Стрелец из будущего
Стрелец из будущего

Полная версия

Стрелец из будущего

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Очнулся я уже в повозке - не своей, чужой, устланной коврами и подушками, слишком богатой для стрелецкого обоза, - и первое, что увидел, было лицо Любавы, склонившейся надо мной так близко, что я различал крохотную морщинку между ее бровей.

- Не дергайся, - сказала она сухо, прижимая к моей ключице свернутую тряпицу. - Стрелу вынули уже, кровь заговорили. Дернешься - снова откроется.

Голос был тем же властным, каким она говорила у костра, но руки двигались иначе - быстро, точно, с той сноровкой, что не дается людям, никогда не видевшим крови вблизи.

- Ты… - начал я и осекся, потому что говорить оказалось больно.

- Молчи, - велела она. - Успеешь наговориться, коли выживешь.

Она не смотрела на меня, занятая перевязкой, и я воспользовался этим, чтобы разглядеть ее без опаски - тени под глазами, прядь волос, прилипшую ко лбу, красиво изогнутые губы…

- До моей усадьбы отсюда версты три, не больше, - сказала она, не поднимая головы. - Довезем. Дальше в Москву тебе трогаться нельзя - рана откроется в седле. Останешься у меня, пока не заживет.

Это прозвучало как распоряжение - таким же тоном она отдавала приказы дворне. Но мне почудилось некая неохота признавать очевидное: что она, вдова, о которой говорили, что она никого не подпускает к себе ближе, чем требует приличие, вдруг взяла на себя заботу о раненом стрельце, которого знала без году неделя.

- Благодарю, боярыня, - выдавил я.

- Не меня благодари, - отрезала она. - Себя. Кабы не прикрыл тогда меня - сейчас лежал бы не тут.

В ее усадьбе - в крепком, ладно срубленном тереме с высоким крыльцом, - меня поселили в отдельной горнице, светлой, с настоящими стеклянными окнами, роскошью, какой я не видел с самого попадания в этот век. Первые дни прошли в горячке - рана воспалилась, несмотря на все старания старухи-знахарки, которую Любава приставила ко мне неотлучно. Я то проваливался в жар, то выныривал на поверхность сознания, каждый раз заставая одну и ту же картину: свет свечи, тень у изголовья, и иногда - прохладную ладонь на лбу, которая я так и не понял, приснилась мне или была настоящей.

Наступил день когда, наконец, жар спал, и я, придя в себя, обнаружил Любаву сидящей у окна с шитьем в руках - тем занятием, каким скрашивают долгие часы у постели больного.

- Очнулся, - сказала она. - Добро. Знахарка боялась, что гнить начнет.

- Сколько я здесь? - спросил я.

- Пятый день. - Она посмотрела на меня. - Бредил все это время. Всякое говорил.

Внутри у меня похолодело. Горячечный бред не подчиняется контролю, который я так старательно держал в трезвом сознании все эти недели. Что я мог сказать вслух, лежа без памяти, в чужом тереме, перед женщиной, которая уже заподозрила во мне что-то не то у ночного костра?

- Что говорил?

Она отложила шитье на колени.

- Слова непонятные, - сказала она. - Не по-нашему вовсе. И имена - не здешние. И про машины какие-то железные, что сами ездят без коня. - Она чуть склонила голову. - Я решила, бред это, горячечный морок. Но ты вот странно себя ведешь, стрелец Вадим.

Я молчал, взвешивая ответ, а она, не дожидаясь его, продолжила - тише, без прежней властности в голосе:

- Не спрашиваю, кто ты. Спрашиваю одно: опасен ли ты для дома моего.

Вопрос был прямым, честным, и это заставило меня ответить так же прямо.

- Не опасен, - сказал я. - Что бы во мне ни было странного - оно не против тебя и не против твоих людей.

Она внимательно посмотрела мне в глаза, будто пытаясь разглядеть ложь. Я выдержал этот взгляд, не отводя своего.

- Верю, - кивнула она. - Потому что глаза у тебя не лгут, даже когда язык молчит.

Она снова взялась за шитье, но что-то в комнате изменилось - напряжение, которое висело между нами, не исчезло, но сменило природу.

Следующие дни выздоровления прошли в этой новой близости. Она заходила проведать меня не реже двух раз на дню - иногда с делом, иногда без особой необходимости, - и разговоры наши постепенно теряли официальную сухость.

Однажды вечером, когда за окном уже стемнело, а знахарка ушла, оставив нас со свечой и остатками травяного отвара, Любава задержалась дольше обычного, устроившись на лавке у изголовья вместо привычного стула у окна.

- Расскажи о себе, - попросила она вдруг. - Не то, что положено рассказывать. То, что правда.

- Опасный вопрос, боярыня, - сказал я тихо.

- Любава, - поправила она. - В моем тереме, при закрытых дверях, можно без чинов.

Простота, с которой она произнесла свое имя, безо всякой боярской строгости, застала меня врасплох сильнее, чем сама просьба рассказать правду.

- Я не всегда был тем, кем стал, - сказал я, тщательно подбирая слова, балансируя на грани между враньем и чем-то похожим на честность. - Многое потерял. Многое пришлось начинать заново, будто прежней жизни не было вовсе.

- Оттого и глаза такие, - подтвердила она тихо. - Будто ты старше, чем тело твое показывает.

Она протянула руку и коснулась моей щеки кончиками пальцев. От этого простого прикосновения по коже прошла волна тепла, которое не имело никакого отношения к остаткам лихорадки.

- Ты чужой везде, где бы ни был, верно? - спросила она тихо.

- Да, - сказал я честно. - Везде.

- И сейчас? – она задержала пальцы на моей скуле.

Я ответил не сразу, глядя в ее серые глаза. В них плясали крохотные отраженные огоньки от свечи. Впервые за все недели в этом веке я вдруг подумал не о выживании, а просто о женщине, сидящей так близко, что я слышал ее дыхание.

- Не знаю еще, - ответил я честно. - Но начинаю думать, что нет.

Она не убрала руку. Несколько долгих секунд мы просто смотрели друг на друга в свете единственной свечи.

- Спи, - сказала она наконец, отстранившись, будто одернув себя саму. Голос вернулся к прежней сдержанности, но не полностью - в нем остался легкий, едва заметный надлом. - Тебе еще силы копить надо. Рана не ждет разговоров.

Она поднялась, оправила подол платья, и, уже у двери, обернулась.

- Утром велю знахарке сменить повязку, - сказала она деловито, будто последних минут между нами не существовало вовсе. - Отдыхай, стрелец Вадим.

Дверь за ней закрылась, и я остался в полутемной горнице, чувствуя, как на щеке, там, где были ее пальцы, еще держится тепло, не желающее уходить.

Глава 4

Рана заживала быстрее, чем предрекала знахарка - то ли молодое тело оказалось выносливее, чем я привык рассчитывать, то ли сказывалось что-то в самом воздухе этого дома, в тишине и покое, каких я не знал с самого попадания в этот век. К исходу второй недели я уже мог подниматься без чужой помощи, ходить по горнице, разминая плечо, и знахарка, осмотрев рубец, объявила, что через несколько дней можно будет думать о дороге - обоз, застрявший у усадьбы Волынских дольше, чем рассчитывала сама Любава, наконец сможет тронуться в Москву.

Эта новость должна была меня обрадовать. Вместо этого весь остаток дня я провел в странном, тягостном ожидании чего-то, чему не находил названия.

Любава заходила реже теперь, когда опасность миновала, - заглядывала утром спросить о самочувствии, иногда вечером, ненадолго, с каким-нибудь пустяковым поводом вроде проверки повязки, которая давно уже не требовала внимания. Разговоры наши стали короче, суше, будто оба мы, не сговариваясь, отступили после того вечера со свечой, испугавшись собственной откровенности.

В тот вечер, когда знахарка объявила меня почти здоровым, Любава пришла позже обычного - уже затемно, когда терем стих и слуги разошлись по своим углам. Постучала и вошла, не дожидаясь ответа. На ней не было ни убруса, ни строгого дневного платья - распущенные волосы, домашний летник, наброшенный поверх сорочки, свеча в руке, отбрасывающая на ее лицо мягкий, дрожащий свет.

- Не спишь? - спросила она.

- Не сплю, - подтвердил я, садясь на постели.

Она поставила свечу на лавку и остановилась посреди горницы, глядя на меня с выражением, которого я раньше в ней не видел, - будто она сама только что решилась на шаг, который долго откладывала.

- Знахарка сказывает, скоро в дорогу можно, - сказала она. - Обоз тронется, поедем в Москву наконец.

- Да, - сказал я.

- Уедешь со стрельцами, а не со мной.

- Служба, - сказал я, повторяя то самое слово, которым отгораживался от нее в первую нашу встречу, и по тому, как дрогнули ее губы, понял, что она вспомнила тот же разговор у костра.

- Служба, - эхом откликнулась она, и в голосе прозвучала легкая, почти горькая насмешка. - Я тогда решила, что ты хитрец, скрывающий недоброе. А ты просто человек, потерявший все, что имел, и учащийся заново жить.

- Как ты поняла? - спросил я тихо.

- По тому, как ты смотришь на самые простые вещи, - сказала она, подходя ближе. - На хлеб. На огонь в печи. На меня. Будто видишь их впервые, хотя знаешь дольше, чем говоришь.

Она остановилась у самой постели.

- Я благодарила тебя уже, - сказала она тихо. - Формально, как положено боярыне благодарить слугу за спасенную жизнь. Но той благодарности было мало. Я поняла это сегодня.

Она протянула руку и коснулась моей щеки - так же, как в прошлый раз, только теперь без сомнения в движении.

- Любава, - произнес я хрипло.

- Молчи, - сказала она, повторяя слово, каким когда-то велела мне терпеть боль от раны, но интонация была совсем другой - просьба, произнесенная шепотом.

Она наклонилась и почти невесомо коснулась губами моих губ. Я поднял руку - здоровую, ту, что не тревожила рана, - и обхватил ладонью ее затылок, притягивая ближе, отвечая на поцелуй уже с той жадностью, что копилась во мне все эти недели. Она выдохнула мне в губы что-то похожее на мое имя. Ее пальцы запутались в моих волосах, летник соскользнул с плеча, обнажив ключицу, и я коснулся губами там, где билась под кожей быстрая, взволнованная жилка, - чувствуя, как она вздрагивает от этого простого, почти невинного прикосновения.

- Сколько дней я себе запрещала, - прошептала она, прижимаясь лбом к моему лбу, - сидеть здесь, у твоей постели, и думать не о ране твоей, а о том, каково это - быть к тебе ближе.

- Я думал о том же, - признался я, проводя ладонью по ее спине через тонкую ткань сорочки, ощущая, как она подается навстречу этому прикосновению, будто долго не позволяла себе даже такой малости.

Она забралась на постель рядом со мной, осторожно, помня о ране. Но эта осторожность потерялась в ее руках, скользящих по моей груди, в ее губах, спускающихся от моих губ к шее, оставляя за собой дорожку тепла, от которого перехватывало дыхание. Летник упал на пол. Сорочка соскользнула следом, и я, обнимая ее в полутьме, ощущал тепло ее кожи под ладонями и то, как с каждым прикосновением уходит напряжение, годами державшее ее плечи прямыми, а взгляд - холодным. Она прижималась ко мне всем телом, будто искала подтверждения - что не ошиблась, доверившись, что человек, которого она впустила в свой дом раненым чужаком, не предаст этого доверия.

Я провел ладонями по ее бедрам, поднимаясь выше, к талии, затем обхватил полные груди, чувствуя, как твердеют соски под моими пальцами. Любава тихо застонала, выгнувшись навстречу, и сама потянула мою рубаху вверх, помогая мне избавиться от нее. Когда наша кожа наконец соприкоснулась полностью, без преград, по ее телу прошла дрожь.

Она села сверху, оседлав меня так, чтобы не задеть рану, и медленно опустилась, принимая меня в себя. Я вошел глубоко, ощущая тесную, влажную теплоту, которая обхватила меня словно бархат. Любава замерла на миг, прикусив губу, а потом начала двигаться, покачивая бедрами. Ее распущенные волосы падали на мою грудь, а руки упирались мне в плечи для опоры.

Я держал ее за талию, помогая движениям, поднимая бедра навстречу каждому ее спуску. Каждый толчок отдавался в нас обоих острым удовольствием. Она наклонилась вперед, целуя меня жадно, и я почувствовал, как ее внутренние мышцы сжимаются вокруг меня все сильнее. Мои руки скользнули ниже, обхватывая ее ягодицы, направляя ее движения быстрее. Свеча отбрасывала золотистые блики на ее влажную от пота кожу, на покачивающиеся груди, на приоткрытые в стоне губы.

- Вадим… - выдохнула она мое имя, когда я чуть приподнялся, целуя и слегка покусывая ее соски.

Ее движения стали отрывистыми, глубокими. Я чувствовал, как она приближается к краю: ее дыхание сбилось, тело напряглось. Один особенно глубокий толчок - и она содрогнулась в оргазме, сжимаясь вокруг меня волнами, тихо всхлипывая от удовольствия. Этот ее пик толкнул и меня за грань. Я излился в нее, удерживая ее бедра, чтобы быть в ней как можно глубже. Мы замерли, тяжело дыша, сплетенные вместе. Ее тело еще подрагивало от отголосков наслаждения.

Когда все стихло, и мы лежали рядом, укрытые одним одеялом, ее голова покоилась на моем здоровом плече, а пальцы медленно, задумчиво обводили линию моего предплечья, будто она хотела запомнить это прикосновение на ощупь, впрок, на все дни вперед, когда меня рядом не будет.

- Три дня, - сказала она тихо, глядя в темноту потолка. - А потом обоз тронется в Москву, и все изменится - уже не моим гостем будешь, а тайным телохранителем, если сговоримся.

- Сговоримся, - сказал я, и впервые за все недели в этом веке произнес это слово так, будто оно значило больше, чем просто уговор о службе.

Она повернула голову и посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом, только теперь в нем не было настороженности.

- Смотри, стрелец Вадим, - сказала она, и в голосе вернулась привычная властность, но смягченная теплом, которого раньше не звучало в ее обращениях ко мне. - Обещания я запоминаю накрепко. И спрашиваю за них строже, чем за долги.

- Буду должником с радостью, - сказал я.

Она впервые за все время нашего знакомства улыбнулась - открыто, будто позволила себе на миг забыть все годы, которые научили ее прятать эту улыбку от посторонних глаз.

Свеча погасла сама собой, оставив нас в темноте, полной тепла ее тела рядом с моим и того непривычного чувства, что впервые за много недель в этом чужом веке еще не было.

Глава 5

До Москвы добрались на пятый день пути - без нападений, без задержек. Будто сама судьба решила дать нам с Любавой время привыкнуть к тому, что случилось между нами в ее тереме, прежде чем бросить обоих в водоворот, который, ждал нас за городскими стенами.

Москва открылась мне не так, как я представлял ее. Тесная, шумная, деревянная почти сплошь, с редкими вкраплениями каменных палат, с колокольным звоном, перекрывавшим уличный гам. Кремль возвышался над этим морем деревянных крыш как остров иного порядка - белокаменные стены, золоченые купола, суета у ворот, где стража придирчиво оглядывала каждого, кто пытался войти.

Любаву в городе ждали с той вежливостью, с какой встречают человека, чье положение при дворе предстоит уточнить. Я узнал об этом уже в первый вечер. Она вызвала меня в свои покои под предлогом обсудить охрану дома.

- Дело у меня в Москве не пустячное, - сказала она, оставшись со мной наедине. - Покойный муж мой оставил тяжбу с соседями по землям - Ртищевы зарятся на добрую половину моих угодий, и в Разрядном приказе у них рука есть.

- Кто? - спросил я.

- Дьяк один, Федор Артемьич. Ртищевым он свой человек, а мне - никто, коли не подмажу как следует. - Она поморщилась, будто сама эта необходимость была ей отвратительна. - А еще говорят, Борис Федорович недавно интересовался, кто таков этот стрелец, что боярыню Волынскую от разбойников спас. Слухи в Москве быстрее лошади бегают.

Услышав имя Годунова, я напрягся - обостренное внимание историка, вдруг оказавшегося действующим лицом событий, которые прежде были для него страницами истории.

- Борис Федорович обо мне спрашивал? - переспросил я.

- Не о тебе лично. Обо всех, кто рядом со мной, - уточнила Любава. - Он такой человек - не любит, когда рядом с боярами появляются новые лица без ясного объяснения. - Она посмотрела на меня в упор. - Потому слушай меня внимательно, стрелец Вадим. При дворе я не могу держать тебя открыто телохранителем - не по чину простому стрельцу состоять при боярском доме постоянно. Но и без охраны здесь оставаться не могу - слишком много желающих поживиться моими землями, муж мой не встает больше из могилы, чтобы их защищать.

- Что предлагаешь? - спросил я.

- Отпрошу тебя у сотника под предлогом службы дому в память о спасении моей жизни, - сказала она. - Игнат Фомич не откажет, коли грамоту напишу с должным весом. Будешь при мне - не напоказ, а незаметно, как тень. Слуга, охранник, кто угодно, лишь бы никто не задавал лишних вопросов.

Так началась моя тайная служба - личная, скрытая, требовавшая осторожности. Игнат Фомич, получив грамоту от Любавы, хмыкнул, но перечить знатной вдове не стал - тем более что грамота сопровождалась достаточно щедрым подношением, чтобы развеять любые сомнения.

Первые недели в Москве прошли в непрерывном обучении меня правилам. Я сопровождал Любаву на встречи с приказными людьми, стоял у дверей во время ее переговоров с адвокатами и родственниками покойного мужа, учился слышать не только слова, но и то, что за ними скрывалось.

Московский двор, как я довольно быстро понял, жил по законам, которые не были прописаны ни в одном своде, но соблюдались строже любого закона. Здесь ценили умение выждать нужный момент, способность сказать одно, подразумевая другое. Я, привыкший к военной прямоте приказа и исполнения, учился искусству недосказанности.

Любава, к моему удивлению, оказалась в этом куда искуснее, чем я предполагал по первому впечатлению. Она умела улыбаться людям, которых явно презирала, могла выведать нужные сведения из разговора, казавшегося пустой светской беседой.

- Ты наблюдаешь за мной, - заметила она однажды. - Изучаешь, что я делаю.

- Изучаю, - не стал отрицать я. - Ты играешь в игру, правил которой я не знал прежде.

- Ты и сам неплохо в нее вписался, - сказала она с легкой усмешкой. - Молчишь там, где надо молчать. Не суешься, где не спрашивают.

Это была правда. Слишком быстро я осваивался там, где местным требовались годы. Слишком много знал того, чего знать не следовало простому стрельцу без роду без племени.

Опасность обозначилась отчетливее на приеме у одного из дальних родственников Годунова, куда Любаву пригласили спустя месяц после нашего приезда в Москву. Это было событие, которое она считала важным испытанием своего положения при дворе.

Прием проходил в просторных, богато убранных палатах, полных людей в дорогих одеждах, разговоров. Я стоял в числе прочей челяди, наблюдая за Любавой, беседовавшей с группой боярынь, и именно в этот момент ко мне подошел человек, - среднего роста, с узким, хищным лицом и глазами, что оценивали собеседника с той же цепкостью, с какой Любава оценивала меня при нашей первой встрече.

- Ты, стало быть, тот самый стрелец, что боярыню Волынскую от лихих людей отбил, - сказал он без предисловий, разглядывая меня с ног до головы. - Наслышан. Хвалят тебя.

- Служба, - ответил я коротко, тем же словом, каким привык отгораживаться от лишних вопросов.

- Служба, - повторил он с интонацией, в которой звучало что-то похожее на насмешку. - А скажи мне, служилый, где ж ты такой выучке набрался? Не по-стрелецки бьешься, люди сказывают. По-другому вовсе.

Внутри у меня похолодело - вопрос был направлен куда точнее случайного любопытства.

- Кто спрашивает? - спросил я.

Незнакомец улыбнулся - тонко, неприятно.

- Прохор Ртищев, - представился он, и я мгновенно понял, кто передо мной: тот самый сосед-тяжебщик, зарящийся на землиЛюбавы. - Не бойся, стрелец, вопрос праздный. Просто люблю знать, с кем боярыня Волынская делит стол и кров. Мало ли, вдруг однажды пригодится.

В этой фразе - «делит стол и кров» - прозвучал явный намек, куда более грязный, чем простое любопытство.

- Служу боярыне честно, - сказал я. - Больше знать вам ни к чему.

Ртищев прищурился, оценивая мой ответ.

- Ин ладно, - сказал он. - Погляжу еще, каков ты в деле, коли дойдет. - Он развернулся, чтобы уйти. - А ссору свою в сотне помнишь ли уже, стрелец? Или память так и не вернулась?

Вопрос ударил больнее любого клинка. Ртищев знал - или, по крайней мере, слышал - про ту самую забытую историю, которую от меня скрывали Микула и Пелагея с самого первого дня моего пробуждения в этом теле. Знал и намеренно бросил этот вопрос мне в лицо, чтобы посмотреть на реакцию.

- Помню то, что нужно помнить, - ответил я, не выдав, надеюсь, того смятения, что поднялось внутри.

Ртищев рассмеялся коротким, неприятным смехом и отошел, оставив меня с чувством, что человек этот знает обо мне больше, чем следовало, и что рано или поздно он найдет способ использовать это знание против Любавы - или против меня самого.

Позже, уже дома, когда прием закончился и мы вернулись в ее московские палаты, я рассказал Любаве о разговоре с Ртищевым.

Она выслушала со сосредоточенным вниманием. Когда я закончил, покачала головой.

- Ртищев - змея, - сказала она с нескрываемой неприязнью. - Земли моих ему мало, он и честь мою готов в грязь втоптать, лишь бы найти рычаг для тяжбы. Не удивлюсь, если он и весть о твоей ссоре в сотне раздул сам, чтобы посмотреть, как ты дернешься.

- Думаешь, он знает правду об этой ссоре?

- Не знаю, - призналась она. - Но узнать стоит нам самим, прежде чем он использует это против тебя первым. - Она посмотрела на меня внимательно. - Пошлю весточку сотнику твоему, разузнаю через верных людей, что за история случилась в сотне до нашей встречи. Пора уже перестать бояться собственного прошлого, стрелец Вадим.

В ее голосе прозвучала забота. Здесь враги не бросались с саблей наперевес - они улыбались, кланялись и ждали единственной ошибки, чтобы нанести удар исподтишка.

Глава 6

Удар пришел на исходе третьей недели. Тихо, ночью, и едва не оказался последним для нас обоих. Я спал в тесной каморке при доме, отведенной мне как охраннику. Я был на ногах раньше, чем успел понять, что именно меня разбудило, и в руке уже лежал нож, который с недавних пор держал под подушкой из осторожности, окрепшей после разговора с Ртищевым.

Тень скользнула по коридору к покоям Любавы. Я нагнал незваного гостя у самой ее двери - человек в темной одежде, его пальцы уже легли на щеколду. Я ударил его в бок, и мы оба рухнули на пол. Он вывернулся из-под меня слишком быстро для случайного грабителя, полоснул ножом по предплечью и метнулся к окну. Я успел ухватить его за полу одежды - ткань треснула, но он вырвался, оставив меня с лоскутом в кулаке и колотящимся сердцем. Дверь Любавы распахнулась. Она стояла на пороге встревоженная и со свечой руке.

- Что случилось? - спросила она.

- Кто-то шел к твоим покоям, - сказал я, зажимая рану на предплечье. - Быстрый. Умелый.

Она посмотрела на кровь, темневшую на моем рукаве, и на секунду ее лицо дрогнуло.

- Ртищев, - произнесла она. - Больше некому.

Мы не спали остаток ночи. Идти с жалобой в приказ означало ввязаться в разбирательство, в котором у Ртищева было куда больше рычагов, чем у вдовы без покровителя за спиной.

- Есть у меня родня по матери, в землях южнее, - сказала Любава к рассвету. - Небольшая вотчина, тихое место. Пересидим там, пока не найду способ достать Ртищева его же грехами. А грехов у него немало, поверь мне.

- Когда выезжаем?

- Сегодня, до полудня. - Она посмотрела на меня прямо. - Возьму немногих слуг, кому верю. Ты со мной, стрелец Вадим. Открыто. Хватит прятать то, что все и так видят.

В ее словах было решение вопроса охраны. И было еще признание того, что мы оба избегали называть все эти недели в Москве. Выехали спешно, малым числом: Любава, я, две служанки и старый слуга Емельян. К вечеру Москва осталась позади, сменившись извилистой дорогой среди деревьев.

Гнали коней, пока хватало света. К ночи остановились - двигаться дальше в темноте было не безопаснее, чем оставаться в Москве под ножом Ртищева. Разбили лагерь на поляне у ручья, развели небольшой костер. Емельян со служанками уснули быстро, вымотанные гонкой. Я остался у костра с Любавой. Она сидела, кутаясь в плащ, глядя на огонь.

На страницу:
2 из 3