
Полная версия
Источая похоть

Ирина Луна
Источая похоть
Глава 1. Пробуждение дара с Верой
Мне сорок два. В этом возрасте мужчина обычно уже имеет либо язву желудка, либо любовницу, либо хотя бы ипотеку. У меня не было ни того, ни другого, ни третьего. У меня был пустой документ Word, открытый уже сто сорок семь дней, и мигающий курсор, который издевательски подмигивал мне каждое утро.
Писательский блок — это слишком красивое название для того, что со мной происходило. Блок — это когда есть стена, но ты знаешь, что за ней что-то есть. У меня за стеной была пустота. Звенящая, как брошенный колодец.
Издатель звонил раз в неделю. Сначала спрашивал про рукопись. Потом про наброски. Теперь он просто вздыхал в трубку и интересовался, не устроился ли я уже куда-нибудь менеджером по продажам.
В тот день я возвращался с очередной встречи, на которой мне вежливо отказали в должности копирайтера. «У вас слишком... литературный стиль для описания пластиковых окон», — сказала девочка лет двадцати пяти, явно гордясь своей властью. Я поблагодарил и вышел.
Автобус был набит битком. Июньская духота превратила салон в консервную банку с человеческим бульоном. Я висел на поручне, вжатый в чью-то спину, и пытался дышать через раз. Пахло разогретым асфальтом, потом и чьими-то сладкими духами.
Она стояла прямо передо мной.
Женщина лет пятидесяти с небольшим. Не красавица в классическом понимании — красота вообще редко ездит в час пик на сорок седьмом маршруте. Но в ней было то, что я, как неудавшийся писатель, научился замечать: порода. Осанка бывшей балерины или жены военного — спина прямая, подбородок чуть вздёрнут, даже в этой давке она держалась так, будто едет в лимузине. Тёмные волосы собраны в тугой узел на затылке, открывая шею с тонкой цепочкой вен — синих, едва заметных под бледной кожей. Серый брючный костюм — строгий, но ткань дорогая, матовая, приятная на вид. Я представил, какая она под этим костюмом, — и одёрнул себя. Не время. Не место.
Но тело не слушалось.
Я не собирался возбуждаться. Клянусь. В сорок два года эрекция в переполненном автобусе — это не романтика, а диагноз. Но её запах — не духи, а что-то под ними, тёплое, молочное, женское, запах чистой кожи и лёгкого пота — проник в мои ноздри, и мой организм, истосковавшийся по хоть каким-то событиям, решил устроить бунт. Кровь прилила к паху, член начал твердеть — медленно, неумолимо, как будто у него были свои планы на этот вечер.
Автобус тряхнуло на яме.
Толпа качнулась волной. Кто-то наступил мне на ногу — я даже не почувствовал боли. Кто-то толкнул в спину. Я потерял равновесие и подался вперёд, инстинктивно выставив руку, чтобы не упасть лицом в этот тугой узел волос.
Моя ладонь встретилась с её ягодицей.
Ткань костюма оказалась неожиданно тонкой и скользкой под пальцами. Под ней прощупывалось упругое, живое тепло — мышца, чуть напряжённая от неожиданности. Я хотел отдёрнуть руку. Я правда хотел. Это было неприлично, неправильно, преступно. Но автобус снова качнуло, и моя ладонь осталась на месте — прижатая, горячая, виноватая.
И одновременно с этим прикосновением я почувствовал, как мой собственный член, уже твёрдый, пульсирующий, упёрся в мягкое бедро. Сквозь джинсу. Неумолимо. Очевидно. Я чувствовал, как головка трётся о ткань её брюк, как нарастает влажное тепло в паху, как моё дыхание становится чаще.
Она должна была отдёрнуться. Должна была обернуться с презрением или хотя бы с брезгливостью. Пятьдесят лет, строгий костюм, прямая спина — такие женщины не терпят, когда о них вытирают чужую похоть в общественном транспорте.
Она замерла.
Не так, как замирают в шоке или гневе. Иначе. Я почувствовал это кончиками пальцев, ещё до того, как понял умом: мышца под моей ладонью вдруг расслабилась. Медленно, как разжимается кулак, выпуская голубя. Напряжение, которое держало её спину прямой, а плечи — развёрнутыми, ушло. Она словно обмякла, подалась назад, и её ягодица плотнее легла в мою ладонь. Бедро чуть качнулось, принимая давление моего паха. Движение было микроскопическим, никто в автобусе не заметил бы. Но я заметил. Я почувствовал, как её тело отвечает — не разумом, а чем-то более древним, инстинктивным.
А потом она медленно, очень медленно повернула голову.
Я приготовился к пощёчине. К крику. К фразе «да как вы смеете». Я уже сочинял оправдания: про давку, про яму на дороге, про больную ногу.
Она посмотрела на меня через плечо. И в её глазах не было ничего из того, что я ожидал увидеть.
Там было узнавание. Не узнавание меня — мы никогда не встречались. Узнавание себя. Как будто я прикосновением разбудил в ней кого-то, кто давно спал под толщей лет, обязанностей, правильных решений и строгих костюмов. Её глаза — карие, почти чёрные — расширились. Зрачки съели радужку, оставив только тёмные провалы, полные голода. Губы приоткрылись — бледные, без помады, чуть обветренные. Вдох стал глубже, с лёгкой хрипотцой.
— Не убирайте руку, — сказала она почти шёпотом, одними губами. Голос был низкий, с той особой хрипотцой, которая бывает у женщин, много куривших в молодости, а потом бросивших.
Я не убрал.
Автобус ехал. Люди вокруг толкались, говорили по телефонам, слушали музыку в наушниках. Обычный вечер, обычный маршрут, обычные пассажиры. А я стоял, прижавшись пахом к бедру незнакомой женщины, держа ладонь на её ягодице, и чувствовал, как под моими пальцами бьётся её пульс — частый, горячий, совершенно невозможный. Я чувствовал жар её тела даже сквозь ткань — он пробивался наружу, обжигал мою ладонь, поднимался по руке к плечу, к шее, к лицу.
Что-то происходило. Что-то, чему я не мог найти названия. От моего прикосновения, от этого нелепого, постыдного, случайного касания в переполненном автобусе — она менялась. Буквально на глазах. Спина потеряла свою балетную жёсткость, плечи опустились, шея стала беззащитной. Дыхание сделалось рваным, грудным — она дышала не животом, как дышат спокойные люди, а верхней частью лёгких, часто и неглубоко. Я видел, как поднимается и опускается её грудь под серым пиджаком, как натягивается ткань блузки.
— Выходите на следующей, — снова шепнула она, не оборачиваясь. — За мной.
Это был не вопрос и не просьба. Это был факт. Как восход солнца. Как гравитация. Как то, что происходило сейчас между нами, чему я не мог найти ни объяснения, ни названия.
Автобус затормозил. Двери открылись с шипящим вздохом. Она двинулась к выходу — и я, всё ещё ничего не понимая, двинулся следом, как привязанный. Я смотрел на её ягодицы, обтянутые серой тканью, на то, как они двигаются при ходьбе — сдержанно, но уже иначе, чем в автобусе до моего прикосновения. В них появилась какая-то новая свобода, раскованность, которой не было раньше.
На остановке было людно. Она шла быстро, не оглядываясь, но я знал, что она чувствует моё присутствие за спиной — по тому, как она чуть замедляла шаг на поворотах, давая мне не потеряться, как её спина напрягалась, когда я подходил ближе. Она свернула во дворы — серые питерские колодцы с облупившейся штукатуркой и запахом кошек. Остановилась у парадной старого дома с облезлой дверью.
Только здесь она повернулась ко мне лицом.
Теперь я видел её всю. Морщинки вокруг глаз — тонкие, как паутинка, но живые, подвижные. Складка между бровей — глубокая, от привычки хмуриться, от привычки контролировать. Губы без помады, чуть обветренные, но красивого рисунка — такие губы созданы для поцелуев, просто она об этом забыла. И глаза — карие, почти чёрные, смотрящие на меня с такой смесью страха и голода, что у меня перехватило дыхание.
— Вы колдун? — спросила она серьёзно. Без иронии.
— Я... нет. Я писатель.
Она тихо рассмеялась. Смех получился горьким, как хинин.
— Писатель. Ну конечно. Я двадцать три года замужем. У меня взрослая дочь. Я начальник отдела кадров в строительной компании. Я не изменяла мужу ни разу. Даже в мыслях. А сейчас я стою перед вами и... — она замолчала, прикусила губу. Я видел, как краска заливает её щёки — не девичий румянец, а лихорадочные пятна на скулах.
Я ждал.
— И я мокрая, как девчонка, — закончила она почти сердито. — Из-за того, что какой-то незнакомый мужчина потрогал меня за задницу в автобусе. Этого не может быть. Что вы со мной сделали?
Я молчал. Потому что у меня не было ответа. Я сам не понимал, что только что произошло. Но я чувствовал — моя ладонь всё ещё горела в том месте, где касалась её ягодицы. Покалывание не проходило. Словно через это прикосновение между нами протянулась невидимая нить.
Она достала из сумки ключи, открыла дверь парадной. В подъезде пахло сыростью и старыми газетами — запах времени, запах жизней, прожитых за этими стенами. Она шагнула внутрь, в полумрак, и снова посмотрела на меня.
— Меня зовут Вера, — сказала она. — Квартира двенадцать. Поднимитесь через три минуты. Мне нужно... мне нужно хотя бы попытаться прийти в себя и понять, что я делаю.
Дверь захлопнулась.
Я остался стоять на улице. Сто сорок семь дней пустого документа. Пустой колодец. И вдруг — это.
В кармане завибрировал телефон. Сообщение от издателя: «Андрей, на следующей неделе жду хоть что-то. Иначе разрываем контракт».
Я посмотрел на облезлую дверь. На номер дома. На свою правую ладонь — она всё ещё горела, и я мог поклясться, что чувствовал на ней отпечаток её тела, её тепла, её пробуждения.
Три минуты прошли.
Я толкнул дверь и вошёл в подъезд, ещё не зная, что именно сегодня, в квартире номер двенадцать, в постели пятидесятилетней начальницы отдела кадров по имени Вера, начнётся моя новая книга. И моя новая жизнь.
Лестница пахла временем. Не просто пылью и кошками — а именно временем, той особой затхлостью, которая копится в старых домах десятилетиями, впитываясь в дерево перил и трещины штукатурки. Я поднимался медленно, считая ступени. Одиннадцать. Площадка. Ещё одиннадцать. Третий этаж.
Дверь квартиры номер двенадцать была приоткрыта. Узкая полоска жёлтого света падала на истёртый кафель лестничной клетки. Я замер на мгновение, положив ладонь на холодный металл дверной ручки. Сердце билось где-то в горле — не от страха, а от предчувствия. От того особого, почти забытого чувства, когда жизнь вдруг сворачивает с накатанной колеи в неизвестность.
Я вошёл.
Вера стояла у окна в гостиной, спиной ко мне. Она сняла пиджак и осталась в светлой блузке, сквозь которую проступали очертания лопаток — острые, напряжённые, как сложенные крылья. Ткань была тонкой, почти прозрачной в свете закатного солнца, и я видел полоску бюстгальтера под ней — простого, телесного цвета, без кружев. Она курила, хотя в квартире не пахло табаком — видимо, это была её тайная сигарета, из тех, что прячут от мужей в жестяной банке из-под чая на антресолях.
Окно выходило во двор-колодец. Там, внизу, играли дети, кричали, смеялись — звуки долетали сюда приглушёнными, словно сквозь вату. Солнце клонилось к вечеру, и комната тонула в густом, медовом свете, который делал всё мягче, размытее, нереальнее. Пылинки танцевали в солнечных лучах, и в этом танце было что-то гипнотическое.
Она не обернулась, когда я закрыл дверь. Только плечи её чуть дрогнули, и столбик пепла упал на подоконник.
— Я думала, вы не придёте, — сказала она всё тем же низким, с хрипотцой голосом. — Честно говоря, надеялась, что не придёте.
— Почему?
— Потому что тогда я могла бы убедить себя, что мне показалось. Что это была просто духота в автобусе. Скачок давления. Всё что угодно.
Она повернулась.
И я снова увидел это в её глазах — тот самый странный голод, смешанный с почти детским испугом. Так смотрит человек, который всю жизнь боялся высоты и вдруг обнаружил себя стоящим на краю обрыва, с непреодолимым желанием шагнуть вниз.
— Вы так и не ответили, — сказала она. — Что вы со мной сделали? Там, в автобусе?
Я прошёл в комнату. Диван, застеленный старым пледом, — выцветший, но чистый, с рисунком в шотландскую клетку. Книжный шкаф с собраниями сочинений — классика в одинаковых переплётах, которую собирают для статуса, а не для чтения, корешки не тронуты, не сломаны. На журнальном столике — чашка с недопитым кофе, на поверхности застыла пенка, и раскрытый женский роман обложкой вверх. Всё обычное, устоявшееся, правильное. Жизнь, в которой не было места тому, что происходило сейчас.
— Я не знаю, — сказал я честно. — Я просто... коснулся вас. А потом почувствовал, как вы... отозвались.
Она усмехнулась — горько, одними уголками губ.
— «Отозвалась». Какое аккуратное слово. А на самом деле я потекла, как сука во время течки. В автобусе. При посторонних. От прикосновения незнакомого мужчины, который младше меня на десять лет и, судя по всему, даже не особо старался меня соблазнять.
Она говорила грубо, намеренно грубо — словно пыталась грязными словами заземлить то, что с ней произошло, вписать это в какую-то понятную, физиологическую схему. Но за грубостью дрожала растерянность. И что-то ещё. Что-то похожее на благодарность.
— Вы давно не чувствовали... желания? — спросил я.
Она затушила сигарету о дно цветочного горшка. Медленно. Тщательно. Я видел, как дрожат её пальцы — тонкие, с аккуратным маникюром, без колец, кроме обручального.
— Я не чувствовала желания никогда.
Тишина в комнате стала плотной, как вода. Я слышал, как на кухне капает кран — размеренно, с интервалом в секунду. Как внизу, во дворе, смеётся ребёнок — звонко, беззаботно. Как дышит Вера — глубоко, неровно, словно перед прыжком.
— Мой муж... — она запнулась, и я увидел, как дёрнулся уголок её рта. — У нас всё нормально. Он хороший человек. Работает, не пьёт, не бьёт. Дочь выросла, уехала, звонит раз в неделю. Мы живём как соседи по квартире. Спим в одной постели, иногда — раз в месяц, может, реже — он забирается на меня, делает своё дело, отворачивается и засыпает. Я лежу и смотрю в потолок. Считаю трещины. Я никогда не... — она сглотнула, и я увидел, как движется её кадык. — Я читала про это в книгах. Про то, как женщины кричат, выгибаются, теряют контроль. Я думала, это просто красивые метафоры. Для таких, как я, это всегда было просто... гигиенической процедурой. Не больно, не противно, но и не...
Она замолчала. Её глаза блестели — не слезами пока, но чем-то близким.
Я сделал шаг к ней. Она не отодвинулась. В медовом вечернем свете её лицо казалось вырезанным из старого дерева — все морщинки, все прожитые годы проступили резче, глубже. И в этом не было некрасивости. Была только какая-то щемящая подлинность. Лицо женщины, которая прожила жизнь, не зная собственного тела.
— Можно мне... — я замялся, подбирая слова. — Я хочу снова коснуться вас. Не как в автобусе. Медленно. Чтобы понять, что происходит. Со мной. С вами. Между нами.
Она посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом. Так смотрят на врача перед болезненной процедурой, когда уже согласился, но ещё не до конца. Её глаза ощупывали моё лицо — лоб, глаза, губы, подбородок. Искали что-то. Может быть, подтверждение, что я не причиню вреда. Может быть, разрешение.
— Зачем вам это? — спросила она. — Я не красивая девочка. У меня целлюлит. И растяжки после родов — вот здесь, на животе, и здесь, на бёдрах. И грудь уже не та — кормила дочь, потеряла форму. Вам-то это зачем?
Я не знал, как ответить. Потому что она была права с точки зрения обычной мужской логики. Но то, что происходило сейчас, не имело отношения к обычной логике. Это было что-то другое — древнее, инстинктивное, настоящее.
— Вы единственный человек за последние годы, — сказал я, — глядя на которого, я чувствую, что я живой. Не писатель с пустым документом. Не неудачник в сорок два. А просто... мужчина. И вы — женщина. И между нами сейчас что-то происходит, что сильнее и меня, и вас.
Она выдохнула — длинно, с присвистом, как после долгой задержки дыхания. Её плечи опустились, словно с них сняли невидимый груз.
— Хорошо, — сказала она. — Только... медленно. Хорошо? Я не умею быстро. Я вообще ничего не умею, оказывается.
Я протянул руку и коснулся её щеки.
Не ягодицы, не груди, не того, что принято считать эрогенными зонами. Щеки. Тёплой, чуть влажной от пота — в комнате было душно, или это её тело горело изнутри. Я провёл большим пальцем по скуле, чувствуя под кожей твёрдую кость и где-то глубже — дрожь, похожую на вибрацию натянутой струны. Кожа была нежной, но не молодой — с той особой текстурой, которая появляется после сорока, когда морщинки ещё не глубокие, но уже есть.
Она закрыла глаза.
И я почувствовал это снова. То самое, что случилось в автобусе, но теперь — ярче, отчётливее. Через мои пальцы в меня втекало что-то, чему я не знал названия. Не электричество. Не тепло. Скорее — узнавание. Как будто моё прикосновение говорило её телу на каком-то древнем, забытом языке: ты можешь. тебе можно. ты живая. ты женщина. ты хочешь.
Её губы приоткрылись. Она втянула воздух — рвано, с присвистом, как вынырнувший пловец. Голова чуть запрокинулась, подставляя шею невидимой ласке. Я увидел, как бьётся жилка на её горле — быстро, часто, как крылья пойманной птицы.
— Что ты делаешь... — прошептала она, но в голосе не было вопроса. Было изумление.
Я провёл ладонью ниже — по шее. Кожа здесь была ещё более нежной, почти прозрачной, с голубоватыми тенями вен. Я чувствовал, как под моими пальцами бьётся её пульс, как напрягаются и расслабляются мышцы, словно отпуская какой-то многолетний зажим. Она держала шею прямо, гордо, но под моими прикосновениями эта гордость таяла, уступая место чему-то более уязвимому.
Ключицы. Острые, выступающие, как у подростка — она была худой, подтянутой, следила за собой. Я обвёл их пальцами, чувствуя каждую косточку, каждую ямочку. Она вздрогнула всем телом.
— Холодно? — спросил я.
— Нет... — выдохнула она. — Горячо. Очень горячо. У меня такое чувство, будто меня... размораживают. Изнутри. Слой за слоем. Как будто я была льдом, а ты...
Она не закончила.
Я расстегнул верхнюю пуговицу её блузки. Она не шевельнулась, только дыхание стало чаще. Вторую. Третью. Ткань разошлась, открывая простой хлопковый бюстгальтер телесного цвета — скучный, практичный, купленный не для соблазнения, а для поддержки. Под ним жило её тело.
Пятидесятилетнее тело женщины, родившей дочь, просидевшей десятилетия в офисном кресле, забывшей о себе в череде чужих забот. Я видел морщинки на шее, пигментные пятнышки на коже — светлые, едва заметные, следы солнца и времени. Видел тонкие синие вены под ключицами, родинку на левом плече. И каждая из этих примет возраста, которые порнуха приучила нас считать изъянами, сейчас казалась мне частью какой-то огромной, настоящей правды. Правды о живом человеке, который долго спал и наконец начал просыпаться.
Я расстегнул её бюстгальтер. Он упал на пол с тихим шорохом.
Её грудь была небольшой, но красивой формы — чуть потерявшей упругость, с бледными сосками, окружёнными крупными ареолами. Я положил ладонь на её грудь. Просто положил и замер.
Она ахнула.
Не от прикосновения — от того, что произошло внутри. Я чувствовал это кожей, слышал в её дыхании. Что-то разжалось в ней. Как будто там, глубоко в теле, был тугой узел, завязанный много лет назад, — и сейчас, под моей ладонью, он начал распускаться. Медленно. Петля за петлёй.
— Я чувствую... — её голос сорвался. — Господи, я чувствую всё. Каждую клетку. У меня кружится голова.
Её сосок под моей ладонью напрягся, затвердел, стал похож на маленький камешек. Я провёл по нему большим пальцем — медленно, кругами. Она застонала — впервые по-настоящему, низко, гортанно, и этот звук, казалось, удивил её саму.
— Дыши, — сказал я. — Медленно. Вдох. Выдох.
Она послушалась, как ребёнок. Грудь под моей ладонью поднималась и опускалась, и с каждым вдохом я ощущал, как теплеет её кожа, как учащается пульс, как что-то древнее и властное просыпается в ней.
Я наклонился и коснулся губами её шеи — там, где билась жилка.
И тогда она застонала снова.
Это был не громкий стон, не театральный. Скорее — выдох, которому вдруг дали голос. Звук, идущий откуда-то из глубины живота, из того места, где живут не слова, а только чистое, нефильтрованное ощущение.
Она вцепилась пальцами в мои плечи. Ногти впились сквозь ткань рубашки — остро, почти до боли. Она держалась за меня так, как держатся за перила на крутой лестнице, когда темно и неизвестно, сколько ещё ступеней вниз.
— Я боюсь, — прошептала она. — Мне кажется, если я сейчас... если я позволю себе... я развалюсь на куски. И никогда не соберусь обратно.
— Соберёшься, — сказал я. — По-другому. Но соберёшься.
Моя рука скользнула по её спине. Позвоночник под пальцами — каждый позвонок, как бусина на нитке. Мышцы напряжённые, жёсткие, забитые годами правильной осанки. Я вёл ладонью вниз, и там, где проходили мои пальцы, мышцы расслаблялись, отпуская невидимый груз. Она стонала — тихо, непрерывно, словно мурлыкала.
Поясница. Ягодицы — на этот раз не случайно, а намеренно, сквозь ткань брюк. Я сжал пальцы — осторожно, вопросительно. И она подалась назад, навстречу моей ладони, с тем самым микроскопическим движением, которое я впервые заметил в автобусе.
— Вот здесь, — выдохнула она. — Здесь всё началось. В автобусе. Когда ты... Я думала, умру от стыда. А потом поняла, что не хочу, чтобы ты убирал руку. Никогда. Это было как... как будто меня включили. Всю, целиком.
Я расстегнул молнию на её брюках. Она не сопротивлялась. Ткань соскользнула вниз, открывая бёдра — полные, с теми самыми растяжками, о которых она предупреждала, с целлюлитом, с картой прожитой жизни на коже. Я опустился на колени.
— Что ты делаешь? — в её голосе мелькнула паника. — Не надо, там... некрасиво...
Я коснулся губами её живота. Чуть ниже пупка. Кожа была тёплой, солоноватой на вкус — вкус живого тела, вкус женщины. Мышцы под ней дрожали мелкой дрожью. Я целовал её медленно, сантиметр за сантиметром спускаясь ниже, и с каждым поцелуем она дышала громче, глубже, отчаяннее. Мои губы чувствовали каждую неровность её кожи, каждую растяжку — серебристую, тонкую, как паутинка. Они не были некрасивыми. Они были частью её истории.
— Я не... — она запнулась. — Муж никогда... туда...
Я остановился и посмотрел на неё снизу вверх.
— Хочешь, чтобы я остановился?
Она молчала долго. Очень долго. Её грудь вздымалась, глаза были закрыты, ресницы дрожали. Потом она положила ладонь мне на затылок. Пальцы дрожали. Она чуть надавила, притягивая меня ближе.
— Нет, — сказала она почти беззвучно. — Не останавливайся. Пожалуйста. Я хочу знать. Хочу наконец узнать, каково это.
Я стянул её трусы — простые, хлопковые, такие же скучные, как и лифчик. Она перешагнула через них, оставшись полностью обнажённой, если не считать расстёгнутой блузки на плечах. Я смотрел на неё — на её тело, которое она считала некрасивым, на её бёдра с растяжками, на её грудь, потерявшую форму, на её живот с тонкой полоской светлых волос внизу. И я не видел ничего некрасивого. Я видел женщину. Настоящую. Живую.
Я раздвинул её ноги и прижался губами к её лобку.
Запах ударил в ноздри — густой, терпкий, женский. Так пахнет сама жизнь, когда она просыпается после долгой спячки. Влажная, горячая, открытая. Её волосы здесь были светлыми, редкими, но не бритыми — просто аккуратно подстриженными. Я провёл языком по внутренней стороне бедра, чувствуя, как дрожат её мышцы. Поднялся выше.
И коснулся её там.
Она закричала.
Не громко — прикусила костяшки пальцев свободной руки, заглушая звук. Но крик всё равно прорвался — высокий, ломкий, полный такого изумления, словно она впервые в жизни увидела цвет. Её бёдра сжали мою голову, потом разжались, потом снова сжали, и она сама не знала, куда деться от ощущений.
Я ласкал её медленно, изучая. Её складки были набухшими, горячими, истекающими соком. Я обводил их языком, проникал внутрь, возвращался к клитору — маленькому, спрятанному, который никогда не знал такой ласки. Она была сладкой на вкус, с лёгкой кислинкой, с мускусной глубиной. Я пил её, и она текла всё сильнее.
— О боже... боже... что это... это невозможно... это не может быть...
Её слова рассыпались, теряли смысл, превращались в чистый звук. Всхлипы. Стоны. Дыхание — рваное, хриплое, как после долгого бега. Её пальцы в моих волосах сжимались и разжимались, она то притягивала меня ближе, то отталкивала, не в силах справиться с наплывом ощущений.
Я нашёл ритм. Медленный, но неумолимый. Мой язык двигался по кругу вокруг её клитора, то касаясь его, то отстраняясь. Она стонала в такт, и её бёдра двигались навстречу моему рту. Я чувствовал, как она приближается — её дыхание стало прерывистым, мышцы живота напряглись, спина выгнулась.


