разве это меняет результат? Ты всё равно заслуживаешь не бояться того же самого рядом со мной.
— Может, я не хочу гарантий, — сказала она. — Может, я устала от людей с гарантиями, которые на деле оказываются пустыми. Ты хотя бы честен. Ты сейчас, вот в эту секунду, честнее со мной, чем кто-либо был за последние годы.
Я смотрел на неё и не знал, что сказать. Часть меня — та самая, привычная, отработанная годами часть — уже готовила слова, которые обесценили бы всё сказанное, свели бы это к шутке, к отступлению, к безопасной двусмысленности. Рука сама потянулась к пачке сигарет на столе, но на полпути остановилась. Я не закурил. Просто позволил тишине быть, не заполняя её ни защитой, ни дымом.
— Я не прошу тебя решить всё сегодня, — сказала она мягче. — Я не прошу переезжать ко мне, не прошу становиться другим человеком за одну встречу. Я прошу только одного — не исчезай снова. Что бы ни случилось дальше, не исчезай так, как исчезал раньше. Молча.
Я кивнул — медленно, но искренне.
— Я не могу обещать тебе, что стану другим человеком, — сказал я. — Не могу обещать постоянную работу, дом, всё, что должно быть у человека в моём возрасте. Не могу обещать, что перестану курить каждый раз, когда внутри становится слишком тесно. Но я могу обещать одно: я больше не буду молчать. Что бы я ни чувствовал, я скажу это. Даже если это будет страшно. Даже если это будет означать, что я снова скажу тебе, что боюсь.
Она улыбнулась — не той вежливой улыбкой, которую я видел на собеседованиях и в тысяче формальных разговоров, а настоящей, усталой и тёплой одновременно.
— Это уже немало, — сказала она. — Для начала — это уже немало.
Мы сидели ещё долго, пока не стемнело, пока свет над каналом не сменился на тот особый вечерний, что делает воду похожей на тёмное стекло. Я выкурил ещё одну сигарету — последнюю за вечер, спокойнее прежних, — и мы говорили о многом, не решая ничего, просто позволяя друг другу быть услышанными после стольких лет полутонов.
И когда я наконец шёл домой один — а я шёл домой один, потому что ни она, ни я не были готовы к чему-то большему в эту ночь, — я думал: может, признание не в том, чтобы решить всё разом. Может, признание — это просто перестать прятаться. А дальше — дальше видно будет.
Я не знал, что будет дальше. Но впервые за долгое время это незнание не пугало меня так, как пугало всегда.
Глава 7
Утро после того вечера у канала я встретил не так, как ожидал.
Ожидал лёгкости — той самой, что приходит, когда наконец сбрасываешь груз, который нёс годами. А вместо этого проснулся с тяжестью в груди, будто ночью кто-то залез ко мне внутрь и затянул все узлы обратно, только туже прежнего.
Голос внутри — тот самый, отработанный годами, — уже с самого утра нашёптывал своё привычное: ты сказал слишком много. Ты открылся. Теперь она знает, что ты чувствуешь на самом деле, а значит — теперь у неё есть власть сделать тебе больно, какой не было ни у кого за долгое время. Беги. Пока не поздно. Ты ведь умеешь.
Я закурил, ещё не встав с кровати, хотя обычно не позволяю себе этого — ещё одно правило, которое я в то утро нарушил без сожаления.
Она написала мне около полудня — просто: «Доброе утро». Два слова, без ничего лишнего. Я долго смотрел на экран, и вместо того чтобы ответить сразу, как хотел, вдруг поймал себя на мысли, каким я её увидел вчера, когда она подходила к столику у канала.
Тёмные волосы падали прямыми прядями, разделённые ровным пробором — почти чёрные, с тем глубоким блеском, что бывает у волос, которые никогда не позволяют себе растрепаться до конца, даже под уличным ветром. Глаза — тёмные, внимательные, с тем прямым взглядом, который не отводят первым; в них было что-то одновременно тёплое и настороженное, будто она давно научилась смотреть на мир так, чтобы не выдать больше, чем хочет.
Черты лица — резкие и мягкие одновременно: высокие скулы, полные губы, сложенные в ту едва уловимую улыбку, что говорит больше, чем любые слова — не открытую, а сдержанную, словно приберегаемую для тех немногих моментов, когда она решает, что можно чуть-чуть довериться. Она тогда села напротив меня, скрестив руки на груди — поза, в которой читалась не холодность, а скорее привычка держать себя собранной, готовой в любую секунду отступить на шаг назад, если мир подступит слишком близко.
Странно, подумал я, что мы с ней похожи в этом. Оба научились защищаться одинаково — просто она делает это скрещёнными руками, а я сигаретой между пальцами.
Я так и не ответил ей сразу. Вместо этого встал, оделся, вышел на улицу без определённой цели — просто чтобы не сидеть в четырёх стенах с телефоном, который жёг руку одним своим присутствием. Курил на ходу, одну за другой, будто пытался выкурить из себя вчерашнюю честность, вернуть всё на прежние места.
Позвонил Марк — не по важному поводу, просто спросить, как дела. Обычно я не беру трубку в такие моменты, оставляю на потом, но в этот раз ответил.
— Как всё прошло? — спросил он сразу, без предисловий. Видимо, я рассказывал ему о встрече заранее, хотя сейчас даже не помнил, когда успел.
— Сказал ей всё, — ответил я. — Всё, что чувствую.
— И как ощущения?
Я долго молчал, глядя на дым, поднимающийся от сигареты.
— Как будто я снял кожу, — сказал я наконец. — И теперь мёрзну.
Марк хмыкнул на другом конце — не насмешливо, а понимающе.
— Это нормально. Ты просто не привык быть без брони. Дай себе время привыкнуть, прежде чем снова её надевать.
— А если я уже хочу её надеть? Прямо сейчас?
— Тогда не надевай, — сказал он просто. — Хоть один раз. Посмотри, что будет, если ты просто останешься мёрзнуть немного дольше, чем обычно.
Я не ответил ему сразу. Докурил, глядя на серое небо, которое, как всегда, не могло решить, идти дождю или нет.
Вечером я всё-таки написал Эмме — не сразу с утра, как хотел бы она, наверное, но и не через три дня демонстративного молчания, как сделал бы прежний я.
«Доброе утро, — написал я, хотя был уже вечер, и мы оба это знали. — Прости, что не ответил сразу. Мне нужно было немного времени, чтобы не испугаться того, что я тебе сказал».
Она ответила не сразу — минут через двадцать, которые тянулись для меня как час.
«Спасибо, что написал это, а не просто исчез, — было в сообщении. — Это уже другое дело».
Я посмотрел на эти слова долго, куря последнюю за вечер сигарету, и подумал: может, весь фокус не в том, чтобы не бояться. А в том, чтобы, боясь, всё равно не убегать. Хотя бы в этот раз.
Я не знал, надолго ли меня хватит. Но сегодня я снова не исчез. И, возможно, для начала этого было достаточно.
Глава 8
Не знаю, как объяснить вам то, что я сделал в тот вечер, чтобы это не прозвучало странно. Но позвольте попробовать, потому что сам поступок был куда честнее, чем кажется на первый взгляд.
Я знал, во сколько она забирает сына из школы — не потому что расспрашивал, а потому что за все эти годы переписки она столько раз упоминала это между делом, рассказывая о своём дне, что расписание отпечаталось во мне само собой, без всякого умысла с моей стороны. Такие вещи запоминаешь не потому что хочешь, а потому что слушаешь человека слишком внимательно, слишком долго.
В тот четверг я оказался неподалёку от той самой школы, на другой стороне улицы, за столиком маленького кафе, откуда была видна дорога, но не был виден я сам.
Кафе было тесное, шумное — из тех мест, где половина столиков занята мамами с колясками, а другая половина — стариками, которые приходят сюда явно не ради кофе, а ради компании друг друга. За соседним столиком сидели двое таких — мужчина лет семидесяти в потрёпанном пальто и женщина примерно того же возраста, оба с чаем, оба говорили о чём-то так увлечённо, будто знакомы всего неделю, а не полвека, судя по тому, как она то и дело поправляла ему шарф.
— Вы каждый день сюда приходите? — спросил я, не удержавшись, когда официантка отошла.
Мужчина посмотрел на меня с прищуром, потом усмехнулся.
— Каждый день вот уже, дай посчитать, — он взглянул на женщину, — сорок один год. Сначала были причины поважнее чая. Теперь просто привычка. Хорошая привычка, — добавил он и накрыл её руку своей.
Она фыркнула, но руку не убрала.
— Он говорит «привычка», а сам каждый раз приходит на десять минут раньше, чтобы занять этот столик, — сказала она мне, кивнув в его сторону. — Знаете, что это значит на самом деле?
Я не знал. Но что-то внутри меня — то самое, что весь последний месяц потихоньку оттаивало, — вдруг сжалось от простой, почти невыносимой зависти к этим двоим и их сорока одному году привычки.
— Это значит, что человек ждёт, — сказал я тихо.
— Именно, — она улыбнулась мне так, будто я сдал какой-то негласный экзамен. — Молодой человек, а понимает.
Я улыбнулся в ответ, но разговор на этом сам собой затих — они вернулись к своему чаю и друг к другу, а я вернулся к окну, к дороге, к ожиданию, которое было куда более неловким, чем их сорок один год.
Официантка — молодая, с татуировкой в виде ласточки на запястье — подошла подлить мне кофе, хотя я не просил.
— За счёт заведения, — сказала она. — Вы тут сидите уже час, ничего не делаете, просто в окно смотрите. Либо ждёте кого-то очень важного, либо у вас плохой день. В обоих случаях полагается бесплатный кофе.
— Первое, — сказал я, невольно улыбнувшись. — Жду.
— Тогда удачи, — сказала она и пошла дальше, будто это было самой обычной вещью на свете — пожелать удачи незнакомцу, который весь час просидел, глядя в одну точку.
Я закурил, устроившись поудобнее у самого окна, и стал ждать по-настоящему.
Она появилась минут через двадцать — и издалека, среди десятков других родителей, толпившихся у ворот школы, я узнал её сразу, будто мои глаза давно научились находить её в любой толпе. Тёмные волосы, тот самый ровный пробор, та же прямая осанка, которую я успел заметить у канала. Она разговаривала с другой мамой, смеялась чему-то — легко, свободно, той настоящей улыбкой, которую я видел лишь однажды, когда мы сидели вдвоём у воды.
Мальчик выбежал ей навстречу — маленький, шумный, с рюкзаком, съехавшим набок, — и она присела на корточки, чтобы обнять его, поправила рюкзак, что-то сказала, отчего он засмеялся. И в этот момент я увидел то, что не мог увидеть ни в одной нашей переписке, ни в одном звонке: её как мать. Не как женщину, которую я люблю издалека. Не как воспоминание. А как человека целиком, с целой жизнью, которая продолжается и без меня, и в которой я — если мне повезёт — смогу однажды стать не гостем, а частью.
Я сидел, курил, смотрел, как они идут вдвоём по улице, взявшись за руки, и чувствовал что-то, чему сложно подобрать слово. Не грусть — хотя было в этом и что-то похожее на грусть, от того, что я всё ещё сторонний наблюдатель собственной жизни. Не радость — хотя было и что-то похожее на радость, оттого что мир, в котором она счастлива, существует, и я имею к нему хоть какое-то отношение.
— Не подошли, — заметила официантка, снова оказавшись рядом, забирая пустую чашку.
— Не в этот раз, — сказал я.
— Плохая идея была сидеть здесь, или хорошая? — спросила она, без насмешки, просто с любопытством.
Я задумался над этим вопросом дольше, чем следовало бы для такого простого разговора.
— Хорошая, — сказал я наконец. — Иногда нужно посмотреть на человека со стороны, чтобы понять, насколько сильно ты хочешь оказаться внутри его жизни, а не снаружи.
Она кивнула, будто это было каким-то мудрым откровением, хотя я сам не был уверен, что до конца понимаю собственные слова.
— Тогда в следующий раз подойдите, — сказала она просто и унесла чашку.
Старики за соседним столиком тем временем уже поднимались, медленно, помогая друг другу — он подал ей пальто, она поправила ему шарф ещё раз, хотя он и не сбивался. Они прошли мимо меня к выходу, и мужчина, проходя, вдруг остановился и сказал:
— Сорок один год начинался с одного дня, когда я решил не уйти. Помните это, молодой человек.
И они ушли, оставив меня одного за столиком, с остывающим кофе и этой фразой, которая, кажется, была адресована именно мне и никому больше.
Когда Эмма с сыном скрылись за поворотом, я ещё долго сидел, куря одну сигарету за другой, глядя на опустевшую улицу. И написал ей — не в тот же вечер, а чуть позже, вернувшись домой.
«Я сегодня видел тебя издалека, — написал я. — С сыном, у школы. Не подошёл — не был готов. Но хотел, чтобы ты знала: то, что я увидел, было прекрасно. Ты — та, кто ты есть, без меня, и я впервые не почувствовал от этого боль. Только благодарность, что ты позволяешь мне хоть немного быть частью этого».
Она ответила не сразу. А когда ответила, в сообщении было только одно:
«В следующий раз подойди. Я бы хотела познакомить тебя с ним не издалека».
Я долго смотрел на эти слова, чувствуя, как внутри что-то одновременно сжимается от страха и распрямляется от чего-то, очень похожего на надежду. И почему-то вспомнил того старика с его сорока одним годом, начавшимся с одного решения — не уйти.
«В следующий раз, — написал я, — подойду».
И, кажется, впервые за долгое время я говорил это не для того, чтобы сказать что-то красивое. А потому что действительно собирался сдержать слово.
Глава 9
День был из тех редких, что выдаются иногда даже в Лондоне — солнце, не спрятанное за привычной серой пеленой, и воздух настолько тёплый, что казалось, будто город и сам не верит своей удаче.
Мы с Эвой сидели на корточках в песочнице — я, взрослый мужчина в некогда приличной рубашке, теперь испачканной в песке по локти, и она, деловито командующая строительством замка, будто от точности угла его стен зависела судьба целого королевства.
— Дядя, сюда башню, — говорила она, тыча пальцем в место, которое, на мой неопытный взгляд, ничем не отличалось от остального песка. Я послушно лепил башню, а она придирчиво осматривала результат и то одобрительно кивала, то заставляла переделывать.
Мы «здоровались носиками» уже раза три за последние двадцать минут — без повода, просто потому что ей так хотелось, и я каждый раз останавливал работу над очередной башней, чтобы наклониться и потереться с ней носом. Кто-то, наверное, посчитал бы это глупостью. Для меня это было одним из немногих ритуалов в жизни, которые я не готов был бы обменять ни на что.
Я смеялся — по-настоящему, легко, тем смехом, который в последние годы приходил ко мне только в такие моменты, без всякой примеси той тяжести, что обычно живёт в груди. Замок рушился, я строил заново, Эва командовала, требовала ещё одну башню, и мир на эти минуты состоял ровно из песка, солнца и одного маленького деспотичного архитектора.
Я тогда даже не заметил, что кто-то остановился у ограды.
Не заметил, сколько он там простоял — минуту, может, две. Достаточно, чтобы увидеть что-то. Иногда человеку хватает и одной минуты, чтобы разглядеть то, чего он не замечал годами.
Я был весь там, в песочнице, весь в этом смехе, в этих требовательных «дядя, сюда» и «дядя, ещё носиком» — и, наверное, впервые за долгое время не следил ни за одним выходом из комнаты, потому что в этой комнате не было ничего, от чего хотелось бы убежать.
Узнал я об этом только вечером, когда пришло сообщение.
«Я видела тебя сегодня, — было в нём. — В парке у дома твоей сестры. Ты не заметил меня — весь был там, с девочкой».
Эмма.
Я перечитал это дважды, чувствуя, как что-то внутри меня одновременно сжимается и раскрывается.
«Почему не подошла?» — написал я.
«Не хотела прерывать, — ответила она. — Хватило и того, что увидела. Знаешь, что я поняла, пока стояла там?»
«Что?»
Прошла минута, прежде чем пришёл следующий ответ — она явно подбирала слова, и от этого моё сердце билось чаще, чем должно было от простой переписки.
«Ты столько раз говорил мне, что не способен быть рядом с кем-то по-настоящему. Что ты сломан, что не умеешь оставаться, не умеешь любить так, как нужно. Я почти поверила тебе — не потому что видела это своими глазами, а потому что ты говорил это с такой уверенностью, что сложно было не поверить».
Я сидел, глядя на экран, не решаясь ответить, пока она не закончила мысль.
«А сегодня я увидела человека, который умеет любить так искренне, что страх перестаёт быть главным. Который смеётся, забыв обо всём. Который опускается на колени в песок, не задумываясь, что испачкает рубашку. Ты обманывал меня, — написала она, и я похолодел на секунду, прежде чем прочитал дальше, — не специально, наверное. Но обманывал. Ты не сломан. Ты просто очень долго жил так, будто никто не останется».
Я долго не мог ничего ответить. Сидел в темноте комнаты, глядя на её слова, чувствуя, как внутри рушится что-то, что я годами тщательно выстраивал — образ человека, который не создан для любви, который слишком испорчен, слишком беспокоен, слишком неустроен для чего-то настоящего.
«Я не знал, что ты это видела», — написал я наконец, потому что больше ничего честнее в голову не пришло.
«Знаю, — ответила она. — В этом всё дело. Ты был настоящим именно потому, что не знал, что тебя видят».
Я погасил сигарету раньше, чем обычно. Сам не заметил этого. Сидел у окна и думал: может быть, всю жизнь я прятался не от людей. А от самого себя.
Глава 10
Прошло два дня после того вечернего разговора, прежде чем она написала снова.
«Помнишь, ты обещал, что в следующий раз подойдёшь, а не будешь смотреть издалека? — было в сообщении, и я невольно улыбнулся, читая. — Ну вот. Следующий раз — суббота. Я хочу познакомить тебя с сыном. По-настоящему, не через окно кафе и не через ограду парка».
Я долго смотрел на эти слова, чувствуя, как внутри одновременно поднимается что-то тёплое и что-то похожее на панику — старую, знакомую, ту самую, что вылезает каждый раз, когда жизнь просит от меня не наблюдать, а участвовать.
«Буду», — написал я, и в этот раз не позволил себе ни одной секунды колебания, прежде чем нажать «отправить».
Суббота выдалась пасмурной — обычный лондонский день, будто вернувшийся к своей привычной серости после того короткого солнечного эпизода в парке. Мы встретились у небольшого кафе рядом с её домом — она хотела, чтобы место было знакомым сыну, чтобы он чувствовал себя уверенно, а не терялся среди чужих стен.
Мальчика звали Оливер. Он вышел из-за юбки матери с той настороженностью, свойственной детям его возраста, разглядывающим незнакомого взрослого мужчину с осторожным прищуром маленького детектива, решающего, можно ли доверять.


