
Полная версия
Назад, в семьдесят шестой

Руслан Куликов
Назад, в семьдесят шестой
Часть 1. Сорок дней
Глава 1. Семнадцать
Умирал я долго и скучно.
Не в бою, не под колёсами — на казённой койке, под капельницей, под писк аппарата, который считал мои последние удары равнодушно, как счётчик считает воду. Шестьдесят четыре года. Сердце. Врач в коридоре сказал сыну «мы сделали всё что могли» — я слышал через дверь, слух перед концом обостряется. Сделали. Ну-ну.
Я лежал и перебирал жизнь, как перебирают карманы перед стиркой. Бокс в юности — бросил. Армия. Завод. Девяностые, будь они прокляты, — ларёк, рэкет, схоронил Кольку, схоронил Серёгу, схоронил ещё половину двора. Жену пережил на восемь лет. Сын хороший, редко звонил, но хороший. Вот и всё, если честно. Вся жизнь уместилась в один усталый вдох.
«Дурак, — подумал я под писк аппарата. — Столько всего можно было иначе. Столько раз надо было бить, когда ты глотал. Дал бы кто второй раунд — уж я бы...»
Аппарат пискнул в последний раз и замолчал.
И стало темно, и тихо, и мне впервые за много лет не было больно.
А потом кто-то заорал мне в ухо.
— Ви-и-итька! Подъё-о-ом, оглоед! В школу проспишь!
Я открыл глаза.
Потолок был чужой. Низкий, белёный, с трещиной наискось — я знал эту трещину. Я знал её сорок лет назад. Над ней жёлтое пятно от того, как в позапрошлом году соседи сверху залили. Абажур. Оранжевый абажур с бахромой.
Сердце — которое только что остановилось на казённой койке — грохнуло в рёбра так, что я задохнулся.
Я поднял руку к лицу.
Рука была не моя.
Молодая. Гладкая. Без вздутых вен, без коричневых пятен, без шрама на большом пальце от циркулярки, который я заработал в восемьдесят девятом. Пальцы длинные, крепкие, с содранными на костяшках корками — костяшки боксёра. Я сжал кулак. Он сжался легко, звонко, без хруста в суставах, без утренней ноющей боли, которую я таскал последние тридцать лет как вторую кожу.
— Витька! Кому сказала!
Дверь распахнулась.
И в проём заглянула моя мать.
Живая.
Молодая — моложе, чем я её помнил даже на старых фотографиях, — в застиранном халате, с полотенцем через плечо, с этим её вечным беспокойным прищуром. Мать, которую я похоронил в девяносто седьмом. Которой я не сказал половину того, что надо было сказать. Которая снилась мне потом двадцать лет, и я всегда просыпался с мокрым лицом.
Она стояла в дверях, живая, тёплая, недовольная, и сердито махала мне полотенцем.
— Ты чего вылупился? Заболел? — Она осеклась, шагнула ближе, привычным движением приложила ладонь к моему лбу — прохладную, шершавую от работы ладонь. — Лба нет. Чего сидишь как пыльным мешком стукнутый. Каша стынет.
Я не мог сказать ни слова.
Я смотрел на неё снизу вверх, семнадцатилетний, в трусах и майке, в комнате из тысяча девятьсот семьдесят шестого года — и меня разрывало пополам. Одна половина орала: этого не бывает, это бред умирающего мозга, сейчас погаснет. Вторая — старая, всё повидавшая половина — тихо и страшно понимала: а вдруг бывает. А вдруг вот он. Второй раунд.
— Мам, — сказал я. Голос был чужой, ломкий, мальчишеский, и от звука собственного голоса у меня перехватило горло. — Мам. Какой... какое сегодня число?
Она нахмурилась.
— Совсем ты, я гляжу, заспался. Четвёртое апреля, суббота. — Она подхватила с пола мою рубашку, кинула мне. — Одевайся давай. И отца не забудь разбудить, ему в вечер сегодня, а он опять до ночи в гараже копался, дрыхнет.
Отца.
В вечер.
Что-то холодное и очень старое шевельнулось у меня в памяти. Апрель семьдесят шестого. Смена в вечер. Я вцепился в это, как утопающий, и старая память — память шестидесятичетырёхлетнего — начала выдавать то, что я сорок лет старался забыть.
Отец. Литейный цех. Авария.
Я похоронил отца весной семьдесят шестого. Мне было семнадцать.
— Мам, — сказал я очень тихо, и рубашка выпала у меня из рук. — Какое сегодня... точно четвёртое?
— Четвёртое, четвёртое. — Она уже выходила, ворча. — Совсем мальчишка ошалел под конец учёбы...
Дверь закрылась.
А я сидел на панцирной кровати в холодном поту и считал.
Отец погиб в мае. Пятнадцатого мая тысяча девятьсот семьдесят шестого года, в вечернюю смену, когда бракованная форма не выдержала и через литейку хлынул металл. Я помнил дату намертво — я сорок восемь лет ходил к нему на кладбище пятнадцатого числа.
Сегодня четвёртое апреля.
У меня было сорок дней.
Глава 2. Отец
Я оделся, не чувствуя пальцев.
Тело слушалось — молодое, лёгкое, чужое-своё, — а голова работала на двух скоростях сразу. Одна половина ещё не верила и ждала, что мир вот-вот лопнет, как мыльный пузырь. Вторая уже считала, планировала, прикидывала. Так я работал всю жизнь: пока сердце в панике, руки делают.
Квартира была наша. Двухкомнатная, в хрущёвке на окраине Стальска — я узнавал каждую половицу, каждый обмылок на раковине, запах — господи, запах, — газа, хлеба, стирального порошка и отцовской «Примы». Запах, которого я не нюхал сорок восемь лет.
Я вышел в коридор и остановился у двери в родительскую комнату.
За ней спал мой отец.
Я стоял, взявшись за косяк, и не мог войти. Медик во мне — а я всю жизнь тянул людей из беды, сначала на ринге секундантом, потом в девяностые, когда возить в больницу было некому, — медик во мне холодно раскладывал задачу. Но сын во мне, семнадцатилетний и шестидесятичетырёхлетний разом, просто стоял и боялся открыть дверь. Потому что за ней лежал человек, которого я похоронил. Которого не помнил уже толком в лицо — только по карточке.
Я толкнул дверь.
Он спал на спине, раскинувшись, — большой, тяжёлый, с проседью в чёрных волосах, с руками работяги поверх одеяла. Николай Громов. Сорок два года. Литейщик, четвёртый разряд, двадцать лет у горячего металла. Он всхрапывал, и на тумбочке лежали его папиросы и заводской пропуск.
Я смотрел на него и держался за косяк, чтобы не сесть на пол.
— Батя, — сказал я. Хрипло.
Он не проснулся. Всхрапнул, поморщился.
Я подошёл. Сел на край кровати — осторожно, будто боялся спугнуть. И повторил, уже тише, тем голосом, которым говорят с теми, кого потеряли и вдруг вернули:
— Пап. Вставай. Тебе в смену.
Отец открыл глаза.
Они были серые, как у меня в той, прошлой жизни. Он посмотрел на меня — сначала мутно, спросонья, потом сфокусировался — и вдруг усмехнулся, беззлобно, привычно.
— Чего это ты меня будишь? — прогудел он, потягиваясь так, что кровать заскрипела. — Совесть проснулась? Обычно тебя из-под одеяла краном не вытащишь. — Он сел, поскрёб грудь, потянулся за папиросами. — Случилось что?
Случилось, батя. Ещё как случилось. Только я тебе не расскажу — не поверишь, да и сдам себя с потрохами.
— Ничего, — сказал я. — Просто... разбудить решил.
Он закурил, щурясь на меня сквозь дым, и что-то в его лице дрогнуло — то ли удивление, то ли что поглубже. Он не привык, что сын с ним нянчится. В семнадцать я был колючий, задиристый, вечно на взводе — обычный пацан, который стесняется отца и рвётся из дома. Я это помнил. И мне было стыдно за того пацана до слёз.
— Ты, Витёк, странный сегодня, — сказал отец медленно. — Прибитый какой-то. В школе не набедокурил?
— Нет.
— С Родькой опять сцепился?
Родька. Я напряг память — и старая жизнь послушно подсунула лицо: Родион, сынок первого секретаря райкома, холёный, наглый, с компанией прихлебал. Мой личный ад в семнадцать лет.
— Нет, — сказал я. — Пап... слушай. — Я подбирал слова осторожно, как сапёр. — Ты сегодня в вечер?
— В вечер, — кивнул он, вставая, привычно надевая майку. — А что?
— А форма как? На третьей линии. — Я сам не знал, откуда всплыло — но всплыло, из глубин старой памяти, из того, что рассказывали потом на поминках, шёпотом, мужики с завода. Бракованная форма. Третья линия. Литейка. — Не барахлит?
Отец замер с майкой в руках. Обернулся. И посмотрел на меня уже совсем иначе — остро, внимательно.
— Ты про формы откуда знаешь? — медленно спросил он. — Это цеховое. Мы вчера как раз мастеру докладную писали, что третья линия сыпется, а он отмахнулся — план, план. — Он прищурился. — Тебе кто сказал?
Я похолодел.
Первый прокол. Первый же. Я знал то, чего семнадцатилетний Витька Громов знать не мог никак.
— Показалось, — сказал я, вставая. — Мужики во дворе языками чесали. Ты... — я запнулся, и вдруг всё, что копилось в горле сорок восемь лет, рвануло наружу помимо воли. — Ты там осторожней, пап. Ладно? Не лезь под металл. Что бы мастер ни говорил. Осторожней.
Отец смотрел на меня долго.
А потом сделал то, чего в прошлой жизни, я готов был поклясться, не делал никогда, — шагнул и коротко, крепко, неловко притянул меня к себе, ткнул кулаком в плечо.
— Ишь ты, — сказал он хрипло, отпуская. — Батю жалеет. Вырос, что ли. — Он отвернулся к окну, и голос у него стал ворчливый, чтобы скрыть то, что мелькнуло. — Иди кашу ешь. И не выдумывай. Двадцать лет у печи, а он — «осторожней».
Двадцать лет у печи. А погиб на двадцать первом.
Не в этот раз, батя. Я тебе клянусь. Не в этот раз.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.







