
Полная версия
Выйти на любой станции .Том 5 .Выйти на любой станции .

Николай Ганюшкин
Выйти на любой станции .Том 5 .Выйти на любой станции .
Николай Ганюшкин
КНИГА ПЯТАЯ
ВЫЙТИ НА ЛЮБОЙ СТАНЦИИ
Часть V. Путь
Глава 36. Утро без иллюзий
Зима в тот год пришла тихо. Не так, как год назад, когда она навалилась на меня прогулами, ложью, схемами Марка, — а спокойно, буднично, засыпав город снегом, укрыв белым и мусорку во дворе, и качели, и весь мой мир, который от снега стал чище и как будто добрее. Я встречал эту зиму другим человеком. Не в том смысле, что стал мудрецом, нашёл себя и зажил счастливо, — нет, ничего такого. А в том смысле, что перестал ждать, когда же наконец начну жить по-настоящему. Я начал жить сейчас. Обычной, будничной, ничем не примечательной жизнью — которая, как оказалось, и есть настоящая.
Утро одного из тех зимних дней я запомнил особо — хотя в нём ничего не случилось, ровным счётом ничего, и, может быть, именно поэтому оно и запомнилось. Я проснулся рано, сам, без будильника, — не от тревоги, как год назад, а просто выспавшись. За окном было темно и тихо, шёл снег. Я лежал под своей трещиной на потолке — она никуда не делась, всё так же ползла, — и вдруг поймал себя на том, что мне спокойно. Не радостно, не восторженно — а именно спокойно, ровно, устойчиво. И это спокойствие было для меня внове, потому что весь предыдущий год я не знал покоя ни минуты: меня всегда что-то грызло — страх, вина, тревога, поиск, боль. А тут — просто утро. Просто снег. Просто я, лежащий и дышащий. И этого было достаточно.
Я лежал и думал — без надрыва, спокойно — о своём главном вопросе. О том, с которого всё началось год с лишним назад, когда я вышел из школы с синим аттестатом и не знал, кем стать. Вопрос был: как правильно прожить жизнь? В чём смысл? Кем быть? Где моё место? Я искал ответ весь этот год — искал отчаянно, через боль, через ошибки, через людей. Университет не дал ответа. Марк не дал. Деньги не дали. Любовь не дала. Даже Николай Андреевич, самый мудрый из всех, — не дал прямого ответа, я специально вспоминал, ни разу не сказал «делай так и так, вот в чём смысл».
И вот, лёжа в то зимнее утро, я осознал наконец простую и огромную вещь: ответа нет.
Не в том смысле, что я его не нашёл. А в том, что его нет вообще. Нет единственного правильного ответа на вопрос «как прожить жизнь» — нет и быть не может, потому что жизней столько, сколько людей, и у каждого своя, и то, что правильно для Николая Андреевича (сорок лет в депо, по совести), было бы неправильно для Лизы (реставрация, искусство), а то, что для Даши (жить для других, нужность), не подошло бы Косте, а то, что для отца (стабильность, семья), убило бы во мне то живое, ради которого я весь год бился. Нет универсального ответа. Есть только твой собственный, который никто тебе не даст, потому что его нельзя дать — его можно только прожить, найти на ощупь, в движении, методом проб и ошибок, и то не найти окончательно, а нащупывать всю жизнь, потому что и сам ты меняешься, и ответ для тебя вчерашнего не годится тебе завтрашнему.
Год назад это открытие раздавило бы меня. «Ответа нет» звучало бы как приговор, как подтверждение всех моих страхов: значит, всё бессмысленно, значит, не на что опереться, значит, брошен во тьму без карты. Я весь год мучился именно оттого, что не мог найти ответ, — и предполагал, что мука кончится, когда ответ найдётся. А тут, зимним утром, я понял, что ответ не найдётся никогда, — и мука от этого не усилилась, а прошла.
Как так? Долго не мог понять — а потом понял. Меня всё это время мучил не сам вопрос. Меня мучило ожидание ответа. Я жил в подвешенном состоянии — как в приёмной у врача, который вот-вот выйдет и вынесет вердикт: жить тебе или нет, правильно ты живёшь или зря. Я весь год просидел в этой приёмной, изводясь ожиданием, и не жил, а ждал, когда мне разрешат жить, — когда найдётся ответ, когда прояснится будущее, когда станет понятно, кем быть. Я откладывал жизнь до получения ответа. А ответа не было. И значит, я откладывал жизнь навсегда, до бесконечности, до самой смерти — так и просидел бы в приёмной у врача, который никогда не выйдет, потому что его нет.
И вот когда я понял, что врача нет, ответа нет, вердикта не будет, — я встал из этой приёмной и вышел. В жизнь. Потому что если ответа не будет никогда, то и ждать его — бессмысленно, а значит, надо просто жить, не дожидаясь, — жить с вопросом, а не в ожидании ответа. Вопрос остаётся — «как правильно жить» никуда не делся, он и сейчас со мной, и будет всегда. Но я больше не жду на него ответа как условия, чтобы начать. Я живу — с вопросом. Несу его с собой, как несут рюкзак, — он не мешает идти, он просто часть пути. Вопрос перестал быть стеной на дороге и стал попутчиком.
Вот в чём было главное взросление, до которого я дорос той зимой. Ребёнок думает, что у всего есть ответ, что взрослые его знают, что надо только вырасти — и тебе его дадут. Юноша ищет этот ответ, злится, что не находит, обвиняет мир, что тот не даёт. А взрослый — настоящий взрослый — понимает, что ответа нет, и перестаёт его требовать, и учится жить внутри неопределённости, не как в тюрьме, а как в открытом поле. Незнакомец в вагоне говорил про чистый лист — про то, что страшно провести первую линию. Так вот, я год спустя понял вторую половину его правды: чистый лист страшен, пока ждёшь, что тебе скажут, что на нём рисовать. А как только понимаешь, что никто не скажет, что нет правильного рисунка, что рисуй что хочешь, — так лист перестаёт пугать и становится свободой. Неопределённость — это и есть свобода. Мы её боимся, потому что хотим гарантий, ответов, карт. А как перестаёшь хотеть гарантий — неопределённость оборачивается тем самым открытым полем, по которому можно идти куда угодно, и это не страшно, а прекрасно.
Я встал в то утро, оделся, пошёл на кухню. Отец уже собирался на работу — те же звуки, что и всегда, чайник, кран, шаги. Но теперь между нами не было той стены. Мы здоровались по-человечески, иногда он оставлял мне записку рядом с материнской — своим корявым инженерным почерком, что-нибудь про гитару: «Разучи переход ля минор — ре минор, вечером проверю». Мы занимались по вечерам — он учил меня трём, потом четырём, потом пяти аккордам, и в эти вечера отец оживал, тот его мальчик выбирался из-под бетона всё увереннее, и мать смотрела на нас из дверей кухни со слезами на глазах, потому что видела, как её муж, которого она полюбила поющим тридцать лет назад, снова — впервые за тридцать лет — берёт в руки гитару.
Я варил себе кофе — медленно, как учил Николай Андреевич. И пил его медленно, глядя в окно на падающий снег, на двор, на голубей. Раньше я бы назвал это утро пустым, бессмысленным — сижу, пью кофе, смотрю в окно, никуда не двигаюсь, ничего не достигаю, время идёт впустую. А теперь я знал: это и есть жизнь. Не «потом», когда найду призвание и разбогатею. А вот это — снег, кофе, голуби, тишина, дыхание. Николай Андреевич сорок лет учился этому — просто сидеть у окна и быть наполненным. Я учился быстрее — обвал ускоряет учёбу. Но суть та же: счастье не в ответе на вопрос, а в способности пить медленный кофе, глядя на снег, не терзаясь тем, что не знаешь, зачем живёшь.
Я не нашёл смысла жизни. Хочу это сказать честно, без утешительной лжи, которой обычно кончаются такие истории. Я не прозрел, не понял «в чём смысл», не обрёл рецепт счастья. К концу своего пути я знал ровно столько же о смысле жизни, сколько в начале, — то есть ничего. Ни одного универсального ответа я не приобрёл. Если вы читали всё это в надежде, что в финале я выдам формулу, — простите, формулы не будет, потому что её нет, и всякий, кто её вам предложит, либо лжёт, либо продаёт.
Но я приобрёл другое, и это оказалось важнее ответа. Я приобрёл способность жить без ответа. Жить с вопросом. Жить в неопределённости — и не бояться её, а даже находить в ней свободу. Я перестал ждать, когда мне разрешат жить, — и начал жить. Я перестал требовать от жизни смысла как условия — и обнаружил, что смысл, оказывается, не выдаётся заранее, авансом, а собирается задним числом, из прожитого. Что нельзя сначала понять смысл, а потом жить, — можно только жить, а смысл проступит потом, как проступает картина под тампоном реставратора, медленно, по миллиметру, и никогда до конца.
Утро без иллюзий — так я назвал бы это состояние. Без иллюзии, что где-то есть ответ. Без иллюзии, что кто-то знает, как правильно. Без иллюзии, что будущее можно обезопасить, а жизнь — решить, как задачу с площадью трапеции. Все эти иллюзии обвал у меня отнял — и, отняв, освободил. Потому что иллюзии — это тоже опоры, только ложные, и пока стоишь на них, не стоишь на своих ногах. А как отнимут ложные опоры — так впервые и встаёшь на настоящие. На себя. На способность жить без гарантий.
Я допил кофе. Собрался на работу — на пункт выдачи, к Косте, к коробкам, к растерянным бабушкам. Работа маленькая, зарплата маленькая, и половина её пока уходила на долг. Год назад я бы стыдился такой жизни — бросивший универ, при долге, выдающий коробки. А теперь — не стыдился. Потому что понял: не в размере жизни дело, а в том, как её живёшь. Николай Андреевич сорок лет крутил гайки и был больше всех. Я выдавал коробки — по совести, медленно, помогая бабушкам, — и в этом было достоинство, а не позор. И это была временная опора, я знал, — не постель, как для Кости, а земля, с которой я оттолкнусь, когда пойму куда. А куда — пока не знал. И, впервые, это меня не пугало. Пойму по дороге. Или не пойму — тоже ничего, буду идти, нащупывая.
Выходя из дома, я задержался у гитары в углу кухни. Тронул струну — теперь все шесть были целы, отец купил новые, натянул сам. Звук вышел чистый. Я усмехнулся, вспомнив первый кривой дребезжащий звук месяц назад. Вот так и жизнь, подумал. Начинаешь с кривого, дребезжащего, фальшивого — а потихоньку, аккорд за аккордом, оно выправляется. Не в шедевр — в шедевр редко выходит, старик прав. А в что-то живое. Своё.
Я вышел в снежное утро. Двор был белый, чистый, тихий. Голуби ходили по снегу, оставляя крестики следов. Я постоял, посмотрел на них — на чьих-то голубей с чьими-то именами, — и пошёл на работу, по местности, без карты, с вопросом в рюкзаке, медленно, не спеша, как учил старик.
Утро без иллюзий. Самое спокойное утро в моей жизни. Потому что впервые я ничего от жизни не требовал — ни ответа, ни гарантий, ни смысла авансом. Я просто жил её. И оказалось, что это и есть всё, что можно, и всё, что нужно.
Глава 37. Отец, наполовину
Название этой главы — «наполовину» — я выбрал не случайно, и хочу сразу объясниться, потому что тут легко соврать в сторону красоты. В книжках и фильмах примирение отца с сыном обычно показывают как полное: обнялись, поплакали, всё простили, поняли друг друга до конца, и дальше живут душа в душу. В жизни так не бывает. В жизни примирение — это всегда наполовину. Стена между нами с отцом рухнула — но на месте стены остался не гладкий луг, а развалины, по которым надо было ещё научиться ходить, не спотыкаясь. Мы помирились — но не стали вдруг лучшими друзьями, не начали болтать по душам каждый вечер, не сделались теми идеальными отцом и сыном из рекламы. Мы остались собой — двумя закрытыми, неловкими в чувствах мужчинами, которым трудно говорить о главном. Просто теперь между нами была не вражда, а неловкая, тёплая, спотыкающаяся близость. Наполовину. Но эта половина была бесконечно больше, чем всё, что было раньше.
Гитарные вечера стали нашим языком. Мы почти не говорили о чувствах напрямую — не умели, оба. Но мы разговаривали через гитару. Отец показывал аккорд — я разучивал. Он поправлял мою руку — своей, большой, шершавой от завода, ставил мои пальцы на нужные лады, и в этом прикосновении, в том, как он терпеливо, снова и снова показывал переход, который у меня не выходил, было больше отцовской любви, чем во всех словах, которых мы не умели сказать. Он учил меня не музыке. Он учил меня себе — тому себе, которого похоронил на антресолях тридцать лет назад и которого теперь, через меня, через мои неумелые пальцы, потихоньку выкапывал обратно.
Однажды вечером — мать ушла к соседке, мы были вдвоём — отец, показав мне очередной аккорд, вдруг взял гитару сам. Первый раз при мне. Раньше он только показывал мне, поправлял, но не играл — как будто не решался, как будто боялся. А тут — взял. Пристроил на колене, привычным, не забытым за тридцать лет движением, тронул струны. И — заиграл.
Я замер. Потому что это было совсем другое, чем мои три аккорда. Руки у отца, неловкие в разговоре о чувствах, на струнах становились другими — уверенными, живыми, помнящими. Тело помнит то, что забыл человек. Тридцать лет отец не брал гитару — а руки помнили, пальцы сами находили лады, и полилась мелодия, простая, старая, его, — из той его молодости, из группы, из несбывшегося. А потом он запел.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









