
Полная версия
КОМПРОМАТ НА СОПРОМАТ
Иван Павлович живо вспомнил лицо следователя и его, будто остановившиеся рыбьи глаза. Он был такой важный, серьёзный, так учтиво и любезно с ним говорил, но после допроса Ивана Павловича долго не покидало чувство, что весь допрос был пропитан фальшью, что всё это фарс, а он вынужденно участвует в дурно попахивающим спектакле.
«Купили, мерзавца, уже всё купили», – с ненавистью глядя в спокойное лицо Татарина, думал Иван Павлович и, проглотив подступивший к горлу комок, неожиданно севшим голосом произнёс:
– А если я откажусь, вы меня искалечите, жену повесите, внучку изнасилуете, дочь утопите в Неве, квартиру отнимите, а моей таксе оторвёте голову?
– Типа того, – хмыкнул Татарин, —только ты ещё забыл, что у тебя внучек есть Никитка, – ответил Татарин.
Иван Павлович вскинулся. Его вдруг охватило непреодолимое желание плюнуть в лицо этому негодяю, который нагло смеет говорить о его самых близких и родных людях, а потом бить его, бить до тех пор, пока силы не покинут. Словно почувствовав настрой Ивана Павловича, Татарин сделал шаг назад и спросил с интересом.
– Ты никак, доктор, быковать собрался?
Иван Павлович мотнул головой, обернулся к Сахалину, стоящему с резиново-непроницаемым лицом и повернулся к Татарину.
– Что ж вы, господа, со своим собственным народом войну ведёте? Тебе же парень ещё и тридцати нет, а ты набрал в себя уже столько дряни, что рано или поздно в ней утонешь. Неужели ты не знаешь, не слышал никогда, ни думал о том, что есть суд Божий Суд, что ничего не исчезает бесследно и обязательно придётся за всё отвечать? Или безродные вы, ни от матерей родились?
– Чё-ё-ё? – протянул гнусаво Татарин, невольно краснея. – Не понял я: ты, чё, лекции нам надумал читать об облике моралэ?
– Может ему аванс выдать, чтобы посговорчивей стал? – надвинулся на Ивана Павловича Сахалин, но Татарин придержал его.
Иван Павлович глухо ответил, не отводя глаз с лица Татарина:
– Ну, скажем так, никакие авансы не изменят моего мнения о таких, как вы. Я – врач, и не спрашиваю у людей, спасая их жизни, бандиты они, простые обыватели, христиане, атеисты, буддисты, богатые или бедные. И если завтра кто-то из вас попадет на операционный стол, за которым буду стоять я, обязан буду делать всё возможное, чтобы спасти вашу жизнь. Но сейчас меня посетило гадкое чувство, что не стоит спасать жизнь таких, как вы, спасать жизни тех, кто сам готов в любой миг лишить жизни других людей ради своих гнусных целей. Впрочем, знаю, что я этого никогда не сделаю, и я уже сейчас стыжусь, что мог так подумать. Но вы трусы, цепляющиеся за свои жалкие жизни.
Сахалин прошипел:
–Ты что нам впариваешь? Ты чего нарываешься?
Он хотел ткнуть Ивана Павловича кулаком в бок, но тот перехватил его руку, отодвинул его сторону, тихо сказав:
– Дай пройти. Завтра в одиннадцать увидимся у следователя.
Сахалин оторопело произнёс:
– Так ты понял, что мы тебе объяснить хотели, или нам ещё раз к тебе приехать?
Иван Павлович, ничего ему не ответил. Не оборачиваясь, двинулся к подъезду.
– Надо было всё же выписать этому доктору пару горячих, – прошипел Сахалин, провожая взглядом спину Ивана Павловича.
– Он, конечно, скажет, как нам надо. И сильно же он нас ненавидит! Правильно ненавидит, вообщем-то, Сахалин. Путёвый, крепкий мужик, – возразил ему Татарин раздумчиво. – Не надо было ему только впрягаться в эту лабуду. Сам виноват не просёк тему, Робин Гуд.
В машине, за рулём которой был Сохатый, подельники закурили. Сохатый ничего, не спрашивая, выскочил со двора на проспект, резво погнал машину, умело лавируя в плотном потоке машин. Сахалин, помолчав, сказал громко:
– Пацаны, майор меня опять доставал, звонил сегодня.
– Чего надо? – спросил Татарин, сидевший с задумчивым выражением лица.
– Мол, ещё десять штук нужно добавить, чтобы дело окончательно притормозить.
В машине повисла долгая и тяжёлая пауза. Нарушил её Татарин.
– Не скажи сейчас, что нам опять скидываться надо. Мы просили тебя не гнать. А ты выделывался, лихач. А теперь вместо того, чтобы делами заниматься, мы кормим этого майора Бойко из-за твоего гонора. Про наши заработки мы всё знаем, они у нас равные, вместе их добываем. Мы тебе из «общака» нашего конкретно и очень неплохо помогли. Давай дальше, братан, сам шевелись. Если ты, куда-то определил свои бабки, и нету свободных, то, пожалуйста, в долг я дам тебе с удовольствием. Это, думаю, будет справедливо. Мне дом нужно достраивать.
Ничего не возразил на это Татарину Сахалин, только посмотрел на него долгим взглядом. И столько в этом взгляде было ненависти и злобы, что, Татарин, заёрзав на сиденье и, поёжившись, пробормотал:
– Ты чего, Сахалин?
***
Дверь Ивану Павловичу открыла жена. Он хотел улыбнуться, но вместо улыбки вышла болезненная гримаса.
–Ты, не приболел ли, Ваня? – встревожилась жена и потрогала ладонью его лоб.
Иван Павлович схватил руку жены и, жадно поцеловав её, обнял жену, крепко прижал к себе и долго не отпускал.
– Ванечка, Ванечка, – тихо шептала жена, поглаживая нежно мужа по его седым волосам, сердцем почувствовав запредельное нервное состояние мужа.
Они долго так стояли, обнявшись, потом жена, не расспрашивая его ни о чём, кормила. Он попросил водки и выпил гранёный стакан.
Часа в три ночи жена Ивана Павловича проснулась от странных звуков. Она включила ночник и увидела, что её муж, уткнувшись лицом в подушку, плачет, вздрагивая всем телом.
Прасковья Ивановна
Когда кладбищенские рабочие закрыли крышку гроба и взялись за молотки, Ирина Владимировна, которую с одной стороны поддерживал муж Александр Иванович, а с другой стороны сын, высокий парень в морской форме с курсантскими нашивками, вдруг сдавленно вскрикнула: «Доченька моя», – и с остановившимися глазами, оттолкнув мужа с сыном, как слепая шагнула вперёд, упала на гроб, обняла его и затряслась в рыданиях.
Она лежала, как подбитая большая чёрная птица, с бессильно раскинутыми сломанными крыльями, кровь которой пропитала и окрасила последний приют её дитяти в кумачовый цвет.
Муж с сыном хотели, было, поднять её, но сухонькая, маленького росточка, аккуратненькая старушка, одетая во всё чёрное, придержала их. Муж Ирины Владимировны, крепившийся до этих пор, вдруг резко закрыл лицо ладонью и плечи его затряслись. Пятидесятилетний мужчина в один миг превратился в трясущегося старика с помертвевшим серым лицом. Он также резко отнял ладони от глаз, и немигающим взглядом уставился на вздрагивающую спину жены, слёзы текли по его небритому лицу. Сын с растерянным и сокрушённым видом стоял рядом, а старушка тихо поглаживала мужчину по спине. Старушка эта доводилась Александру Ивановичу старшей сестрой и приехала на похороны из Чернигова. Звали её Прасковья Ивановна.
Рядом с Александром Ивановичем стояли с поникшими лицами его сваты: Мария Фёдоровна с заплаканным лицом, Пётр Аркадьевич и их дочь с мужем. Сына Дениса на похоронах не было. Он находился в плавании и ничего ещё не знал о смерти своей беременной жены.
Шли тягостные минуты, Ирина Владимировна, лежала обессилено на крышке гроба, женщины, пришедшие, на похороны тихо плакали, мужчины стояли, опустив головы.
Наконец, Владимир Иванович подошёл к жене и что-то ласково ей, нашёптывая, попытался поднять её, на помощь ему пришёл сын. Она смотрела на мужа и на сына не понимающим взглядом, будто видела их в первый раз и, сделав пару шагов, обмякнув, стала оседать к земле.
Врач, который был рядом, быстро подскочил к ней и заранее припасенным шприцем ловко сделал ей укол в руку. Вездесущая Прасковья Ивановна подошла к брату, тихо проговорив: «Саша, Иру надо отправить домой. Ей нужно лечь в постель, я поеду с ней, присмотрю за ней, пусть врач поедет с нами. Ты поезжай с людьми на поминки, тебе нужно там быть».
Ирина Владимировна у машины пришла в себя, стала упираться, но старушка посмотрела ей в глаза и она покорно села на заднее сиденье машины. Прасковья Ивановна, взяла её руки в свои морщинистые сухие, в старческих кофейного цвета пигментных пятнах высохшие ладони и через некоторое время Ирина Владимировна закрыла глаза.
Дома Прасковья Ивановна уложила сноху в постель, накормила врача, внимательно глядя в его глаза, поинтересовавшись у него вскользь о его семье и житье-бытье, до прихода брата она сидела у постели Ирины Владимировны.
Когда врача решили отпустить домой, проводить его вызвалась Прасковья Ивановна. Уже у входной двери, она, поправляя ему шарф, спросила:
–Так ты, сынок, говорил, что у тебя двое детей?
– Дочь и сын,– кивнул головой врач.
– Дай-ка, мне твою руку, хлопчик, – сказала Прасковья Ивановна.
– Зачем это, бабушка? – удивлённо сказал врач, но руку безропотно протянул.
Прасковья Ивановна долго держала его руку в своей, и он, не выдержав, улыбнулся:
– Пульс измеряете?
– Пульс, – отпуская его руку, ответила Прасковья Ивановна, – сына твоего бесы в оборот взяли. Разве сердце твоё и голова ничего не говорит тебе? Ты же каждый день с ним видишься. Ничего неладного не замечал? Как врач хотя бы…
Врач удивлённо посмотрел на старушку:
– Что вы имеете в виду? Вы, мне хотите сказать, что он болен?
– Болен. И ещё не поздно вылечить. Ты вещи его проверь, руки давно видел?
Врач побледнел. И вдруг ошеломлённо, после паузы, во время которой Прасковья Ивановна смотрела ему в лицо, спросил:
– Наркотики?
– Не знаю, – ответила старушка. – Но бесы крепко вцепились в него, тянут его душу в свой омут. Помоги ему, сынок. Время такое скверное теперь, кругом они, бесы, а кто ж кроме родителя сейчас детям помогать должен? Жалкие они деточки нынешние, нету у них корня крепкого, а соблазнителей мерзких тьма кругом. И ты сам… зачем пьёшь? В твоём роду много было пьющих, не один от пьянки сгорел, а это знаешь, страшная вещь умереть без исповеди и причастия в пьяном виде.
Врач опустил голову. Он размышлял и заметно нервничал. Когда поднял голову, ответил нервно:
– Спасибо, мать. Что-то я, в самом деле, перестал за забор заглядывать, поплыл по течению без вёсел и руля. Неужели с сыном моим… всё так плохо?
– Ты в храм сходи, и мне позвони, когда разберёшься – я тут надолго теперь приткнусь. Молиться буду за тебя и твоего сыночка. Как его зовут-то?
– Кириллом.
– Имя хорошее, крепкое. Ни Вольдемар и не Днепрогэс, – сказала старушка. – Иди с Богом, сынок.
Она перекрестила врача и он, усталый, бесприютный, давно похоронивший самых любимых своих людей мать, отца и сестру с братом, живущий с женой, от которой уже давно не видел ни ласки, ни утешения, ни человеческого участия, а одно лишь порицание и обвинение в неумении жить, медленно и неуклонно сползающий в пропасть безразличия и тьмы, в которой уже не было ярких красок, а преобладал один серый цвет, вдруг обнял порывисто это маленькое тщедушное тельце, а Прасковья Ивановна поглаживала его по спине, а губы её беззвучно при этом шептали молитву.
Заседание суда закончилось, когда стемнело. Пострадавшую сторону представлял Александр Иванович. В самом конце зала сидела отдельно от брата Прасковья Ивановна. Всё проходило рутинно, скучно, с несколькими длинными перерывами. Представитель прокуратуры отбубнил монотонно своё, адвокат своё; судья, читал бумаги торопливо без пауз, поднося листы близко к лицу, будто хотел его спрятать. Слова у него сливались в одно длинное серое предложение. Татарин с Сахалином сидели в зале в тёмных костюмах при галстуках. Лица их выражали скорбь и уважение к происходящему действию, от которого разило невыносимой фальшью и холодным равнодушием.
Дело было закрыто за недоказанностью вины. Татарин с Сахалином с видом респектабельных джентльменов, которые были вынуждены убивать своё время на не имеющие к ним отношения мероприятия пожали руку вертлявому, с бабьим лицом адвокату, и вышли из зала на набережную, где их в машине ждал Сохатый. Они не сразу пошли в машину, а подошли к ограде Фонтанки, стали под фонарём и жадно закурили. Они, переговариваясь, курили и смотрели в замёрзшую реку.
Неожиданно Татарин, вздрогнув, обернулся. Рядом с ними, опираясь на палку, стояла бесшумно подошедшая к ним Прасковья Ивановна.
–Ты чё, бабуля, людей пугаешь? Чё те надо, старая? – спросил удивлённо Татарин.
Прасковья Ивановна ничего ему не ответила, лишь коснулась его руки, будто сказала: помолчи. Татарин от её прикосновения дёрнулся, будто его током «щипнуло».
Обернувшийся Сахалин рассмеялся и полез в карман за деньгами, подмигнув Татарину:
– Бабульке материальное положение подправить требуется, тёмный ты человек, Татарин.
– Эт, можно, – ответил Татарин. – Времена тяжёлые. Деньги всем нужны. Подкинь, Сахалин, бабульке из кассы взаимопомощи.
Прасковья Ивановна, глядя в смеющиеся глаза Сахалина, раздосадовано покачала головой.
– Думаешь, спасся? Как же ты раб Божий Александр жить-то с этим будешь?
– Ты о чём это бабка? Имя, откуда знаешь? – удивлённо произнёс Сахалин, доставая из кармана пачку денег, перетянутую резинкой, – на-ка, возьми, бабуля, пригодится. От сердца даю, бери, бери.
Он вытащил из пачки пару купюр, протянул Прасковье Ивановне.
Прасковья Ивановна отодвинула его руку.
– Не за деньгами я к тебе подошла.
– Так чё тебе надо? – удивился Сахалин.
– Хотела на тебя вблизи посмотреть, чем ты светишься. Да нету от тебя свету. Тьма одна от тебя идёт.
– Аккумулятор подсел. Сейчас подзарядимся и пойдём в клуб зажигать, – ухмыльнулся Сахалин. – Бери, бери деньги, старая, пока дают. Чего это ты пурги какой-то нагоняешь?
–А ты знаешь, что это за старуха, Сахалин? – сказал вдруг Татарин, нервно закуривая ещё одну сигарету.
– Ну? – Сахалин обернулся к нему.
– Это ж родственница … погибшей. Она и на первое заседание суда приходила.
–А-а-а, – протянул Сахалин. – Так чего тебе надо, бабушка? Ты же была на суде. Слышала, что суд постановил. Не мы это были.
– Эх, парень, парень. Разве это суд? Смердит от такого суда, где волка овцой невинной представляют. Ты убил Ольгу и дитя её, света Божьего не увидавшего, ты убил, и тебе бы за это по-мужски ответить нужно было бы, покаяться, на колени перед родителями упасть.
Сахалин не дал ей договорить.
–Адвокатша нашлась! Да я это! Я! Не нарочно же?! Так вышло. Не увидел я её. Бывает такое. Каждый день такое случается, с каждым такое может случиться. Машина – не велосипед. И что? Мне в тюрьму садиться? Её не вернуть, а мне туберкулёз в тюрьме подцепить и сдохнуть? За одну смерть две смерти плата?
– Мертвец передо мною, мертвец, – сказала Прасковья Ивановна. – Говоришь, говоришь, а глаза мёртвые. Что ж ты так за жизнь свою жалкую цепляешься? Жизнь ли это так жить, как ты живёшь? Скольких ты людей, походя, между делом убил после Ольги, не считал? Ты же купил эту жалкую свободу, платил и судьям и другим людям, развращал деньгами ради своей жизни. Они, все, кому ты оплачивал труды их грязные, твоими подельниками стали, понимаешь, убийцами Оленька? А свидетелей, честных людей запугал… представляешь, что они тебе теперь желают? Да, думаю, что и все, кто деньги твои чёрные взял неважно себя чувствуют, и любви к тебе особой не испытывают.
– Ну, хватит, – зло сказал Сахалин. – Всё сказала? Тогда вали. Пошли, Татарин.
– Погоди, – голос Прасковьи Ивановны дрожал, она говорила совсем тихо.
– Ну, что ещё? – дёрнулся Сахалин.
– Я твоё завтра увидела…
– Это интересно, – Сахалин приостановился.
– Я сейчас дом твой новый вижу. Место пустынное, тихое, лучше места не найти для очищения души. Совсем скоро там будешь. Много времени отпустится тебе для сердечной работы. Не оставит тебя Господь без крова, воды и пищи. Там и пребудешь ты. Вижу камень хороший, на таких столпники великие молились, тебя на нём вижу, воду вижу бескрайнюю, а дальше туман… не вижу ничего. Не в моих силах видеть так далеко. Чёрный, ты чёрный, сажей злобной душа залеплена…не понимаешь, что день к вечеру хорош.
Она перекрестилась, и побрела осторожно по скользкому тротуару к автобусной остановке, где её ждал брат. Вдруг она остановилась, повернулась и повторила: «День к вечеру хорош».
– Чокнутая! – сказал Сахалин, провожая Прасковью Ивановну взглядом. – Пошли, Татарин. Надо обмыть дело. Ванга, блин. Типа ясновидящая. Во, блин, башню у людей посносило, насмотрелись телевизора!
Выкинув в канал сигарету, Татарин, оглядываясь, последовал за товарищем.
Остров
Камень был горячий и гладкий, сидеть на нём было приятно. Камнем он называл большой валун в форме высокой перевёрнутой ванны, отполированный ветрами и намертво вросший в песок. К нему «приросли» три камня служившие ему ступнями.
От камня до океана было шагов двести. Когда он впервые сел на этот камень, океан был от него шагов на двадцать дальше. Материальным свидетельством наступления океана на сушу, для человека, сидящего на камне, был безобразный огрызок скалы, поросший водорослями, в каких-то лишайчатых ржавых пятнах, выступающий из воды, словно гнилой зуб в беззубом рту.
Сколь долго он живёт на этом острове он уже не мог сказать, но хорошо помнил, что было время, когда эта уродливая скала с таким же наглым и независимым видом стояла на берегу и океан доставал до неё только во время приливов и штормов. Теперь её основание всегда было в воде.
Изо дня в день, из года в год и из века в век, воды океана накатывались на этот скалистый клочок суши, затерявшийся в его бескрайних просторах. Иногда океан с бешеным рёвом яростно обрушивался берег, но чаще лизал его своим солёным и шершавым языком, а его верный и буйный друг-хохотун ветер, посвистывая, помогал ему в этой вечной разрушительной работе.
Люди, приезжающие из года в год на одни и те же морские курорты, вряд ли замечают изменения, происходящие с морем. Они беззаботно купаются, отдыхают, загорают, веселятся и твёрдо уверенны, что и на следующий год найдут море на том же месте. Но для Сахалина, сидящего сейчас на камне, незаметная и настырная борьба воды с сушей не могла остаться незамеченной, дни, которым он давно потерял счёт, дни, похожие один на другой, давно уже начинались с того, что он приходил к своему камню. Он сидел на нём неподвижно подолгу, с умиротворённым лицом, всматриваясь в бескрайнюю живую даль океана, иногда закрывал глаза и дремал, а уходил только тогда, когда подступала нестерпимая жажда.
Как-то он вспомнил, как однажды был в храме с Сохатым, где увидел икону с Серафимом Саровским молящегося на камне. Подкованный в религиозных вопросах Сохатый рассказал ему о том, что этот монах тысячу дней и ночей молился на камне. Силу своего камня и Сахалин чувствовал. Он молиться на камне, молился о своём освобождении с проклятого острова. Молитв он не знал, поэтому просил у Бога спасения и помощи, под спасением он понимал возвращение в мир людей. Молитвы он совмещал с проклятиями в адрес ненавистной старухи-ведьмы, по колдовскому навету которой он оказался на этом каменистом остове. Но в этом он уверился не сразу, «прозрение» пришло чуть позже.
До камня всё было по-другому. После того, как океан выплюнул его на берег рядом с этим камнем, он долго не мог осознать явь это или сон. Он не верил своим ощущениям, бегал по берегу, отскакивал в испуге от ползающих змей, кричал что-то, потрясая кулаками, рыдал. Были долгие дни безумия, метаний, ярости, отчаяния, запредельной тоски, невыносимого страдания и жесточайшей апатии.
Несколько первых ночей он не спал, ходил по берегу, удивлённо вглядываясь в низкое, усыпанное яркими звёздами небо, в океан и мозг его отказывался принять очевидное и ужас случившегося.
Впрочем, его тут же посетила незримая госпожа Надежда, лёгкая в своих проникновениях в сердца людей. Она подкинула ему порывы естественного энтузиазма, веру, что всё это ненадолго, что его вот-вот найдут. Но время шло и ничего не менялось: спасатели не появлялись, дни были похожи один на другой с чередующимися приступами злобы и апатии, ночи были бессонны и тревожны.
И однажды, когда он стоял, вглядываясь в водную пустыню, накопившиеся состояние отчаяния выстрелило. Издав отчаянный вопль, он бросился в воду, потеряв контроль, забыв об акулах, подплывающих близко к берегу. Он остервенело плыл к горизонту, где должна была быть, – он так думал, – заветная земля людей. Быстро потерял силы, перестал противиться объятьям океана, готового забрать его в свои тёмные глубины, и даже обрадовался тому, что страданиям, наконец, наступит конец.
Но он не утонул, и его не съели акулы. Очнулся на берегу, на том самом месте, с которого бросился в океан, у камня. Как это произошло он понять не мог, но позже стал думать, что возможно он и не прыгал в океан вовсе, что это было галлюцинацией. Именно тогда он в первый раз взобрался на этот прогреваемый солнцем камень и сразу же почувствовал нечто необычное: возникло тёплое ощущение расслабленности, успокоения. Придя к камню в следующий раз, он почувствовал то же самое.
Сидение на камне странным образом мобилизовало его внутренние ресурсы, он это не сразу понял, но внутренне почувствовал его скрытую силу. Со временем сидение на нём стало обязательным действием, каким-то необходимым спасительным ритуалом.
Сидя на камне, он забывал о еде, воде, своей горькой участи, мысли текли ровно, взгляд, устремлённый в океан, будто проникал в далёкие места населённые людьми, он вспоминал, мечтал, грезил, а иногда просто отключался, и тогда взгляд его становился пустым и мёртвым. В такие моменты он надолго замирал, превращаясь в изваяние, сливаясь в единое целое с камнем, который становился постаментом этому живому изваянию. Со временем он стал думать, что не он выбрал этот камень, а этот одинокий камень-друг, стоящий здесь много веков пожалел и выбрал его, призывая приходить и делить с ним горькое одиночество и подпитывать своей силой.
Ему захотелось пить. Он спустился на песок, и, прихрамывая, пошёл прочь от океана по остывающему песку. Пройдя несколько шагов, остановился, и некоторое время пристально вглядывался в необъятную, мерно дышащую зеленоватую бесконечность, словно надеясь увидеть там, что-то очень важное. Рядом с его ногами, сдвигая песок, и, оставляя след, прошуршала крупная змея, он проводил гада равнодушным взглядом.
Он шёл вглубь острова на запад. Солнце, красно-оранжевое, как огромный апельсин, уже прошло почти весь свой дневной путь и устало повисло у горизонта над океаном на другой стороне острова. Скоро оно должно было медленно опуститься в океан, передав своей вечной сменщице луне небесную вотчину.
Сахалин шёл, не глядя под ноги, губы его шевелились. «Когда-нибудь проклятая вода доберётся и до моего камня и сожрёт его, тогда, наверное, исчезну и я. Мои кости будут валяться на этом песке, а в черепе будут откладывать яйца проклятые змеи… это последний мой остров, последний. Проклятая старуха! Ведьма! Заслала меня на погибель, проклятая, проклятая, проклятая», – беззвучно шептали его губы.
Он остановился и опять обернулся к океану. Вздохнув, повторил громко: «Проклятая! Не сдохла ещё, наверное, проклятая. Зачем я сел в тот самолёт? Проклятая, проклятая, проклятая ведьма! Всё она, всё она!»
Его сейчас не признали бы ни друзья, ни даже родная мать. Он был наг, худ и чёрен. Кожа была прокалена солнцем и выдублена ветрами, волосы свисали грязноватой серой спутавшейся массой до пояса. Борода неопределённого цвета длинной растрёпанной мочалкой лежала на его впалой груди. Лицо до самых глаз, тёмных, с запавшими глазницами, заросло седыми с прочернью волосами. Между ног с ороговевшими ногтями скукожился сморщенный срам, и болталась такая же чёрная, как и сам он, мошонка.
Тропка полого шла вверх между отшлифованными солёными ветрами валунами. Он часто останавливался передохнуть и присаживался на камни. Дышал тяжело, набирал воздух в грудь со свистом, широко открывая рот, в котором виднелись пеньки полусгнивших зубов, Передохнув, вставал и брёл с отрешённым видом дальше, а губы всё время, что-то шептали.









