Шёлк и Сталь
Шёлк и Сталь

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Жанна Просекко

Шёлк и Сталь

Глава 1. Чужой берег


В Париже, из которого они бежали, всё ещё пахло порохом.


Не тем порохом, что используют на парадах — красивым, театральным, — а настоящим, едким, замешанным на крови и булыжной крошке. Восстание республиканцев 1832 года захлебнулось в собственной крови, и особняк графа Франсуа де Метресс на улице Сент-Оноре, ещё недавно полный гостей, музыки и споров о свободе, стоял теперь с заколоченными окнами. В гостиной, где когда-то читали Вольтера и Руссо, гуляло эхо, а в столовой, где за бокалами бордо обсуждали будущее Франции, теперь пахло только пылью и страхом.


Мария помнила тот день, когда отец вошёл в её будуар — вошёл не графской походкой, а стариковской, шаркающей, — и сказал всего два слова:


— Мы едем.


— Куда? — она отложила томик Бальзака и подняла на него глаза. Ей было тогда двадцать, и она ещё верила, что мир можно изменить баррикадами.


— В Россию, Мари. В Петербург.


Она расхохоталась ему в лицо — звонко, заливисто, как смеялась всегда, когда слышала что-то абсурдное.


— В Россию? Папá, ты сошёл с ума. Там же медведи, снег и дикари в шкурах. Мы — французы. Мы не можем жить среди варваров.


— Мы можем жить где угодно, где нас не расстреляют за фамилию, — ответил он, и его усталые глаза погасли. — Всё кончено, Мари. Франция, о которой мы мечтали, умерла. Осталось только то, что мы можем спасти.


И вот теперь, три месяца спустя, она стояла у окна наёмной кареты и смотрела, как Петербург надвигается на неё — серый, плоский, бесконечный, словно вырезанный из жести неумелым мастером. Январь 1833 года стоял такой лютый, что даже дыхание застывало на губах ледяной крошкой. В Париже сейчас, должно быть, моросил дождь, и Сена несла свои воды под серым небом, а в кондитерской на углу улицы Сент-Оноре подавали горячий шоколад с круассанами. Здесь же — здесь всё было иначе. Здесь всё дышало сталью.


— Посмотри, Жюстина, — произнесла Мария по-французски, не оборачиваясь к горничной, скромно сидевшей на откидном сиденье. — Они даже дома строят, как солдаты на плацу — ровными шеренгами. Ни одной кривой линии. Ни одного намёка на фантазию. Это не город, это казарма.


— Мадемуазель, — тихо ответила Жюстина, поправляя муфту на коленях, — может быть, не стоит так громко? Вдруг кто-то услышит?


— Ах, оставь! — Мария отмахнулась. — Кто здесь понимает по-французски? Эти варвары, которые даже кружева на манжетах не умеют носить? Посмотри на них, Жюстина. Смотрят на нашу карету, как на диковину. Наверное, думают: «Едут лягушатники, везут сюда свою чуму и разврат».


Она рассмеялась — тем самым смехом, звонким и беззаботным, который всегда был её защитой. Смеяться, чтобы не плакать. Дерзить, чтобы не бояться. Весь её вид — гордая осанка, вздёрнутый подбородок, глаза, горящие вызовом, — кричал: «Мне всё равно! Мне ничего не страшно! Я — француженка, и этим всё сказано!»


Но где-то глубоко внутри, под этим блестящим фасадом, дрожала испуганная девочка, которая потеряла всё. Дом, друзей, привычный мир. Отца, который когда-то был столпом, а теперь превратился в тень. И веру в то, что жизнь будет лучше. Ведь они бежали не за счастьем. Они бежали за «точным завтра», как выразился отец. За стабильностью. За уверенностью, что завтра их не поведут на расстрел.


Карета остановилась у доходного дома на Большой Морской. Грязно-жёлтый фасад, облупившаяся лепнина, скрипучая лестница. Не графские покои, но выбирать не приходилось. Франсуа де Метресс, выходя из кареты, пошатнулся и опёрся на руку дочери. Его пальцы, когда-то такие сильные, теперь дрожали.


— Папá, — сказала Мария, помогая ему подняться по ступеням, — я обещаю тебе, что всё наладится. Мы получим бумаги, ты найдёшь службу, и этот кошмар кончится. А пока — я здесь. Твоя дочь. Твоя мятежница.


Он слабо улыбнулся, но ничего не ответил.


Невский проспект на следующий день был подобен театральной сцене, на которой разыгрывали спектакль под названием «Российская империя».


Мария вышла из кондитерской Вольфа и Беранже — единственного места в этом городе, где, как ей показалось, ещё сохранилась искра цивилизации, — и остановилась, разглядывая толпу. Дамы в шляпках, похожих на взбитые сливки, офицеры в мундирах, сверкающих эполетами, чиновники в шинелях с бобровыми воротниками, разносчики, извозчики, нищие. Всё это двигалось в строгом, почти военном ритме, словно сам город был гигантским часовым механизмом, а люди в нём — винтиками.


— Мадемуазель, может, вернёмся домой? — тихо спросила Жюстина, кутаясь в шаль. — Холодно, да и граф просил не задерживаться…


— Отец просил не задерживаться, потому что он боится, — отрезала Мария. — А я не боюсь. Я хочу увидеть, чем дышит этот город. И знаешь, что я тебе скажу? Он дышит скукой.


Она двинулась по проспекту лёгкой, летящей походкой, и её редингот — изысканный, парижский, небесно-голубого цвета, подбитый серебристым мехом — резко выделялся среди тёмных шинелей и тулупов. Встречные оглядывались на неё — кто с любопытством, кто с неодобрением. Иностранка. Француженка. Дерзкая особа, которая идёт по Невскому так, будто это Елисейские поля.


Мария замечала эти взгляды и наслаждалась ими. Ей хотелось крикнуть: «Да, я другая! Да, я не ваша! И мне плевать на ваши правила!» В ней бурлила та самая мятежная кровь, что погнала её отца на баррикады, а её саму — в Петербург, вместо монастыря или приюта. Она не умела смиряться. Она не умела кланяться. Она умела только одно — жить на полную катушку, рискуя каждую секунду.


Именно в этот момент она увидела его.


Вернее, сначала она увидела двух адъютантов, застывших у витрины ювелирного магазина с таким видом, будто они охраняли не меньше чем государственную казну. А потом — его. Высокого, статного офицера в тёмно-зелёном мундире с красным воротником. Он стоял к ней вполоборота, изучая какую-то карту, и солнечный свет играл на его эполетах так, что они казались отлитыми из чистого золота. Его выправка была безупречна — не просто военная, а какая-то врождённая, будто он родился уже в мундире и при шпорах. Но что особенно поразило Марию — это его лицо. Точнее, профиль, который она видела: резкий, словно высеченный из мрамора, с надменной линией рта и ухоженными, лихо подкрученными вверх усами.


«Боже, — подумала она, и её губы тронула усмешка, — да это же вылитый павлин. Или, скорее, сержант, которого нарядили в генеральский мундир, но забыли дать мозги в придачу. Посмотрите на эти усы — они же закручены так, будто он спит в специальных щипцах!»


Ей вдруг стало невыносимо весело. Это был нервный смех, смех-вызов, смех-протест против всего, что душило её в этом городе. Она замедлила шаг, поравнялась с офицером и, сделав вид, что обращается к Жюстине, произнесла по-французски достаточно громко, чтобы он услышал:


— Посмотри, Жюстина, какие пленительные усы! Наверняка хозяин тратит на них больше времени, чем на изучение наук. Говорят, в этой дикой стране красивые усы заменяют ум. И, судя по этому экземпляру, они заменяют всё остальное — включая манеры и образование.


Она ожидала чего угодно. Что он покраснеет, как мальчишка, что он нахмурится и отойдёт, что он вообще не поймёт — в конце концов, это же Россия, здесь никто не говорит по-французски, кроме горстки аристократов. Она даже не ожидала ответа — ей просто хотелось бросить камень в это стоячее болото и посмотреть, как разойдутся круги.


Но он ответил.


Не поворачивая головы, не выпуская карту из рук, он произнёс на чистейшем, изысканном французском, которым говорят в аристократических салонах Сен-Жерменского предместья:


— Вы весьма проницательны, мадемуазель. Только напрасно вы приписываете дикость стране, где научились ценить красоту даже в такой детали, как усы. Впрочем, варварам простительно не знать наших обычаев. Им простительно даже оскорблять незнакомых офицеров на улице. Это вопрос воспитания — или его отсутствия.


У Марии перехватило дыхание. Он не просто понял её — он ответил. Ответил так, что колкость вернулась к ней бумерангом. Назвал её варваром. Дал понять, что её поведение — не дерзость светской львицы, а хамство дикарки. И всё это — не повышая голоса, не меняя выражения лица, с той убийственной, ленивой вежливостью, которая была страшнее любого крика.


Кровь бросилась ей в лицо. На мгновение она растерялась — впервые за долгое время кто-то поставил её на место. Но тут же её природная гордость взяла верх. Ну уж нет! Она не позволит какому-то русскому солдафону, пусть даже и говорящему по-французски, одержать над ней верх.


— Вы находите дерзость варварством? — парировала она, резко обернувшись к нему и глядя прямо в глаза. — А я нахожу варварством солдафонство, возведённое в ранг добродетели. Весь ваш Петербург похож на казарму, где даже дамы маршируют, а мужчины только и делают, что звенят шпорами и крутят усы, как этот… как вы.


Он медленно, с той царственной неторопливостью, от которой у Марии вдруг пересохло во рту, повернул к ней голову. И она впервые увидела его глаза. Светло-голубые, прозрачные, но совершенно не холодные — они горели. В них плясали бесенята — умные, цепкие, испытующие. Глаза человека, который привык, что перед ним трепещут.


Он окинул её взглядом — медленно, оценивающе, от небесно-голубого редингота до кончиков атласных туфелек, выглядывавших из-под меховой оторочки, — и его тонкие губы тронула усмешка. Усмешка, от которой по спине Марии пробежала дрожь. Неприятная и… странно волнующая одновременно.


— «Звенят шпорами»? — переспросил он, и в его голосе послышался почти смех. — Сударыня, вы, верно, недавно из Парижа? Того самого, где чернь на баррикадах бряцает булыжниками? Там, полагаю, шума было куда больше. И крови тоже. Но, конечно, что может знать о крови юная парижская барышня, которая только и умеет, что разглядывать чужие усы?


Это был удар ниже пояса. Удар по самому больному — по тому, от чего они бежали, что оставили позади, что до сих пор снилось ей в кошмарах. Упоминание о баррикадах, о крови, о той Франции, которую она потеряла. Он не просто отбил её выпад — он вырвал оружие из её рук и направил против неё же.


Мария побледнела. Её губы задрожали, а пальцы сжались в кулаки внутри муфты. Вся её бравада, вся её вседозволенность, весь её парижский лоск — всё это в одно мгновение облетело, как шелуха, обнажив растерянную, напуганную, глубоко раненую женщину.


— Вы невыносимы! — выдохнула она, теряя последние остатки самообладания. — Вы… вы грубое животное в эполетах, и ваши усы так же нелепы, как и ваша страна! Вы не имеете права так говорить со мной! Я графиня де Метресс, а вы — никто! Обычный офицеришка, который корчит из себя Цезаря на заснеженном проспекте!


Он выслушал её тираду с непроницаемым лицом, и только в его глазах, этих светло-голубых глазах, плясал какой-то опасный, затаённый смех. Когда она замолчала, тяжело дыша, он аккуратно сложил карту и убрал её за обшлаг.


— Графиня, значит, — произнёс он задумчиво. — Де Метресс. Французские эмигранты? Понятно. Что ж, графиня, ваш титул здесь не имеет значения. Как и ваш острый язычок. В России, о «дикости» которой вы так сожалеете, с незнакомцами на улицах не столь… фривольны. Это может быть небезопасно.


Он развернулся и, не прощаясь, не кланяясь, не говоря больше ни слова, направился прочь. Адъютанты тут же последовали за ним, как два цепных пса. Мария осталась стоять, прижав руку к груди и чувствуя, как бешено колотится сердце. Её трясло — от гнева, от унижения, от какого-то необъяснимого, животного страха.


— Мадемуазель! — Жюстина бросилась к ней, схватила за локоть. — Мадемуазель, кто это был? Вы целы? Что он вам сказал?


— Ничего, — прошептала Мария, не в силах отвести взгляд от удаляющейся фигуры. — Ничего особенного. Просто какой-то наглый конногвардеец, возомнивший себя вершителем судеб. Пойдём отсюда. Скорее.


Но уйти далеко им не удалось. У кондитерской Вольфа и Беранже их уже ждал граф де Метресс, и его лицо было белее снега, лежавшего на тротуаре.


— Мари! — он схватил дочь за плечи. — Дитя моё, с кем ты говорила? Я видел из окна… Это был он?


— Кто — он? — Мария всё ещё была во власти эмоций и не сразу поняла вопрос.


— Этот офицер! С адъютантами! Ты говорила с ним, я видел! Ты понимаешь, кто это?!


— Папá, успокойся, — она попыталась мягко высвободиться из его хватки. — Это просто какой-то солдафон с усами, как у моржа. Он нахамил мне, я ответила, и мы разошлись. В чём дело?


Граф Франсуа де Метресс закрыл глаза и прислонился спиной к стене. Казалось, он сейчас потеряет сознание.


— Это не просто солдафон, Мари, — произнёс он, и голос его дрожал. — Я только что узнал… Мне сказали в кофейне… Этот мундир, эти адъютанты… Это Государь Император. Николай Павлович. Самодержец Всероссийский. Человек, который одним росчерком пера может даровать нам всё или уничтожить без следа.


Земля ушла у Марии из-под ног.


Она застыла, глядя на отца, и в её ушах зазвенело — тот самый звон, что предвещает обморок. Тот офицер, которому она сказала, что его усы нелепы. Которого назвала животным в эполетах. Которому бросила: «Ваша страна так же нелепа, как вы». Это был Император. Сам Император. Человек, о жестокости и самовластии которого ходили легенды. Человек, раздавивший восстание декабристов. Человек, чьё слово было законом на одной шестой части суши.


— Боже мой… — выдохнула она, хватаясь за дверцу кареты. — Что я наделала?


— Молись, дитя, — прошептал граф, вталкивая её внутрь. — Молись, чтобы его гнев пал только на тебя, а не на весь наш род. Ты даже не представляешь, с кем была столь фривольна. Ты не представляешь, что он может сделать с нами.


Карета тронулась. Мария сидела, вжавшись в сиденье, и перед её глазами стояло его лицо. Его усмешка. Его глаза, в которых плясал опасный, затаённый смех. Его слова: «Это может быть небезопасно».


И тут она вспомнила кое-что ещё. Вспомнила, как он смотрел на неё — не просто с насмешкой или гневом, а с каким-то мрачным, хищным любопытством. Так смотрит тигр на лань, которая осмелилась зайти на его территорию. Не для того, чтобы сразу убить, а чтобы поиграть. Изучить. Помучить.


Мария поняла: её дерзость, её вседозволенность, её парижская бравада — всё это только что столкнулось с силой, которая не знает границ. И эта сила её заметила.


Вечером того же дня, когда Мария, всё ещё в трепете, сидела в своей комнате, не в силах проглотить ни куска, в дверь их съёмной квартиры постучали. Это был флигель-адъютант — тот самый, что стоял поодаль на Невском, с каменным, непроницаемым лицом.


На плотной бумаге с золотым обрезом было выведено каллиграфическим почерком:


«Графу Франсуа де Метресс и его дочери. Его Императорское Величество имеет честь пригласить Вас на бал в Зимний дворец послезавтра. Присутствие обязательно».


Внизу стояла размашистая, словно высеченная на камне подпись.


Мария, прочитав записку через плечо отца, медленно опустилась на кушетку. Это был не гнев. Это было нечто гораздо более страшное. Хищник, вместо того чтобы наказать дерзкую птицу, приглашал её в своё логово. В свой дворец. В свой мир, из которого нет выхода.


Она вспомнила его ледяной взгляд и последние слова: «Это может быть небезопасно». И вдруг с пугающей ясностью поняла: Невский проспект был только началом. Истинная охота начиналась сейчас.


А за окнами особняка валил снег, укутывая Петербург в белый саван, и где-то вдалеке, над Невой, били куранты Петропавловской крепости. Мерно, тягуче, неумолимо. Словно отсчитывая мгновения до того момента, когда дверца золотой клетки захлопнется навсегда.

Глава 2. Золотая клетка

Петербургский день угасал быстро, словно свеча, опрокинутая в снег. К тому часу, когда Марии надлежало начать свой туалет, за окнами съемной квартиры на Большой Морской уже сгустилась густая, чернильная тьма, пронизанная колючим ветром с Невы. Но внутри, в будуаре, было жарко натоплено, и воздух, казалось, дрожал от напряжения, смешанного с ароматом пудры и паленых волос — Жюстина грела щипцы для укладки над спиртовкой.


— Выше, Жюстина, еще выше, — скомандовала Мария, стоя перед огромным, в полный рост, зеркалом в потемневшей от времени раме красного дерева. Она была в одной сорочке из тончайшего батиста, сквозь которую просвечивало тело, и в корсете, стянутом так туго, что ее дыхание стало частым и неглубоким.


Платье, которое они выбрали после долгих мучений — единственное, достойное Зимнего дворца, — висело на манекене, и оно было произведением искусства. Бальное платье из серебристо-голубого, как лед на Неве, муара, затканного по подолу мельчайшим узором из белого бисера и лунных камней. Каждый камень вспыхивал при малейшем движении, создавая иллюзию, что платье покрыто инеем. Лиф, облегающий стан, был отделан облаком из прозрачного тюля цвета морской волны, а короткие, пышные рукава-буфы открывали всю длину рук, подчеркивая их юную хрупкость. Декольте, довольно смелое даже для парижской моды, обрамляла нитка отцовского жемчуга — прохладного и тяжелого, будто слёзы.


— Ох, мадемуазель, — прошептала Жюстина, застегивая на шее Марии жемчужный замочек. Ее простое, курносое лицо было бледно, а руки дрожали куда заметнее, чем у госпожи. — У меня дурное предчувствие. Говорят, Императрица в отъезде, на водах. А без нее, говорят, Государь становится сам не свой. Словно с цепи срывается.


Мария замерла. Императрица в отъезде. Значит, на всем этом колоссальном балу не будет хозяйки. Не будет никого, кто одним лишь взглядом мог бы осадить мужчину, чья воля — закон. Эта новость, произнесенная шепотом, отозвалась в ней холодком дурного предчувствия. Но пути назад не было.


— Значит, тем более я не доставлю ему удовольствия видеть меня дрожащей, — отрезала она, расправляя плечи. — Закончи с веером и подай опахало. То, что с перламутровыми пластинами.


Она не хотела смотреть на себя в зеркало. Серебристое облако, сотканное из муара и камней, казалось чужим. Оно принадлежало той незнакомке, что едет на поклон к Императору. А внутри этого облака дрожала от страха и неизвестности парижская девчонка, которая всего три дня назад смеялась над усами самодержца.


Зимний дворец не сиял — он пылал. Сквозь двойные окна кареты Мария видела, как весь фасад, уходящий ввысь на сотни окон, превратился в сплошную стену дрожащего золотистого света. Парадная лестница, по которой они поднимались с отцом, была мраморной поэмой. Белый, с серыми прожилками камень, казалось, сам источал сияние. По бокам, на каждой ступени, застыли кавалергарды в белых мундирах и касках с двуглавыми орлами. Они стояли недвижно, словно изваяния, и их называли «золотой стражей» не за цвет мундиров, а за блеск, исходивший от их выправки.


Граф Франсуа де Метресс шел рядом, прямой как палка, но Мария чувствовала, как мелко подрагивает его локоть. Его парадный мундир французского аристократа, шитый еще до революции, хоть и был безупречен, выглядел здесь старомодной диковиной. Он был бледен, и его морщины, казалось, стали глубже на десять лет.


— Держись ближе ко мне, Мари, — прошептал он, когда они вступили в анфиладу залов. — И ради всего святого, следи за языком. Здесь даже у стен есть уши, и все они доносят прямиком в царский кабинет.


Но Мария уже не слышала его. Она утонула в ослепительном великолепии. Они проходили зал за залом, и каждый был прекраснее предыдущего. Белая гостиная, обтянутая шелком цвета слоновой кости. Георгиевский зал, где паркет под ногами был набран из двенадцати драгоценных пород дерева, а со стен сурово взирали портреты генералов. И, наконец, главная бальная анфилада, где свет тысяч свечей в хрустальных канделябрах, умноженный бесчисленными зеркалами в золоченых рамах, создавал иллюзию бесконечного сияния. Воздух был тяжел от запаха горячего воска, духов и живых цветов — где-то в зимнем саду цвели померанцевые деревья, обещая свой пленительный аромат в приданое невестам.


Дамы двигались, словно яркие бабочки в гербарии. Бархат, атлас, кружева, бриллианты, опалы и рубины — драгоценности вспыхивали при каждом движении. Мужчины в черных и темно-зеленых мундирах с ослепительными эполетами создавали строгий, мужественный фон для этого цветника. Свет — высший свет Российской Империи — собрался здесь во всей своей подавляющей мощи.


И над всем этим парил Он.


Мария заметила его не сразу. Она стояла в толпе, когда гул голосов внезапно стих, сменившись почтительным шепотом. Она повернула голову и увидела, как толпа расступается перед человеком, который, казалось, был единственным источником гравитации во всей этой вселенной.


Государь Император Николай Павлович.


Теперь, в парадном сиянии, он был совершенно иным существом, нежели на Невском проспекте. Там он показался ей солдафоном. Здесь он был полубогом. Его мундир цвета темного бутылочного стекла, идеально облегающий широкие плечи и узкие бедра, был шедевром портновского искусства. На груди, там, где сердце, сияла звезда ордена Андрея Первозванного, а через плечо тянулась муаровая лента. Эполеты на плечах — не просто знаки различия, а два каскада из густого золотого шитья и бахромы, в которых, казалось, запутался свет всех свечей. Его белые лосины обтягивали длинные, мускулистые ноги так откровенно, что это было почти неприлично, а черные лакированные ботфорты сияли, как зеркала. Но главное, что поразило Марию — это исходящая от него аура абсолютной, ничем не ограниченной власти. Его лицо, обрамленное темными, красиво уложенными волосами, было безупречно — высокий лоб, прямой нос, твердая линия рта под холеными усами. А глаза… Те самые светло-голубые глаза, которые на Невском обожгли ее холодом, теперь лучились совсем иным. В них плясали бесенята — умные, циничные, испытующие. Он обводил зал взглядом хозяина, и этот взгляд говорил каждой женщине: «Ты здесь для того, чтобы я тебя оценил». И от этого взгляда хотелось одновременно и спрятаться, и выйти вперед, под его лучи.


Рядом с ним, увы, не было Императрицы Александры Федоровны. Шепоток в толпе подтвердил слова Жюстины: Государыня снова на водах в Пруссии, лечит расшатанные нервы, и в этом сезоне балы будут исключительно «мужскими», насколько это возможно. Его взгляд был свободен, и он не спеша искал себе жертву.


И он нашел ее.


Их взгляды пересеклись. И в этот момент время словно загустело, как мед. В шуме бала, в море лиц образовался вдруг коридор молчания, в центре которого оказалась она. Мария почувствовала этот взгляд физически — жаркий, оценивающий, проходящий по ней, словно рука, от кончиков пальцев в атласных туфельках, по обнаженным рукам и шее, к лицу. Это был взгляд не просто мужчины. Это был взгляд коллекционера, внезапно нашедшего редкий экземпляр.


Он узнал ее. И его тонкие, красиво очерченные губы медленно, очень медленно изогнулись в улыбке. Это была улыбка тигра, заметившего лань.


Он направился прямо к ней, и толпа расступалась перед ним, как вода перед носом фрегата. Стук его каблуков по паркету звучал для Марии как шаги судьбы. Она видела, как теряется и бледнеет отец, как замирают дамы, провожая Императора взглядами. Государь шел, не замечая никого, и его глаза, светлые и обжигающие, были прикованы только к ней.


Мария, повинуясь инстинкту и гордости, сделала глубокий реверанс, опустив взгляд. Но он не дал ей этой маленькой победы.


— Поднимитесь, графиня, — произнес он, и его голос, низкий и рокочущий, полный того самого «металлического» тембра, прокатился по всему залу, заставив умолкнуть даже музыкантов, настраивающих инструменты. — Я уже имел удовольствие лицезреть вашу колкость на Невском. Сегодня я желаю видеть ваши глаза.


Она поднялась. Щеки ее пылали.


— Ваше Величество, — ее голос чуть дрогнул, но она справилась. — Прошу простить мою тогдашнюю фривольность. Я была утомлена дорогой и не знала…


— Вы были восхитительны, — прервал он, и его слова были острее ножа. — Не портите впечатления извинениями. Вы сочли мои усы нелепыми, а мою страну дикой. Это было самое искреннее мнение, которое я слышал за последние пять лет. В моем окружении все только и делают, что поют дифирамбы. Ваша дерзость стала для меня глотком шампанского.


Он протянул руку, затянутую в белую перчатку. Перчатка была так идеально выделана, что сквозь нее проступали линии его сильных пальцев.


— Пройдемтесь. Я хочу показать вам Военную галерею двенадцатого года. Вам, француженке, это будет особенно… познавательно.

На страницу:
1 из 2