
Полная версия
Прилив смоет все

Sasha Han
Прилив смоет все
Глава 1.
Дамир. От третьего лица.
Дамир почувствовал неладное сразу. Не умом — нутром. Тем самым звериным чутьём, которое не раз спасало его на переговорах, на сделках, в тех тёмных закоулках бизнеса, куда не заглядывает налоговая. Набрал Василису — длинные гудки, семь, восемь, сброс. Набрал снова. Снова гудки. Снова сброс.
Она не отвечала.
Василиса всегда отвечала. Это было правило — негласное, вбитое, впечатанное в неё за восемь лет, как водяной знак в купюру. Она могла быть в ванной, могла купать Тимку, могла стоять в очереди на кассе — но телефон брала. Потому что знала: если не возьмёт — будет разговор. А разговоры с Дамиром, когда он недоволен, — это не разговоры. Это допросы. С интонацией прокурора и глазами следователя.
Она знала. И брала. Всегда.
А сейчас — не брала.
Через полчаса он понял, что дело не в ванной и не в кассе. Через час — что дело вообще не в том, что она занята. Она не отвечала. Целенаправленно. Сознательно.
Он не мог уехать сразу. Контракты, подписание, люди в переговорной, которые ждали его подписи под документом на сорок миллионов. Он сидел в кожаном кресле, вертел в пальцах ручку — «Монблан», подарок партнёра, тяжёлую, с золотым пером — и ставил подписи. Ровные, чёткие, уверенные. Подпись — переворот страницы — подпись. А в голове — одно: она не отвечает. Она не отвечает. Она не отвечает.
Через три часа он переступил порог квартиры.
Их квартиры. Он так считал — их. Потому что Василиса выбирала эти шторы. Василиса расставляла эти вазы. Василиса разглаживала это бирюзовое покрывало каждое утро — двумя ладонями, от центра к краям, с тем сосредоточенным выражением лица, с каким хирург зашивает разрез. Она вкладывала в эту квартиру себя — по кусочку, по детали, по подушке, по свечке на подоконнике. И значит — это их дом. Их жизнь. Их.
Тишина ударила первой. Не та уютная тишина пустой квартиры, когда жена увела ребёнка на площадку и можно полчаса побыть одному. Другая. Мёртвая. Выпотрошенная. Тишина квартиры, из которой ушли — насовсем.
Он прошёл по комнатам — быстро, рвано, как собака, потерявшая след. Спальня — покрывало на месте, подушки ровные, но ящик комода приоткрыт, и внутри — пусто. Там лежало её бельё. Детская — рюкзак с тираннозавром исчез с крючка, полка с игрушками поредела. Прихожая — серая дорожная сумка, та самая, средняя, — не висит на вешалке. И главное — паспорта. Ящик в прихожей, где они лежали — два бордовых прямоугольника, его и Тимкин, — пуст.
Пронзило: Кирилл.
Мысль вошла, как нож, — под рёбра, наискось, до самого позвоночника. Кирилл. Астахов. Одноклассник, щенок, голубоглазый сукин сын, который так удачно для самого Дамира устроил это шоу с фотографиями.
Он сел на кухне. Обхватил голову руками.
Первый порыв — позвонить охране. Водителю. Своим людям, которые за полчаса прочешут весь город, найдут, привезут. Он мог. Он имел ресурсы. Он имел власть — ту, которая покупается деньгами и связями, ту, от которой люди встают, когда он входит, и садятся, когда он разрешает.
Но — нет. Нельзя. Нельзя, чтобы кто-то узнал. Нельзя, чтобы поползло — по офису, по партнёрам, по тому узкому кругу, где репутация стоит дороже активов. «Жена ушла». Два слова, которые в его мире звучат как приговор. Не ей — ему. Потому что если жена ушла — значит, не удержал. А если не удержал жену — удержишь ли контракт? Партнёра? Сделку?
Нет. Сам. Тихо. Без свидетелей.
Тишину взорвал звонок.
Он бы не ответил. Не сейчас — не в этом состоянии, не с этими руками, которые тряслись, как у алкоголика на третий день, не с этим лицом, на котором, он знал, было написано всё. Но на экране высветилось имя, и Дамир ответил — рефлекторно, как отдёргиваешь руку от огня.
Василий Петрович.
Хозяин города. Негласный. Невидимый для тех, кому не надо видеть, — и вездесущий для тех, кому надо знать. Вся таможня — его. Порт — его. Те вопросы, которые не решаются по закону, — решаются одним его звонком. Тогда, на том вечере, где Василиса была восхитительна, и мужчины смотрели на неё так, что у Дамира сводило скулы, — именно тогда началось их сотрудничество. И Дамир знал — где-то глубоко, в том месте, куда не пускал даже себя, — что Василиса была ключиком. Тем самым золотым ключиком, который отпер дверь, за которой стояли настоящие деньги.
— Ну что, Дамирчик, жена сбежала с любовником? — без «здравствуйте», без «добрый день», без предисловий. Голос — спокойный, густой, с ленцой. Голос человека, который знает всё раньше всех и давно перестал этому удивляться.
Дамир оцепенел. Позвоночник — в лёд. Пальцы на телефоне — белые.
— Откуда вы знаете? — вышло хрипло. Сдавленно. Некрасиво. Он ненавидел себя за этот голос — голос человека, которого застали врасплох. Дамир никогда не бывал врасплох. А сейчас — был.
— Ну ты же знаешь, таможня — моя юрисдикция. Они уже пересекли финскую границу. С Астаховым-младшим, — сообщил Василий. Тоном, каким сообщают прогноз погоды. Без нажима, без сочувствия, без издёвки. Просто — факт.
Финская граница. Уже. За три часа, пока он подписывал контракты и крутил в пальцах ручку, она пересекла границу. С Кириллом. С Тимкой. С двумя паспортами в боковом кармане серой дорожной сумки.
— Убью, — вырвалось первое, что поднялось из глубины, — тёмное, горячее, древнее. Не мысль — рефлекс. Самец, у которого увели самку.
— Дамир, спокойно, — Василий даже не повысил голос. — Ты хочешь её вернуть?
Странный вопрос. Нелепый. Как если бы спросили: ты хочешь дышать?
— Я её верну, — ответил Дамир. Без паузы. Без колебания. Как ставят печать на документ — одним движением, раз и навсегда.
— Тогда успокойся. Она будет подавать на развод, так?
— Я не дам ей никакого развода. Заберу сына, — парировал Дамир. И услышал, как Василий коротко хмыкнул — то ли одобрительно, то ли снисходительно.
Глава 2.
Дамир. От третьего лица.
— Ну вот поэтому и сбежала. Угрожал, наверное? Сына забрать? — вопрос повис в трубке, как петля. Василий не спрашивал — он ставил диагноз. Голосом хирурга, который вскрыл брюшную полость и увидел то, что и ожидал увидеть: метастазы. Запущенные, разросшиеся, давно уже неоперабельные.
— Наверное, — признал Дамир. Слово далось тяжело, как камень, застрявший поперёк горла, — слишком большой, чтобы проглотить, слишком острый, чтобы выплюнуть красиво. Он не привык признавать ошибки. Ошибки — это для подрядчиков, которые путают марку бетона. Для секретарш, которые ставят не ту дату на договоре. Для всех, кто ниже, слабее, глупее. Но Василий Петрович не был ниже. Василий Петрович был — над. Как потолок, как небо, как та инстанция, к которой обращаются, только когда всё остальное уже не работает. И врать ему было так же бессмысленно, как врать рентгеновскому аппарату.
— Дамирчик, возьми себя в руки, — отеческий тон, от которого у Дамира свело зубы. Он ненавидел это имя — ненавидел физически, как ненавидят звук ногтя по стеклу, как ненавидят запах палёной пластмассы. «Дамирчик» — это было из детства, из двора, из тех времён, когда его можно было щёлкнуть по носу. Сейчас его не мог щёлкнуть никто. Кроме Василия. Василий — мог. И оба это знали. — Не надо сейчас угрожать. Надо уговаривать. Я помогу. Мы не дадим ей подать заявление.
«Мы не дадим ей».
Три слова. И от них по позвоночнику прошёл разряд — не страх, нет, что-то другое. Что-то похожее на надежду, замешанную на формальдегиде долга, который придётся отдавать. Василий не помогает бескорыстно. Василий вообще ничего не делает бескорыстно — как банкомат не выдаёт деньги без карточки. Каждая услуга — инвестиция. Каждый жест доброй воли — кредит, который рано или поздно предъявят к оплате, и процент будет таким, что захочется не брать. Но сейчас — сейчас Дамиру было всё равно. Сейчас он тонул. А когда тонешь, хватаешься за любую руку. Даже если эта рука потом потребует в ответ твою собственную.
— Я в долгу не останусь, — сказал Дамир. Быстро. Коротко. Деловым тоном — тем, который Василий понимал и ценил, как ювелир ценит чистую огранку: без соплей, без благодарностей, без лишнего блеска. Сделка. Услуга за услугу. Рука за руку. Кость за кость.
— Конечно, Дамир. Конечно, — и в голосе Василия мелькнуло что-то — мимолётное, как тень рыбы под водой — удовлетворение? Одобрение? Коллекционерская радость от нового экспоната? Он оценил. Хватку. Способность держать лицо даже сейчас, когда земля проваливается под ногами. Целеустремлённость — и одновременно гибкость. Умение прогнуться, не сломавшись. То, что надо. Именно такие люди ему были нужны — крепкие, управляемые, с короткой цепью и длинными амбициями.
— Что делать? — коротко спросил Дамир. Без рефлексий, без причитаний. Два слова. Как гвоздь — по шляпку. Он всегда был человеком действия: проблема — решение — исполнение. Как в бизнесе. Как в жизни. Как во всём.
— Твоя задача — успокоиться. И мягко начать уговаривать. Обещай луну с неба, обещай что угодно, но не угрожай. А я займусь тем, чтобы не дать ей подать заявление, — голос Василия был ровным, деловым, с лёгким оттенком скуки человека, который решал подобные задачи десятки раз и давно перестал находить в них что-то, кроме рутины. Чужие жизни были для него — как чужие шахматные партии. Интересно, если сложная позиция. Скучно, если эндшпиль ясен.
— А если она не ответит? — спросил Дамир. И поймал себя на том, что голос дрогнул. Чуть-чуть. На полтона. На ту ничтожную долю секунды, которую обычный человек не уловит, — но Василий уловил. Василий улавливал всё — как паук улавливает вибрацию паутины задолго до того, как увидит муху.
— Не ответит, — согласился он. — Но сообщение прочитает. Голосовое прослушает. Женщины всегда слушают. Даже когда говорят, что не хотят.
— Понял, — коротко. Чётко. Как приказ, принятый к исполнению. Щёлк — и тишина. Без «пока». Без «до свидания». Без «созвонимся». Люди этого уровня не прощаются — они просто перестают говорить.
Дамир опустил телефон. Посмотрел на экран — чёрный, мёртвый, отражающий его лицо. Лицо человека, которого бросили. Бросили — какое мерзкое слово. Мокрое, скользкое, как рыба, выскочившая из рук и шлёпнувшаяся обратно в реку. Он не узнавал это лицо — потому что на нём было написано то, чего Дамир не позволял себе никогда. Растерянность. Неподготовленность. Голый, непричёсанный страх.
Он провёл ладонью по лицу — сверху вниз, медленно, с нажимом, — как стирают мел с доски. И когда рука опустилась — лицо было другим. Спокойным. Собранным. Рабочим. Как экран компьютера после перезагрузки.
Он знал, что делать. Василий сказал — уговаривать. Значит — уговаривать. Обещать. Просить. Если надо — умолять. Дамир никогда не умолял. Никого. Но Дамир никогда и не терял. А сейчас — терял. Всё. Жену, сына, лицо, контроль над единственной территорией, которую считал неприкосновенной. И это было невыносимо. Не потому, что любил, — хотя да, любил, по-своему, как умел, как мог, как умеют любить люди, для которых любовь и власть — синонимы. А потому, что Дамир не отдавал своё. Никогда. Никому. А Василиса — была его. Как квартира. Как машина. Как подпись на контракте. Его.
Он открыл мессенджер. Курсор мигал в пустом поле сообщения — белое поле, пустое, как комната, из которой вынесли мебель. Пальцы зависли над экраном. Он набирал. Стирал. Набирал снова. Буквы ложились криво, непослушно — Дамир, который диктовал контракты на сорок миллионов, не мог написать жене три строчки. Потому что контракт — это про деньги. А это — про то, что болит. А он не умел про то, что болит.
+ + + + + + + + + + + + + +
Глава 3.
Василиса.
Кирилл вёл машину спокойно. Так это выглядело — со стороны, из окна встречной машины, для случайного взгляда на перекрёстке. Руки на руле. Глаза на дороге. Спина прямая. Но я видела другое — я видела, как чуть сильнее обычного сжимаются его пальцы на кожаной оплётке, как белеет кожа на костяшках, как напрягается скула — едва заметно, на долю секунды, — когда мимо нас проезжала очередная фура, обдавая машину воздушной волной, от которой ауди вздрагивало, и Тимка на заднем сиденье причмокивал во сне. Кирилл нервничал. Может, не меньше моего. Просто прятал это иначе — не внутрь, как я, а в мышцы, в руль, в скулы.
— Кирилл, извини, что втянула тебя, — сказала я. И только произнеся это вслух, почувствовала всю тяжесть того, что стояло за этими словами. Потому что ярость Дамира — это не крик, не битая посуда, не хлопнувшая дверь. Ярость Дамира — это тихая, методичная, бухгалтерски точная работа по уничтожению. И она выльется не только на меня. Она выльется на Кирилла. Как только Дамир узнает, с кем я. С кем его сын. А он узнает. Он всегда узнаёт — у него такие люди, которые умеют узнавать.
Тяжесть того, что придётся объяснять Тиме, ложилась на плечи отдельным грузом — свинцовым, неподъёмным, с острыми краями. Я не знала, какие слова подобрать. Все слова, которые я прокручивала в голове, звучали одинаково фальшиво, как аккорд на расстроенном пианино. «Папа и мама решили пожить отдельно». «У папы много работы». «Мы с тобой немножко попутешествуем». Враньё, враньё, враньё. А правду — «мама сбежала, потому что папа бил маму ремнём» — шестилетнему мальчику не скажешь.
— Так это же я тебя втянул, а не ты меня, — чуть усмехнулся Кирилл. Но усмешка была тусклая, как лампочка на последнем издыхании — ещё светит, но уже без тепла. Горечь. Вот что в ней было. Привкус горечи, как от кофе, который передержали на огне. Он тоже думал о последствиях. И, может быть, уже не был рад, что ввязался.
— Да нет, это я, — признала я. Потому что это была правда. Я попросила его выудить признание из Алины. Я — попросила. А это потянуло за собой всё остальное, как нитка вытягивает клубок: его поступок, фотографии, Дамира с ремнём, бегство, эту дорогу, этот страх, эту Финляндию за окном, по которой мы неслись, как по чужой жизни, надеясь, что она нас примет.
Боже — а что он с ней делал? С Алиной?
Мне даже думать не хотелось в эту сторону. Мысль подползала — осторожно, как холодный сквозняк из-под двери, — и я отпихивала её обратно. Потому что если впустить — если начать представлять, если дорисовать то, что не договорила Алина, — то это будет уже не про неё. Это будет про меня. Про мои ноги на его плечах, про его пальцы в моих волосах, про «шлюшка», произнесённое на выдохе, как ласковое слово. Нет. Не сейчас.
Кирилл сделал логичный вывод. Он услышал от Алины то, что услышал, — и понял, что всё это может касаться меня напрямую. Не только измена. Не только другая женщина. А — то, что стоит за закрытой дверью спальни, когда ребёнок внизу смотрит мультик, чтобы не было так тихо.
А кому скажете — не изменяет? Большинство... Да, я понимала: успех влечёт за собой вседозволенность, как тяга в камине влечёт за собой искры. Хотя... кому-то никакого успеха не надо, чтобы не пропускать ни одной юбки. Или через одну. Без разбора.
А сколько их было у Дамира? Таких Алин? Имена, лица, тела — череда, которую я никогда не узнаю целиком. Мне достался только фрагмент. Осколок. Кусок мозаики, от которого весь рисунок не складывается, но уже видно, что картинка — страшная.
Нет. Я не сразу стала замечать. Первые годы — вообще нет. Потом — как тень на периферии зрения: вроде мелькнуло, а повернёшь голову — ничего. Только последние два года. И только последний год звоночки стали такими, что их уже нельзя было списать на паранойю: поздние приходы, рубашки с чужим запахом — нет, не духов, чего-то другого, чего-то тёплого, ванильного, молодого, — и редкий секс между нами. Не потому что не хотел. А потому что уже получал где-то ещё. Это были уже конкретные звоночки. Колокольный звон.
БДСМ-наклонности, проявившиеся после ситуации с Кириллом, привели меня сначала в шок. Оцепенение. Как будто ты стояла на льду, и лёд треснул, и ты проваливаешься — медленно, с хрустом, — а вода такая холодная, что тело отказывается понимать, что происходит. Потом я думала... А что я думала? Он обозначил сразу: я — его «рабыня». Произнёс это слово буднично, без нажима, как говорят «пройди в комнату» или «закрой дверь». И тогда же, видимо, порвал с Алиной. Заменил. Зачем тратиться на постороннюю, если можно использовать ту, что уже дома, уже в кровати, уже никуда не денется?
Но это всё равно было больно. Увидеть. Убедиться. Получить подтверждение того, что все мои подозрения — не фантазия тревожной жены, а протокол вскрытия, где каждая строчка — факт. Он уговаривал: всё кончено с ней, у нас всё хорошо. Слова лились мягко, как тёплый воск, — но воск застывает, а под ним — ожог.
Мне уже было совсем не хорошо. Я начала всерьёз думать о разводе. Но не знала — как. Три буквы, за которыми стояла стена. Он всегда угрожал, что заберёт Тиму, если я подам. Всегда. Эта угроза висела надо мной, как лампа над операционным столом — яркая, холодная, беспощадная. И я лежала на этом столе. И не могла пошевелиться.
Поэтому я схватилась за протянутую руку Кирилла. Уже не думая, что будет дальше. Просто мне надо было на кого-то опереться. Хоть на кого-то. Хоть на стену, хоть на столб, хоть на человека, который когда-то подсыпал мне что-то в кофе и сфотографировал голую. Даже на него. Потому что выбор был прост: или Кирилл — или никто.
Фотографии меня в одних кружевных трусиках на его кровати дали Дамиру карт-бланш. Индульгенцию. Бессрочный абонемент на то, что меня можно «наказывать». И он использовал его по максимуму — жадно, с аппетитом, как человек, который наконец получил разрешение быть тем, кем хотел быть всегда.
Глава 4.
— Вась, всё в порядке, мы справимся, — его рука мягко легла на моё колено. Тепло. Через ткань джинсов — тепло его ладони, широкой, сухой, с длинными пальцами. Я почувствовала это тепло — и убрала его руку. Аккуратно. Не резко. Как убирают вазу с края стола — не потому что не нравится, а потому что боишься разбить.
— Кирилл, не надо.
— Извини, — он вернул руку на руль. Быстро. Послушно. Без обиды в голосе. И от этой послушности — от того, что он услышал моё «не надо» и принял его с первого раза, без уговоров, без «ну почему», без «ты что» — у меня что-то сдвинулось внутри. Маленький, едва уловимый сдвиг. Как камешек, который чуть повернулся в стене плотины.
Мы долго молчали. За окном мелькали финские сосны — ровные, как свечи, бесконечные, как очередь в терпении. Тимка посапывал на заднем сиденье, и его дыхание — лёгкое, присвистывающее, детское — было единственным звуком, который я хотела слышать. Всё остальное — шорох шин, гудение встречных машин, бормотание навигатора — было лишним, внешним, чужим.
— Давай заедем в парк на берегу в Котке, ты там была? — предложил Кирилл.
Я видела, что он устал. Глаза чуть сузились, и складка между бровями стала глубже, и пальцы на руле уже не сжимали — просто лежали, обессиленные. Тимка на заднем сиденье начинал ёрзать, подтягивать ноги, хныкать тихо, как котёнок, — первые признаки того, что шестилетнему организму нужен выход.
— Да, конечно, давай, — согласилась я. Размяться. Продышаться. Выпустить из лёгких этот спёртый воздух машины, пропитанный запахом кожаного салона, моей тревогой и его невысказанными вопросами.
— Тимка там ножки помочит в воде, — улыбнулся Кирилл.
— Ну да, — я посмотрела на него чуть странно. И сама не поняла почему. А потом поняла. Потому что вспомнила. Тогда, когда мы были на Финском заливе — почти сразу после той злополучной вечеринки в его доме, — Тимка тоже мочил ножки в воде. И потом заболел. Не сразу — через два дня, — но всё-таки. Температура, сопли, красное горлышко, и я не спала трое суток, прижимая его горячее тельце к себе, и думала: всё из-за меня. Всё из-за той ночи. Всё из-за фотографий, из-за Кирилла, из-за ремня, — как будто болезнь ребёнка была наказанием. За что? За то, что мне подсыпали что-то в кофе?
— Вась, что? — услышала я в его голосе лёгкое, едва заметное раздражение от усталости. Тонкое, как царапина на стекле. Он не понимал, что именно меня расстроило. А на моём лице — было расстройство? Я не знала. Я давно перестала контролировать своё лицо.
Я точно провалилась в эти воспоминания. «После». После той ночи. Как Дамир ударил меня ремнём — три раза, со всей силы, тем самым ремнём из миланского бутика, который я сама ему выбирала. Как был секс — после моей «провинности». Как он назвал меня «шлюха». Как от этого слова что-то внутри хрустнуло, тонко, как стекло ёлочной игрушки, и больше уже не склеилось.
— Всё в порядке, конечно, я просто задумалась, — быстро объяснила я. Стандартная фраза. Защитный экран. «Всё в порядке» — универсальный ответ женщины, у которой ничего не в порядке. Я произносила эти слова так часто, что они уже не имели значения — просто звук, просто вибрация голосовых связок, просто сотрясение воздуха.
Мы запарковались около прибрежного парка. Мы здесь когда-то были — проездом, с Дамиром. Тогда был ноябрь, и ветер резал лицо, и Тимка прятался у меня за спиной, и Дамир стоял чуть в стороне, разговаривая по телефону, — как всегда, чуть в стороне, чуть по телефону, чуть не с нами. Сейчас был июнь. Деревья стояли тяжёлые, густые, полные зелени. Пахло нагретой хвоей и чем-то солоноватым, морским, вольным. Ветер был тёплым, ленивым, и нёс запахи водорослей и чьего-то далёкого костра.
Кирилл сам вытащил Тиму из машины — на руках, осторожно, как берут хрупкое. Тимка обхватил его шею, ещё сонный, ещё тёплый, с отпечатком ремня безопасности на щеке, — и я увидела, как Кирилл чуть наклонил голову, и его щека коснулась Тимкиной макушки, и он задержался так на секунду. Одну секунду. Но я заметила.
— Ну что, готов? — весело спросил он.
— К чему? — удивился мой мальчик. Глаза — круглые, серые, с мутной поволокой сна.
— Ну как — проверить, есть ли тут чайки! — быстро придумал Кирилл. На ходу. Из воздуха. Из ничего. Как фокусник достаёт кролика — не потому что умеет, а потому что ребёнок смотрит.
Тимка захлопал глазами. Ну как... а куда бы они могли деться? Чайки-то? Они же всегда тут. Они же — часть пейзажа, как камни, как вода, как небо.
Но ответил бодро:
— Да!
Мы первым делом, конечно, посетили заведение для неотложных нужд в начале парка. А потом:
— Потом в ресторан, уже проголодались? — повернулся Кирилл ко мне, опять улыбаясь. Но улыбка была — другая. Не та, университетская, с прищуром, с расчётом, с осознанием собственной неотразимости. Нет. Эта была — несмелая. Неловкая. Как будто он разучился улыбаться по-настоящему и теперь заново подбирал мышцы. Совсем не так, как когда-то, — когда казалось, что он абсолютно уверен в себе и непрерывно играет на публику, меняя маски, пробуя — какая произведёт ещё больший эффект.
— Кирилл, давай я хотя бы машину заправлю, — предложила я.
— Вась, ты что? Ты меня за кого принимаешь? — он буквально надул губы, по-детски, обиженно, и от этого его лицо стало таким... незащищённым, что у меня что-то дрогнуло внутри. — Конечно нет.
Мы чуть прошлись по парку, и Кирилл сам начал играть с Тимой. Он не умел. Это было видно сразу — в том, как он неловко приседал, как нелепо взмахивал руками, изображая чайку, как его длинные ноги путались в попытке бежать вприпрыжку. Он не умел с детьми — как не умеют люди, у которых нет своих. Но старался. И в этом старании — неуклюжем, смешном, трогательном — было что-то настоящее. Тимка развеселился, и они побежали по кромке моря, сняв сандалии, и я слышала, как Тимка визжит от холодной воды, и как Кирилл охает, и как чайки — найденные, обнаруженные, существующие! — кричат над ними, словно комментируя всё это безобразие.
А я открыла наконец телефон.
Глава 5.
Да... я говорила себе, что не буду. Не буду смотреть. Не буду читать. Поставила на беззвучный. Но... Дамир писал. И даже выслал голосовые. Обычно он так не делал. Если писал — коротко, сухо, по делу. «Буду в 9». «Купи молоко». «Тима заснул?» Телеграфный стиль. Минимум букв, максимум контроля.
А тут...
«Василиса, прости, я понимаю, что виноват, прости, вернись пожалуйста побыстрее домой».
Я перечитала три раза. Четыре. Пять. Буквы на экране не менялись, но с каждым разом казались всё более чужими, как слово, которое повторяешь до тех пор, пока оно не теряет смысл. «Прости». Он написал «прости». Дамир. Который никогда не просил прощения. Который считал извинения — слабостью. Который после ремня предлагал кальян, а не прощение. Эти неожиданно простые, но такие несвойственные ему слова сбивали с толку, как пощёчина наотмашь — только наоборот. Пощёчина нежностью. И никаких упоминаний про Тиму. Никаких «заберу». Никаких угроз.
Это вообще он пишет?
Потом — голосовое.









