Сборник «От судьбы не уйдёшь»
Сборник «От судьбы не уйдёшь»

Полная версия

Сборник «От судьбы не уйдёшь»

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Странник

Сборник «От судьбы не уйдёшь»

Повесть: Тюремный романс (не выдуманная история)

Глава 1 Город

Город был маленьким и упрямым. Он стоял на своём месте десятилетиями, будто не замечая, что вокруг что-то меняется. Два длинных проспекта, пересекающиеся у старого фонтана, который не работал с девяностых, рынок у вокзала с его вечным запахом поспелых фруктов и гудящих автобусов, серые пятиэтажки с зашторенными окнами, заводская труба на окраине, изредка выпускающая вялые клубы белесого дыма, и кладбище, куда вели сразу три дороги, будто сама геометрия места напоминала о конечности. Люди здесь редко говорили о будущем — только о погоде, ценах и чужих ошибках, и даже эти разговоры казались отголосками, повторением заученных реплик из давно идущей пьесы.

Она родилась в этом городе и никогда не считала это чем-то особенным. Это была не судьба и не проклятие, а просто факт, как цвет глаз или отпечатки пальцев. Детство прошло, как у всех: двор с облезлыми качелями, скрип которых вбивался в память наравне с колыбельными, узкие тропинки между гаражами — царство кошек, осколков и тайных детских обществ, мяч, который вечно улетал под чужие окна, вызывая тихое ворчание из-за штор. Летом — густой запах нагретого асфальта и пыли, смешанный с ароматом цветущей липы из единственного сквера, зимой — тёмные вечера, начинающиеся в четыре, и мокрые варежки, сохнущие на батарее под шипение радиоприёмника. Всё было привычно и безопасно именно потому, что не сулило неожиданностей. Мир был понятен до горизонта, и горизонт этот упирался в водонапорную башню или в край промзоны.

В школе она держалась в тени. Не стремилась быть первой и не позволяла себе быть последней, отыскивая ту незаметную, но устойчивую середину, где тебя не хвалят и не ругают. Учителя говорили о ней без эмоций, ставя в пример тихим непоседам: спокойная, усидчивая, без проблем. Подруги менялись, сгорая в первых романах или ссорясь из-за пустяков, но она всегда оставалась той, кому можно было пожаловаться и кому редко завидовали. Зависть здесь вообще считалась дурным тоном — она слишком явно выдавала желание выбраться, а это было почти неприлично, словно публичное обнажение души.

С ранних лет она усвоила негласное, но железное правило города: не высовываться.

Те, кто высовывался — слишком громко смеялся, слишком ярко одевался, слишком много читал или мечтал, — либо уезжали с единственного автовокзала, исчезая в облаке пыли и неопределённости, либо медленно исчезали из разговоров, растворяясь в серой ткани будней. О них говорили тихо и недолго, с лёгким сожалением и налётом осуждения: «Ну куда он прётся-то, с ума сошёл», а потом находили новый повод для сплетен — чей сын запил, у кого крыша протекла.

После школы она устроилась на обычную работу — ничего престижного, ничего стыдного. Контора в старом здании с высокими потолками и скрипучим паркетом, где пахло пылью, бумагой и слабым кофе из соседней столовой. Город не поощрял амбиций, но исправно ценил стабильность. Она жила от зарплаты до зарплаты, не задумываясь о том, как может быть иначе, будто её внутренние часы были заведены на тот же ритм, что и неторопливые городские куранты. Её мечты, если они и были, были простыми и осторожными — новый диван, поездка к морю раз в три года, чтобы потом целый год вспоминать шум прибоя, — как будто даже они боялись привлечь внимание, вырасти и вырваться за пределы отведённой клетки.

Когда умерла бабушка, она впервые почувствовала острую, ледяную несправедливость жизни. Бабушка была тем тёплым, неизменным местом, где пахло пирогами и лавандой, где время текло медленнее. Но и это чувство быстро стерлось, смытое рутиной прощания: похороны с их чётким ритуалом, поминки за длинным столом, суета с бумагами, а потом снова будни, которые накрыли пустоту, как первый снег — пожухлую траву. В этом городе смерть не была вселенской трагедией — она была событием, которое надо пережить, соблюсти формальности и тихо забыть, как забывают старую, выцветшую фотографию в альбоме.

Подруги говорили о любви громко и с азартом, с восторгом и слезами. Она слушала, кивала, но не разделяла их восторгов. Любовь в их рассказах была похожа на летнюю грозу — ослепительная, шумная, разрушительная. Она пугала своей непредсказуемостью, требовательностью, риском потерять душевное равновесие. Гораздо важнее казалась надёжность — не огонь, а ровное тепло. Человек рядом, который знает, что делает, не суетится, не задаёт лишних вопросов и ценит тишину.

Город словно слышал такие мысли. Он был не просто фоном, а молчаливым соучастником, терпеливым инкубатором судеб. Он ждал, наблюдая исподлобья тусклыми окнами пятиэтажек, и подсовывал именно то, что человек был готов принять, не больше и не меньше. Его законы были просты: хочешь покоя — получишь сонливость, боишься бури — получишь штиль до самого конца.

И однажды, в самый обычный вторник, когда с утра моросил назойливый дождь, а на улицах расцветали лужи-зеркала, город — подсовнул.

Глава 2 Обычное счастье

С будущим мужем она познакомилась без всякой истории, без предчувствий и судьбоносных знаков. Он пришёл к ним в контору по делу — спокойно, уверенно, будто знал, что ему здесь рады. Он был старше её на десять лет, аккуратно одет в тёмный, неброский костюм, говорил негромко, но так, что его слушали, не перебивая. В его движениях — когда он доставал бумаги, поправлял часы — не было ни суеты, ни нерва. А во взгляде, спокойном и немного отстранённом, — ни тени сомнений. Он был похож на человека, который знает цену вещам и никогда не торгуется.

Он стал заходить чаще. Сначала по работе, потом — просто так, в конце дня. Иногда провожал её до дома, идя на полшага впереди, как бы расчищая путь. Говорил немного, о деле, о погоде, не задавал лишних вопросов, не лез в душу с любопытством или сочувствием. Ей нравилась эта сдержанность — в ней было что-то фундаментально надёжное, как в толстой закрытой двери, за которой не слышно уличного шума.

Он не ухаживал красиво. Не дарил цветов без повода, не читал стихов, не обещал звёзд и морей. Его внимание выражалось в ином: он мог принести коробку дорогого чая, потому что заметил, что она пьёт его на работе; поправить скользящее с плеча пальто; однажды вызвал такси под проливной дождь, хотя сам шёл в другую сторону. Зато всегда, когда в её голосе проскальзывала тень неуверенности, он говорил одно и то же, ровным, не терпящим возражений тоном:

— Всё будет нормально.

И почему-то именно этим простым, почти бытовым словам хотелось верить больше, чем любым клятвам. В них был прогноз погоды, а не полёт. И она устала от полётов, которых никогда не было.

Когда он сделал предложение, она не сомневалась ни секунды. В их городе так и выходили замуж — не из-за огня в крови, а из-за тихого, взаимного понимания, что дальше будет семья, общий быт, общее будущее в рамках знакомых улиц. Свадьба была простой, почти шаблонной: маленькое кафе с крашеными под дуб стульями, знакомые лица, стандартные тосты о достатке, здоровье и скорых детях. Она смотрела на мужа в тот день — он был так же спокоен и немногословен, как всегда, — и думала, что теперь её жизнь наконец-то встала на правильные, предсказуемые рельсы. Экзамен сдан. Теперь можно просто ехать.

Первые годы прошли ровно, как по линейке. Сначала съёмная квартира с видом на тот же двор с качелями, потом своя, в относительно новом микрорайоне на месте бывшего пустыря. Муж всё больше времени проводил на работе, возвращался поздно, говорил о бизнесе, о партнёрах, о перспективах, которые казались ей туманными и далёкими. Она не вникала. Её мир сузился до идеального круга: дом, порядок на полках, выглаженное бельё, тихое ожидание его шагов в подъезде. Это ожидание было наполнением, смыслом, молитвой.

Беременность стала для неё неожиданным, щемящим счастьем. Она боялась — нового, ответственности, боли, — но страх этот был светлым, как боязнь испортить самый красивый лист в альбоме. Муж долго молчал, когда она сказала ему, сидя за кухонным столом и теребя край салфетки. Потом встал, обошёл стол и крепко, почти до хруста, обнял её, уперев подбородок в макушку. И сказал в темноту её волос своё заклинание, но с новой интонацией — не прогноза, а приказа судьбе:

— Теперь всё точно будет хорошо.

Ребёнок, мальчик, стал солнцем, вокруг которого вращалась вся её вселенная. Она перестала замечать усталость, смывающую краски с закатов, однообразие дней, метящих друг друга как близнецы, тихое одиночество по вечерам, когда муж задерживался. Пока он спал в соседней комнате и тихо, доверчиво дышал, мир казался не просто устойчивым — он казался законченным, совершенным и навеки застывшим в этой благодати.

Но постепенно, почти незаметно, как влага проступает сквозь штукатурку, в этой безупречной устойчивости появились трещины.

Муж стал нервным. Это не было криком или скандалом — он был слишком воспитан для этого. Это было в мелочах: в том, как он резко щёлкал выключателем, как его палец барабанил по стеклу во время затянувшейся паузы в разговоре. Телефонные звонки, которые он раньше принимал спокойно, теперь заканчивались короткими, отрывистыми фразами и тяжёлым, густым молчанием после. Он стал часто выходить на балкон «подышать» или «поговорить», возвращаясь оттуда с лицом, будто принёс с улицы не свежий воздух, а колкий, невидимый холод, который ещё долго витал вокруг него. Иногда ночью он не спал, просто лежал рядом бездыханным камнем и смотрел в потолок, хотя знала, что он не спит, по неестественной неподвижности его тела.

Она спрашивала осторожно, из темноты, боясь нарушить хрупкое равновесие:

— Всё в порядке?

Он отвечал так же осторожно, не поворачивая головы, голосом, лишённым всяких интонаций:

— Рабочие моменты. Не твоё дело.

И она верила. Потому что верить было проще, безопаснее, чем признать подползающий страх, чем задать следующий вопрос. Потому что «рабочие моменты» были частью того взрослого, важного мира, в который она никогда не стремилась.

Однажды утром, собираясь, он сказал, не глядя на неё, застёгивая запонку:

— Если вдруг кто-то придёт… незнакомые. Спросят меня. Скажи, что меня нет. Что я в отъезде. Понимаешь?

Он на мгновение встретился с её глазами, и в его взгляде она увидела не просьбу, а что-то другое — жёсткую, безразличную констатацию. Эта фраза, брошенная так буднично, упала внутрь её и осталась там, как стеклянная заноза, которая не болит, пока не тронешь. Она прижала к себе ребёнка, уткнувшись носом в его шелковистый затылок, и попыталась убедить себя, что всё это — временные трудности, тень от пробежавшей тучи. Что обычное, выстраданное счастье не может рассыпаться так просто, без грома и вспышек.

А город за окном молчал. Не утешал, не предупреждал, не осуждал. Он просто стоял, серый и неподвижный, в своём вечном ожидании. И она, выросшая в нём, знала эту примету лучше любой другой.

Когда город молчит — значит, он уже всё для тебя решил. Осталось только дождаться развязки.

Глава 3 Деньги, долги, страх

Сначала всё выглядело почти незаметно, как мелкая рябь на глади глубокого, казавшегося спящим, озера.

Муж просто стал позже возвращаться домой. Не сильно — на час, на полтора, а потом и на два. Говорил, что много работы, что сейчас такой период, что нужно «держать позиции». Он произносил эти бессмысленные для неё фразы отстранённо, глядя куда-то мимо. Она кивала, стараясь верить, и ставила ужин разогреваться во второй, а то и в третий раз. Еда на сковороде заветривалась, жир застывал белесой плёнкой — будто само время их совместной жизни начинало портиться.

Потом появились звонки. Не те, рабочие, которые он принимал днём, сидя в кресле. А другие. Телефон мог зазвонить в самое неподходящее время: поздно вечером, когда они уже смотрели телевизор, или среди ночи, разрезая тишину лезвием тревожной вибрации. Он вздрагивал всем телом, ловил трубку на первом же гудке, и его лицо замирало в нейтральной, деревянной маске. «Да?» — бросал он в трубку односложно и шёл на балкон, плотно закрывая за собой стеклянную дверь. Говорил оттуда коротко и глухо, будто боялся, что слова, как насекомые, просочатся сквозь щели и отравят воздух в их чистой, вымытой квартире. Возвращался с напряжённым, землистым лицом, пахнущим холодом и чужими сигаретами, и первым делом шёл в ванную. Он долго и тщательно мыл руки под горячей водой, с особой настойчивостью протирая кожу между пальцами, как будто хотел смыть с них что-то невидимое, липкое и въедливое — не грязь, а сам факт этого разговора.

Она старалась не смотреть прямо. В этом была её единственная и самая надёжная защита — если не всматриваться, не задаваться вопросами, то всё может остаться на плаву, всё может однажды волшебным образом вернуться в прежнее, безопасное русло. Она уткнулась в быт, как в спасательный круг: оттирала до блеска раковину, перекладывала вещи в шкафу, гладила пелёнки с маниакальной точностью, строчка к строчке. Действие заменяло мысль.

Деньги в доме то появлялись, то исчезали призрачными волнами. Иногда он клал на комод толстую пачку купюр, даже не обёрнутую в бумажку, и говорил: «Бери, что нужно». А через неделю вдруг оказывалось, что нет денег даже на детское питание, и он мрачно искал по карманам мелочь, сжимая зубы. Он стал раздражаться из-за мелочей: из-за не той кружки, поставленной на стол, из-за слишком громкого звука телевизора, из-за того, что ребёнок плакал «как назло». Срывался на крик, который обрывался так же внезапно, как и начинался. Потом смотрел на её испуганное лицо, отворачивался и глухо, без эмоций, извинялся. Иногда подолгу сидел молча на кухне, уставившись в одну точку на кафеле, абсолютно пустой, как выключенный аппарат. Она ловила себя на мысли, что боится задавать вопросы — не потому, что не доверяет, а потому, что где-то в глубине души уже понимала: ответы могут оказаться настолько страшными, что само это знание сломает хрупкую плотину, за которой держалась их жизнь. Молчание было соучастием, но и щитом.

Ребёнок чувствовал её скрытую, фоновую тревогу, впитывал её, как губка. Он стал хуже спать, часто просыпался с беззвучным плачем, будто задыхаясь от необъяснимого ужаса. Она укачивала его ночами в тёмной комнате, прижимая к себе, и слушала. Слушала каждый скрип половицы в коридоре, каждый отдалённый гул лифта, каждый шорох за дверью, который мог быть ветром, а мог быть и чем-то другим. Город за окном, всегда такой знакомый и предсказуемый, больше не казался безопасным. Он будто притаился и наблюдал своими тёмными окнами-глазами, выжидая. Ожидание висело в воздухе, густея с каждым днём.

Однажды утром, спускаясь с коляской, она заметила у их подъезда чужую машину. Тёмную, иномарку с грязными боками и глухо тонированными стёклами, в которых отражалось унылое небо. Она простояла там весь день, немым укором. К вечеру машины не стало, но ощущение взгляда, прицельного и тяжёлого, осталось, будто он въелся в стены дома.

— Ты кого-то ждёшь? — осторожно спросила она вечером, когда он, не раздеваясь, пил чай у окна, взгляд его был прикован к пустому теперь месту у подъезда.

Муж замер на секунду, кружка застыла на полпути ко рту. Потом он медленно, слишком медленно, покачал головой, всё ещё глядя в темноту:

— Нет. Просто думаю.

И больше к этой теме не возвращался. Но в его «нет» было столько напряжения, что оно прозвучало громче любого «да».

Через несколько дней он пришёл домой раньше обычного. Был трезв, собран, но его глаза — эти всегда такие уверенные, спокойные глаза — выдавали дикую усталость, переходящую в чистый, немой страх. Он не разделся, не поел. Просто сел за кухонный стол, долго смотрел на свои собственные руки, лежащие перед ним ладонями вниз, будто видел на них что-то, недоступное ей. Потом поднял взгляд, но смотрел не на неё, а куда-то сквозь неё, на стену, и сказал отрывисто, чётко выговаривая каждый слог:

— Слушай сюда. Если вдруг… если вдруг будут спрашивать — соседи, кто угодно, неважно — ты меня сегодня не видела. Совсем. Поняла? Ты была одна. Целый день.

Он дождался её кивка — мелкого, испуганного. Спросить «почему» у неё не хватило ни дыхания, ни мужества. Вопрос застрял комом в горле. Он встал и ушёл в спальню, закрыв дверь.

В ту ночь она почти не спала. Лежала на спине, заложив руки под голову, и слушала. Слушала, как он ворочается за стеной, как скрипят старые трубы в тишине, как с натужным рёвом проезжает по улице мусоровоз, как кто-то хлопает дверью в подъезде — громко, сердито. Каждое резкое движение, каждый неожиданный звук заставляли сердце биться чаще, замирать, а потом стучать с новой силой, отдаваясь в висках тяжёлым, болезненным гулом. Она думала о ребёнке в соседней комнате, о тёмной машине, о деньгах на комоде, о его руках под струёй воды. Из разрозненных кусочков складывалась картина, которую она до последнего отказывалась увидеть целиком.

А город за окном снова молчал. Не шелестел листьями, не гудел далёкими поездами. Он замер в предрассветном оцепенении, поглотив все звуки. И она, выросшая в нём, знала это молчание слишком хорошо.

В таком городе молчание никогда не бывает пустым. Оно всегда, всегда означает только одно — беда уже близко. Она уже здесь, на пороге. Осталось только дождаться, когда постучат в дверь.

Глава 4 Первый визит

В тот день она осталась дома с ребёнком. За окном моросил мелкий, туманный дождь, превращающий всё за стеклом в размытую акварель. Асфальт блестел, как тёмное, потрескавшееся стекло, отражая свинцовое небо. В квартире пахло детским кремом и варёной морковью — обычный, уютный запах будней, который она теперь цепляла как талисман. Она как раз укачивала сына, тихо напевая под монотонный шум дождя, когда в дверь позвонили.

Звонок был короткий, чёткий, без суеты. Не соседский. У соседей был свой, узнаваемый почерк — три отрывистых, нетерпеливых трели. Этот звук был другим: один раз, но с такой убедительной интонацией, что он прорезал тишину, как лезвие.

Она замерла на середине комнаты. Ребёнок тихо сопел у неё на руках, уткнувшись носом в её шею. Второй звонок прозвучал почти сразу — настойчивее, но не громче, словно звонящий демонстрировал не раздражение, а абсолютную уверенность в том, что за дверью кто-то есть. Она подошла, стараясь ступать бесшумно, и прильнула к холодному стеклу глазка.

На лестничной площадке стояли двое мужчин. Не в чёрных кожаных куртках, как в плохих фильмах, а в обычных ветровках и джинсах. Одеты просто, без показной угрозы, но в этой простоте была своя особая, узнаваемая порода. Один — постарше, лет пятидесяти, с усталым, будничным лицом, на котором можно было бы не заметить ничего особенного, если бы не глаза. Второй — моложе, сдержанный, с напряжённой линией рта. Оба стояли совершенно неподвижно и смотрели прямо на дверь, будто видели сквозь дерево и знали, что за ними наблюдают.

Она открыла не сразу. Пальцы на цепочке дрожали, и щеколда долго не поддавалась. Наконец дверь приоткрылась на ширину ладони, натягивая стальную цепочку.

— Здравствуйте, — сказал старший спокойно, даже вежливо, как участковый или соцработник. — Мы к вашему мужу. Михаилу.

— Его нет, — ответила она почти автоматически, голос звучал чужо, глухо, как из колодца.

Мужчины переглянулись. Младший на мгновение усмехнулся одним уголком рта — не злорадная, а скорее усталая усмешка человека, который слышит предсказуемую ложь в тысячный раз. Но тут же опустил взгляд, сделав лицо опять каменным.

— Мы знаем, — сказал старший, не меняя тона. — Нам просто нужно передать ему, что он должен выйти на связь. Очень нужно. Понимаете? Очень.

Он говорил вежливо, почти мягко. От этой вежливости по коже поползли мурашки. Грубость можно было бы отразить испугом, паникой. Эта ледяная, протокольная учтивость была как скальпель — она не оставляла зацепок.

— Я ничего не знаю, — повторила она, чувствуя, как её фраза теряет всякий вес, висит в воздухе жалкой, прозрачной пеленой.

— Знаете, — возразил он тихо, и его голос наконец приобрёл оттенок чего-то настоящего — лёгкого, но безошибочного презрения. — Просто пока не хотите знать.

Мужчины постояли ещё несколько секунд в тяжёлом молчании. Старший скользнул взглядом мимо неё, в полумрак прихожей, будто фиксируя обстановку, потом вернулся к её лицу и коротко кивнул:

— Передайте ему, что время заканчивается. Он поймёт.

Они развернулись и ушли вниз по лестнице так же спокойно, без спешки и стука, как пришли. Она не слышала их шагов — они просто растворились в сыром воздухе подъезда.

Она закрыла дверь, щёлкнула замком, задвинула засов и долго стояла, прислонившись лбом к холодной деревянной панели, прижимая к груди ребёнка, который начал тихо хныкать, почувствовав её напряжение. Сердце билось с такой силой, что казалось, его глухие удары эхом разносятся по пустым комнатам. Руки дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью, и она боялась уронить сына.

В тот вечер муж не пришёл. Телефон, на который она звонила раз десять, выдавал короткие гудки, а потом женский голос равнодушно сообщал: «Абонент временно недоступен». Она сидела на кухне на табуретке, не включая свет, и смотрела в тёмное зеркало окна, где отражалось её собственное бледное, расплывчатое лицо. Каждый скрип, каждый отдалённый хлопок дверью в подъезде, каждый шаг на лестничной клетке заставлял её вздрагивать и замирать, вжимаясь в спинку стула.

Когда он появился уже за полночь, она сразу поняла — что-то сломалось окончательно, перешло какую-то незримую черту. Он вошёл не как хозяин, а как тень — бледный, осунувшийся за сутки на годы, пахнущий холодной улицей, сыростью и чем-то ещё — затхлым, как подвал. Он не разделся, стоял посреди прихожей, и его пальто капало на пол талыми каплями.

— Они приходили? — спросил он хрипло, даже не глядя на неё.

Она кивнула, не в силах вымолвить слово.

Он медленно прошёл на кухню, сел на тот же стул, где сидела она, и закрыл лицо руками. В тишине было слышно его тяжёлое, неровное дыхание. Он молчал так долго, что она уже подумала, не заснул ли он.

— Я всё решу, — сказал он наконец, не отнимая рук ото лба. Голос был глухой, лишённый всякой уверенности, звучал как обещание, данное самому себе из последних сил. — Только… если что — делай, как я говорил. Рот на замок. Ничего не знаешь.

Она стояла в дверях кухни, сжимая края халата. Хотела крикнуть: «Что решить?! Какие долги? От кого? Что нам грозит?». Хотела разрыдаться и сказать, что больше не может бояться одна в этой тёмной квартире. Но слова, тяжёлые и острые, застряли у неё в горле, будто обмотанные колючей проволокой. Она не могла их выдавить, боялась, что любой звук окончательно обрушит этот хрупкий каркас, который ещё назывался их жизнью.

Она смотрела на согнутую спину мужа, на его пальцы, впившиеся в волосы, и вдруг, с ледяной, пронзительной ясностью, поняла: человек, за которого она вышла замуж, на чью силу и спокойствие опиралась, кто должен был быть стеной, — больше не способен её защитить. Он сам стал той дырой в стене, откуда тянет сквозняком беды. Он теперь не щит, а мишень. И они оба стоят на её линии огня.

А за окном, в промокшем до нитки городе, который видел и не такое, уже делали следующий шаг. Кто-то ставил галочку в отчёте. Кто-то отсчитывал часы. Кто-то заводил мотор в той самой тёмной машине. Игра началась, и правила диктовали уже не они.

Глава 5 Ночь выстрела

В тот вечер город казался особенно тихим. Не было ни машин под окнами, ни запоздалых голосов во дворе, где обычно допоздна курили у скамеек. Даже ветер, этот вечный бродяга, будто перестал трогать мокрые ветки тополей, и они застыли немыми свидетелями. Тишина лежала на доме тяжёлым, почти осязаемым слоем, как пыль, которую нельзя стряхнуть, как одеяло, под которым невозможно дышать.

Она уложила ребёнка рано. Он капризничал весь день, хныкал, отказывался от еды, тёр кулачками покрасневшие глаза — словно чувствовал то напряжение, которое уже давно висело в каждой комнате, въелось в стены, в шторы, в половицы. Мужа не было уже вторые сутки. Телефон по-прежнему молчал, выдавая всё те же короткие гудки, а потом равнодушный женский голос сообщал, что абонент недоступен.

На страницу:
1 из 5