Нежить. Дитя из леса
Нежить. Дитя из леса

Полная версия

Нежить. Дитя из леса

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Ее выпускали в Судожи аж с 19 века. После революции она была закрыта, но возродилась вновь усилиями местных патриотов и энтузиастов в период гласности и перестройки. И держалась на плаву вот уж без малого тридцать лет, из которых пятнадцать последних – благодаря усилиям Эдуарда Николаевича.

А основной причиной, почему «Судожский вестник» до сих пор не закрылся – в отличие от пяти других местных газет – господин главный редактор считал правильную работу с населением. Так называемую обратную связь. То есть – почту.

– Неужели вам это так интересно: разбирать каракули местной деревенщины? – выйдя из кабинета, спросила Эдуарда Николаевича бухгалтерша Наталья Васильевна, пышная разведенная дама средних лет. На ее ярко накрашенных губах играла легкая кокетливая улыбка.

Две недели назад она рассталась с очередным ухажером, не оправдавшим ее надежд, и теперь не могла смотреть равнодушно на бесхозного непьющего холостяка, с которым к тому же работала в одной организации. Она сновала вокруг господина главного редактора как хищная рыба вблизи добычи – готовясь совершить атакующий бросок. Но Эдуард Николаевич был настороже.

– Дорогая Наталья Васильевна! – проскрипел главный редактор. – Как вы думаете, сколько мог стоить хорошо обученный почтовый голубь в 1815 году?

Улыбка Натальи Васильевны увяла. А Эдуард Николаевич, напротив, оживился.

– Вы удивитесь, но в те времена один подобный голубь стоил не меньше, чем арабский скакун самых чистых кровей! Тем не менее, были любители, кто держал у себя целые голубятни. В Лондоне одним из таких был некто Натан Ротшильд, малоизвестный предприниматель.

Английское правительство привлекло его к финансированию военной компании против Наполеона. И вот, в момент, когда вся Европа, затаив дыхание, ожидала исхода битвы при Ватерлоо между войсками Наполеона и лорда Веллингтона, этот весьма прозорливый человек благодаря своей любви к голубям – а у него были английские и бельгийские почтари – ухитрился получить известие о разгроме французского императора на сутки раньше всех. Что позволило ему в течение одного дня, совершив несколько удачных сделок на бирже, заработать состояние в сорок миллионов фунтов стерлингов.

– Спекулянт, – пробормотала Наталья Васильевна. – А при чем тут голуби?

– Как вы догадываетесь, любовь к птичкам у господина Ротшильда была весьма прагматичной. Вплоть до 19 века, до повсеместного распространения телеграфа и телефона, голуби являлись самым быстрым средством доставки сообщений. И ключом к информации. «Тот, кто владеет информацией – владеет миром!» Знаменитое кредо дома Ротшильдов. Благодаря голубям…

– И что? И при чем тут?..

– А письма читателей, знаете ли, неиссякаемый источник любопытнейшей информации!

Наталья Васильевна обиделась.

– Что вы мне голову морочите, Эдуард Николаевич? Сорок миллионов фунтов стерлингов?! Местные сплетни таких денег не стоят! Уж поверьте мне, как бухгалтеру. Я-то в курсе, какая у нас в Судожи может быть информация. Одно слово – тьфу! – Раскрасневшись, главбух поспешила покинуть редакцию.

Услыхав как внизу, на первом этаже, хлопнула тяжелая входная дверь, редактор Тунганов усмехнулся и занял свое рабочее место.

– Итак, приступим.

Эдуард Николаевич вывалил на стол письма из бумажного мешка, нацепил очки и принялся вскрывать конверты. Беззвучно шевеля губами, он стремительно прочитывал содержимое, делал пометки то красным, то синим, то черным маркером, и раскидывал письма по нескольким тематическим стопкам.

– Родился… Женился… Пьет… Переезд… Размен… Продам дрова… Крещение… – морща лоб, нашептывал себе под нос главред.

За окнами редакции густела вечерняя мгла. Эдуард Николаевич зажег настольную лампу и, низко склонившись над клавиатурой компьютера, увлеченно бормотал вслух, смакуя формулировки, пробуя тексты на вкус.

– В детскую больницу города Шарьи требуется кровь третьей группы… Ммм… Куплю или обменяю пианино на бензопилу…

Свет монитора подсвечивал синим худое лицо главного редактора и его длинные узловатые пальцы, летающие по кнопкам.

За его спиной на стене шевелились тени от фонаря, который раскачивал на улице ветер.

Эдуард Николаевич ничего не замечал.

– Соседка зарезала черного козла и занимается вуду на площади коммунальной квартиры, прошу принять меры… Хи – хи-хи… А, вот! Свадьба состоится в храме Крестовоздвиженья… Скоропостижно скончался любимый муж и отец… Хе-хе… Свежачок, значит…

Господин главный редактор с увлечением работал, продолжая наполнять рубрику «Частности» для следующего выпуска газеты. В Судожском вестнике это была самая большая рубрика – в каждом номере она занимала не меньше полосы, а то и двух: реклама, объявления, вопросы читателей и ответы редакции, сообщения администрации и другие важные вещи.

Два часа пролетели незаметно. Эдуард Николаевич утомился. Он откинулся на спинку мягкого вращающегося кресла и зажмурился, чтобы дать отдых глазам. Но в этот момент тишина в здании взорвалась дребезжанием телефона.

Звонил допотопный аппарат из черного пластика с проводом у трубки, скрученным и перепутанным настолько, что ее неудобно было держать в руках. Эдуарду Николаевичу пришлось наклониться очень низко, чтобы приложить ухо к динамику.

– Судожский вестник. Тунганов у аппарата, – сказал он в трубку.

– Здравствуй, Эдик, – произнес тихий голос на другом конце провода. Голос лился мягко, бархатно, но у Эдуарда Николаевича ледяные мурашки забегали по спине и встопорщились все волосы на теле: ощущение было приятным и в то же время рождало неясную тревогу. Так волнуется пес, которому незнакомый человек кладет руку на загривок.

– Эдик, на завтра подготовь, пожалуйста, некролог. Сделаешь?

– Конечно! Не вопрос. Конечно, сделаю! Обязательно. Я никогда не…

– Некролог по поводу скоропостижной кончины Елены Николаевны Вольской. Мы сожалеем, и так далее. Причина смерти: гипертонический криз.

– Э… Надо же! Значит, она умерла?

– Еще нет. Но завтра умрет.

– А… в смысле? А как же?..

– Тебе об этом думать не надо. Она больше не понадобится. Мы справились. Ты ведь не сомневаешься в моих словах?

– Я?! Нет! О нет! Конечно, нет! Ни в коем случае!

– Хорошо. Значит, выразишь соболезнование от коллектива библиотеки, где она работала, и от администрации города. Все понял?

– Да. Да, я все понял! – подобострастно тараща глаза на черный аппарат, сказал Тунганов.

– Хорошо. Мы тобой довольны. Ты еще на месте?

– О да! Конечно! – с восторгом подтвердил Эдуард Николаевич. Тихий голос умолк, но перед тем, как собеседник положил трубку, главный редактор услышал довольное сопение и хлюпанье. Эти звуки заставили его задрожать.

Он обмяк, обхватил себя за плечи, словно пытаясь согреться. Посидев так с минуту, он нагнулся, открыл ключом потайной ящик письменного стола, дрожащей рукой пошарил там, вынул какую-то пожелтевшую бумагу, поднес к глазам…

Перед ним запрыгали строчки, корявым детским почерком выведенные на листке школьной тетрадки в клеточку.

«Дорогая редакция. Повиниться хочу… Поговорить надо с кем-то. Потому как думаю – а вдруг это моя вина?.. Из головы не выходит… Если б не запои… Но как было не пить? Я тогда вернулся из Афгана. Мать умерла, жена ушла. Детей не нажил. Один был как перст… Нашел их в лесу. Маленькие они были, голодные. Пищали как кутята. Один из них запутался в силках, что я ставил на зайца, а другой сидел с ним рядом и скулил. Взял я обоих с собой и держал у себя. Клетка у меня во дворе большая – отец в ней когда-то кролей держал. Ничего такого я не думал, не загадывал надолго… Промашка случилась. Запил я ненароком. Вовремя зубастых не накормил, они и удрали. Потом вернулись, правда – зимой им в лесу голодно. Вот, а потом-то я узнал про машину на трассе. Испугался: никак, думаю, это они, мои подопечные нашкодили? Спрашивал у доктора – да он отмахнулся…»

Затрепанный листок был подписан именем Любима Голубева. Главный редактор Тунганов знал письмо наизусть, но ему было приятно держать его в руках, читать и перечитывать.

– А мы еще подумаем. Еще посмотрим, кто кого…

Лоб господина редактора покрылся испариной, руки вспотели. Внизу хлопнула дверь. В гулкой тишине пустого здания скрипнули деревянные ступени лестницы. Кто-то поднимался по ним на второй этаж – туда, где располагался кабинет главного редактора.

Тунганов поспешил спрятать письмо Любима Голубева. Трясущимися руками он замкнул ящик стола и убрал подальше ключ от него.

Неизвестный гость поднялся по лестнице и встал за дверью кабинета.

Эдуард Николаевич затаил дыхание. Он хотел заговорить, спросить – кто пришел, но слова застряли у него в горле.

На лестнице завозились. Раздалось тихое ворчание и под дверь кабинета снизу протиснулся палец – сухой и узловатый, серый, как ветка дерева… Эдуард Николаевич задрожал… На него навалилась непонятная апатия. Чем сильнее колотилось сердце главного редактора – тем тяжелее становились его руки и ноги, тем сложнее было сопротивляться внезапно напавшему расслабленному умиротворению. Морок туманил разум, сковывал мыщцы.

Растянув губы в сонной, заторможенной улыбке, главный редактор поднялся, шагнул к двери и гостеприимно распахнул ее. И, отступив на середину комнаты, замер. С уголка распущенных в улыбке полных губ потянулась тонкая струйка слюны, сползла на пиджак, намочила рукав. Главного редактора это ничуть не обеспокоило: Эдуард Николаевич стоял посреди комнаты все с той же улыбкой и только слегка покачивался, словно камыш, колышимый ветром.

На стенах кабинета зашевелились тени, сползли с потолка вниз, опустились на плечи главного редактора. Сплелись с ним в тесный клубок.

Тихое бормотание и шепот зазвучали в комнате.

– Ххто… идет… по пустой лестнице… Да, шеф… Конечно, хозяин… Будет исполнено, мой господин…

Эдуард Николаевич ежился, хихикал, как девочка – пятилетка, когда ее щекочут. И задыхался от ужаса. Смерть засматривала ему в глаза, и он не смел отвести взгляд.

Глава 4. Следы

Дом я почувствовала еще издали: он ждал меня, поблескивая стеклами в сторону дороги. Маленький, кургузый осколок старины – все, что осталось от западного крыла давным-давно разрушенного дворянского имения. Здание это много раз перестраивали и переделывали, но архитектурной гармонии не прибавили. Дом выглядел нелепо, настоящий «кривой домишко».

И здесь осталась та часть меня, о которой я давно забыла: целлулоидный пупс из детства, прядь младенческих волос, школьные записки «Давай дружить», с размазанными от слез чернилами… И вдруг все это бросилось мне навстречу, знакомое и пугающе живое. Ты шепчешь: «Не может быть», а память лижет тебе руки и машет хвостом, и язык у нее теплый и шершавый, такой родной и настоящий, что ты содрогаешься.

Завидев знакомый резной балкончик, закрытый цветными стеклами – я замерла. Вспомнила запах нагретой на солнце пыли – она оседала на стопках прочитанных газет и журналов, которые мы выставляли туда с Лёлечкой.

Над крыльцом горела лампочка. Кто-то топтался у входа под козырьком, похожий на черную тень. Я сделала шаг, и он обернулся: высокий сутулый мужчина в черном пальто, с некрасивым, но умным лицом. Он курил, щурясь от дыма; невольно вздрогнул, и посторонился, когда с крыши съехал пласт мокрого снега. Ударившись о землю, снег рассыпался, обдав крыльцо фонтаном холодных брызг.

А черная тень не растаяла, подумала я. И вдруг узнала этого человека. Доктор Киржач.

– Игорь Ефремович! – окликнула я его, – Здравствуйте. Я – Дина.

Голос у меня дрогнул. Киржач придирчиво осмотрел меня.

– Да, это ты. Выросла, – признал он, наконец, без улыбки. Подошел, вынул у меня из рук дорожную сумку. По его замедленным движениям я догадалась, что он очень устал.

– Чего ж раньше не приехала?

– Я не знала! Не знала, что Лёлечка больна. Она только вчера позвонила.

– Позвонила? Вчера? А ты ничего не перепутала, Дина? Елена Николаевна уже три дня, как в морге.

– В морге?!

Деревянный порог, внезапно вздыбившись, прыгнул к самым глазам, и я увидела доски крыльца с истертой, осыпавшейся краской – близко-близко возле своего лица.

В узкой щели от выпавшего сучка, зацепившись еще крепким черенком за какую-то щепку, застрял коричневый полусгнивший лист березы и трепетал на ветру, словно маленький сигнальный флажок. И мне казалось, я слышу, как трещат и рвутся его ослабевшие прожилки под напором холодного сквозняка.

…Девочка ждала фею? А фею поймали и оборвали ей крылья.

***

Я пришла в себя от того, что по моим щекам похлопывали мокрым полотенцем. Открыв глаза, увидела испуганное лицо Киржача – крупное, с уныло нависающим носом в красных прожилках; курчавые темные волосы прилипли к вспотевшему лбу.

– Ну, барышня, даешь ты стране угля.

Толстая сердитая складка кожи, морщившая лоб доктора Киржача, расслабилась и опала: Игорь Ефремович, убедившись, что я пришла в себя, вздохнул с облегчением. Но тут же снова лоб его пошел буграми, и он принялся меня отчитывать:

– Ты что же это, барышня? В голодные обмороки падаешь?! Вон тощая какая. Это что, диеты у вас московские или ты пост траурный затеяла?

– Игорь Ефремович… А как же… Кто же…

– Ой, божечки! Оживела? Ну, слава тебе, царица небесная! – раздался шепелявый старушечий голосок и я, подняв глаза, увидала толстую желтолицую бабку в синем шерстяном платье – сарафане. Она протягивала мне граненую стопочку с какой-то густой багровой жидкостью.

– А я тебе, Дина, наливочки принесла. Пей!

Бабку я узнала сразу – Клавдия Михайловна, соседка. В конце Школьной улицы всего два дома; наш слева, ближе к дороге, Клавдии Михайловны – справа, в глубине.

Я даже фамилию бабкину вспомнила: Синькова. Старший ее сын утонул, когда ему шестнадцать было – давно, я его и не знала. А младший, Костик, учился со мной в одном классе, и потом – Лёлечка рассказывала – служил в армии на Дальнем Востоке, там и осел, семью завел.

Бабкин муж, Николай Алексеевич, пропал как-то странно – в 72 году уехал шабашить на стройку в соседней области и домой не вернулся. Что с ним случилось: сгинул или сбежал, соседка не говорила. А Лёлечка из деликатности и не расспрашивала: захочет – сама скажет, а нет – не нашего ума и дело.

С тех самых пор Клавдия Михайловна жила одинокой бобылкой. Уж ей больше восьмидесяти, я думаю. Куда старше моей Лёлечки, а вот жива, скрипит помаленьку, вечная бабка, ничего ей не делается. А Лёлечка… Перед глазами у меня снова все поехало, замелькали черные мухи, и странно сузилось зрение.

«Три дня как в морге», сказал Киржач… Стоп. ТРИ ДНЯ. Но тогда кто же мне звонил? С кем я разговаривала?!

– На-ка, выпей-ка, – бабка сунула принесенный стопарик мне прямо под нос. Багровая густая жидкость в нем пахла приятно – чем-то ягодным и сладким, вроде домашнего варенья. Я села. Оказывается, я лежала на диване в той комнате, которую мы с Лёлечкой торжественно называли «залой». Приняв у бабки стопку, выпила содержимое одним махом. Мне сразу обожгло рот и перехватило дыхание – «наливочка» оказалась крепкой, не меньше половины ее составлял, наверное, чистый спирт.

– Ничего себе! – горло загорелось так, словно туда плеснули напалмом. Кровь бросилась мне в лицо, стало жарко, и я села, спустив ноги на пол. Дышать я могла только через рот. – Что вы туда вбухали?!

– Это бальзам. На травах, на ягодках. Боярышник, вишневый лист, зверобой… – зашамкала бабка.

– Можно воды?! Пожалуйста!

– Да, да!

Игорь Ефремович вскочил, подал мне стакан воды из стеклянного графина с позеленевшим дном, который стоял на столе. Я выпила и обвела глазами комнату.

Кроме того, что в квартире не было теперь ее хозяйки и домоустроительницы – ее души… других перемен я не заметила.

Все в зале было, как раньше, когда я еще жила здесь.

Занавески с большими тюльпанами на окнах. Фарфоровые часы на комоде. Гобеленовый коврик с оленями у дивана. Репродукция Айвазовского в золоченой дешевой рамке. Фотографии отца, матери и мои детские – над комодом. Полосатые половики на дощатом крашеном полу. Сколотая местами плитка на голландской белой печи.

Когда в городе провели центральное отопление, большинство домовладельцев разобрали свои печки, освобождая жилплощадь от убогого элемента сельского быта. А мы с Лёлечкой печку оставили. И потом нарадоваться не могли, затапливая ее по собственному желанию и хотению промозглыми осенними вечерами, когда центральную котельную еще и не думали греть – ведь по отчетным чиновничьим бумагам до наступления сезона было еще далеко, а по истинным погодным условиям дом вымерзал.

Интересно, запасла ли Лёлечка на зиму дрова? Дрова мы держали в сарае во дворе, а небольшую вязаночку на одну растопку подсушивали на кухне у плиты, в деревянном коробе.

Я хотела встать, но Игорь Ефремович меня удержал.

– Нет уж, девица – красавица, ты лучше пока еще посиди. Сейчас Клавдия Михайловна сготовит тебе чего-нибудь покушать, а потом посмотрим. Тебе после обморока лучше отдохнуть.

– А как же Лёлечка? Как по… похороны?

Выговорила все-таки это мерзкое слово. Выгнала его из себя сквозь зубы, и рот тут же свело оскоминой, а глаза защипало, будто песка в них швырнули.

Игорь Ефремович потрепал меня по плечу.

– Ничего, ничего. Не волнуйся. Елену Николаевну в городе уважали. Администрация выделила средства, коллеги ее позаботились уже обо всем. Отпевание, поминки – всё будет. Ты постарайся до завтрашнего дня сил набраться. В четверг… похороны.

Он отвернулся, поморгал и набросился вдруг на старуху, которая, с жалостливо сморщенным лицом стояла надо мной все с тем же опустевшим стопариком в руках.

– Клавдия Михайловна! Что ж стоишь-то? Помогай, корми девчонку!

– Да, да!

Бабка, переваливаясь, поспешила к дверям.

– А я пойду, Дина, – сказал доктор. – Мне выспаться надо. С дежурства.

– А как же?.. – вскинулась я, но он меня остановил:

– Завтра. Все завтра. Сегодня отдыхай. Может, Анна Гавриловна позвонит еще – из библиотеки, помнишь ее?

Я кивнула.

– Ну, будь. Держись, девица.

Доктор кивнул мне и вышел. Я услышала, как хлопнула дверь квартиры, а спустя пару минут – входная внизу.

Я закрыла глаза и ненадолго заснула, будто провалилась. Наверное, сказалось нервное перенапряжение последних суток.

Потом пришла Клавдия Михайловна, притащила яичницу с луком – целую сковородку. Мы вместе сели за стол, и я неожиданно для себя с ужасным аппетитом съела почти всю яичницу, закусывая черным хлебом. Я и забыла, какой он душистый, со слегка кисловатым вкусом мякоти и толстой коркой – настоящий ржаной хлеб. Давно не ела такого.

Клавдия Михайловна только для виду поклевала чуть-чуть. И сразу вскочила, побежала ставить чайник. Схватила пустую сковородку – вымыть. Но я не дала – мне захотелось самой. Мы заспорили, обе вцепились в посудину. И так и ввалились втроем в кухню: я, соседка, и ее сковородка. Приклеились. В какой-то сказке что-то похожее было. Я вспомнила – и засмеялась. Клавдия Михайловна – вслед за мной.

А потом я увидела на окне в большой коричневой кастрюле Лёлечкин старинный бальзамин. За любовь к воде это растение называют в народе «Ванькой мокрым». Увидела – и смех у меня пропал.

Лёлечка с этим растением, как с живым, разговаривала. А вот теперь он стоял с почерневшими ветками, с повисшими, как тряпичные лоскутки, безжизненными листьями. Множество их опало, усеяв подоконник. «Ванька мокрый» скорбел по своей хозяйке. Мне стало страшно. Будь Лёлечка жива – она не допустила бы, чтоб ее любимый «Ванька» так увял. «Значит, ее нет? Нет!», – вспомнилось мне, и в висках застучала кровь, стало тяжело дышать.

Не думать. Единственное сейчас спасение – не думать ни о чем.

Я схватила стакан, набрала воды и плеснула в кастрюлю с цветком.

– Не поможет. Это ж он не высох. Это померзло всё! – вздохнула за моей спиной бабка.

Я обернулась:

– Как померзло?

Клавдия Михайловна пожевала сухим проваленным ртом и, будто нажевав каких-то мудрых решений, объявила, перекрестившись:

– Так я Леночку, Царство ей небесное, покойницу, как нашла-то? Вечером зашла к ней, валидолу попросить… И еще с лестницы почуяла: сифонит! Подхожу – а из-под двери так и тянет скознячищем! Я бегом к ней стучать, а у ней и не закрыто. Вошла я. Зову ее: Лёля, Лёля! Никто не отвечает. Темно. Я опять – Лёля да Лёля…

Я уже пожалела, что начала расспрашивать бабку. Всякий раз, как она произносила дорогое имя, во мне словно лёд трещал. И черная холодная вода захлестывала сердце.

– Ну, я вошла, свет включила – гляжу: матушки-светы! На кухне окно нараспашку, ветрильник по дому гуляет, Лена мертвая на полу лежит, а на подоконнике – грязи!

– Ка…кие грязи? – не поняла я.

Бабка зачем-то перекрестилась и беспокойно зыркнув на меня глазом, показала, потыкав в воздухе руками:

– Следы. Грязные. Будто ходил кто.

– Кто ходил? На подоконнике?! Птицы, может.

Бабка замялась. Замотала головой.

– Не, не птицы. Не похоже.

– Может, кошки? – предположила я. – Коты лазали…

– Может, и коты, – согласилась бабка, снова крестясь. – Только не похоже… Да и не держит у нас по улице никто котов-то. У Власовых же, где магазин, бобик-кабысдох – он всю эту живность на корню изводит! Как у позатошнем годе котят сожрал у Кузнечихи, так и…

– А куда же эти следы делись теперь? – спросила я, подойдя и осмотрев окно. Через стекло виден мне был и карниз, абсолютно чистый и мокрый, с лужицами недавно растаявшего снега.

Бабка уставилась на меня.

– Так я ж все зараз отмыла. А иначе – как же ж? Когда в доме покойница?

Я взглянула на бабку. Она таращилась, искренне недоумевая, что за странные вопросы ей задают. В глубоко запавших сонных глазах проблескивал какой-то суетливый безумный огонек, отчего мне тут же расхотелось ее допрашивать.

Следы? Примерещилось, наверное, бабке. В ее возрасте не удивительно. А вот что случилось со мной?.. Странное расхождение во времени смерти тети, странная ситуация с телефонным звонком…

Из головы не выходили слова доктора. Киржач был совершенно уверен, что Лёлечка не могла звонить мне вчера ночью. А доктор не из тех людей, кто способен на гнусные шутки да розыгрыши. Но ведь я могу поклясться, что говорила именно с Лёлечкой! Мне ли ее голос не знать?

– На ручки было похоже! – сказала вдруг бабка из-за спины.

– Что? – не поняла я. – Какие ручки?

– Ну, так… Следы-то. Будто дети ладошками хватали. Понимаешь?

Нет, ничего я не понимаю. Чертовщина какая-то.

Глава 5. Любим

Любим – таким допотопным имечком его наградила мать.

В деревне о Валентине Голубевой только ленивый не сплетничал: дескать, вот дура – сошлась с каким-то городским шабашником, тот ее обрюхатил да бросил. А на что ему деревенская давалка, которая на первого встречного повелась? Над Валентиной смеялись. И в глаза, и за глаза.

А она, словно не от мира сего, на чужие насмешки не обращала внимания: растила сына одна, играла с ним, покупала умные книжки, гордилась, какой он крепкий да здоровый, словно наливное яблочко. Не в пример многим деревенским ребятишкам из полных семей, да с отцами-алкоголиками.

«Любим – потому что любимый! Самый ты у меня, сынок, лучший на свете! – объясняла сыну Валентина. – А то, что папки у нас нет – ну так что ж! Не у всех бывают. Отец твой хороший человек, если б мог, конечно, с нами бы остался. Да только он не мог. Такая уж доля ему выпала, что ж поделаешь? Это ничего, это мы сами сдюжим».

И «дюжила». Впахивала за двоих, лишь бы сын ни в чем не нуждался. Неизмерима была Валентинина радость, когда Любим с красным дипломом окончил ветеринарный техникум и вернулся в родной колхоз работать на ферме. А спустя полгода женился на тихой симпатичной девушке из города по имени Регина, родили они Валентине внучку Катеньку и, казалось, счастье не покинет Валентинин дом уже никогда.

Но все это, конечно, оказалось иллюзией. Великая Майя – и счастье, и горе – всё иллюзия; только в одно никак не хочется верить, а в другом – слишком больно разувериться.

Весной 86 года Любима Голубева призвали в армию. И как самого крепкого по здоровью – единственного из всего района – отправили в Афганистан. Уговорили отдать долг родине. И только спустя полгода выяснилось, что в военкомате бумаги перепутали: взяли Любима Голубева, единственного сына у матери, кормильца семьи заместо Леонида Голубева, сына председателя колхоза, двадцатилетнего шалопая, подавшегося вскоре в город вслед за старшими братьями. Ходили слухи, что бумаги военком перепутал не просто так, а за большие деньги и подаренную председателем очередь на покупку «Волги»… Однако вскрылось это не сразу, а когда начались разбирательства – для Любима, Валентины, Регины и Кати это не имело уже никакого значения: при проведении крупной общевойсковой операции «Манёвр» ефрейтор медицинской части Любим Голубев пропал без вести в провинции Кундуз.

На страницу:
3 из 4