
Полная версия
Контракт на моё тело. Любовь – вне условий

Маргарита Кирова
Контракт на моё тело. Любовь – вне условий
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КАБАЛЬНЫЙ КОНТРАКТ
Глава 1. Пробуждение в иле
– Дышит. Жаль.
Кто-то держит меня за волосы. Не сильно. Почти лениво. Щека лежит на мокром камне, в рот течет вода с привкусом ржавчины. Я пытаюсь сплюнуть, но губы слушаются плохо.
Чужие губы.
Тонкие. Разбитые. С засохшей кровью в уголке.
– Переверни ее, – говорит другой голос. Женский. Старше. Очень усталый.
Меня толкают носком сапога. Мир дергается: низкий потолок, желтый свет лампы, медная труба над головой. По трубе ползет капля. Доходит до стыка, висит, падает мне на шею.
Шея вспыхивает.
Я задыхаюсь раньше, чем понимаю причину. Под кожей сжимается холодное кольцо. Не снаружи, а внутри, между горлом и позвоночником.
– Очнулась, – говорит первая женщина. Наклоняется надо мной. Лицо широкое, простое. На щеке родинка с тремя волосками. Я вижу их яснее, чем нож у нее за поясом. – Ну здравствуй обратно, Вея.
Вея.
Имя падает внутрь, и за ним поднимаются чужие обрывки.
Коридор с зелеными стенами. Женщина в медном платье. Пять лет службы. Подпись на пергаменте. Ладан. Горячий воск. Кто-то смеется за ширмой. «Будешь хорошей – выйдешь свободной». Потом боль. Не своя. Чужая боль, забитая в рот, живот, кости.
Я закрываю глаза.
Нет.
Это больница. Должна быть больница. Я попала в аварию, мозг дорисовывает подвал, женщин, медную трубу. Сейчас кто-нибудь скажет: «Вера Сергеевна, вы меня слышите?» Я отвечу, что слышу, и потребую врача. И карту. И договор с клиникой, потому что пункт про ответственность у них был написан стыдно даже для частной медицины.
– Встать, – говорит старшая.
Тело не двигается.
Кольцо на шее затягивается.
Я дергаюсь всем телом и встаю на четвереньки. Кашель рвет горло. Изо рта на камень падает темная слизь. Пальцы скользят по полу. Ногти короткие, сломанные. На запястье синяк в форме чужой ладони.
– Уже лучше. – Старшая приседает передо мной. На ней темное платье с засученными рукавами, руки красные от щелока. – Слышишь меня?
Я коротко киваю.
– Скажи.
Молчание может считаться отказом. Я не знаю правил, значит, отвечаю.
– Слышу.
Голос чужой. Хриплый. Ниже моего. В нем есть усталость человека, который кричал слишком долго и решил больше не тратить силы.
Женщина прищуривается.
– Связно.
Это плохо. До меня доходит по тому, как она держит плечо: она чуть закрывает выход.
– Воды нахлебалась, – говорю я и кашляю снова. Кашель приходит сам, правдивый.
Первая женщина отступает.
– Фу.
– Молчи, Граня, – говорит старшая.
Граня замолкает. Значит, главная здесь старшая.
– Как меня зовут? – спрашивает она.
В памяти Веи всплывает имя не сразу. Оно пахнет щелоком и железными ключами.
– Серафина.
– А себя?
Я задерживаю ответ на лишнюю секунду.
Шея теплеет.
– Вея.
Серафина кивает. Не потому, что довольна. Просто отметила.
– Поднимайся.
Я поднимаюсь, держась за стену. Колени дрожат. Одежда висит мокрой тряпкой. На полу, возле желоба, лежит чужая лента для волос. Синяя, затоптанная. Никто ее не подбирает.
Подвал длинный. Вдоль стен стоят тазы, ведра, старые ванны. Вода в них темная. В одном плавает белый лепесток. Странная мелочь. Кто-то принес сюда цветы, а потом все испортилось.
– Куда? – уточняю.
Граня фыркает.
– Слышали? Очнулась и уже выбирает.
Серафина не улыбается.
– К Матушке. Она любит смотреть на вещи, которые вернулись с брака.
Матушка. Имя в памяти Веи раскрывается сразу: медные браслеты, мягкий голос, каблук у пальцев, приказ дышать ровнее, когда клиенту тяжело.
Я иду.
Не потому, что хочу. Потому что шея уже знает, как наказывать за остановку.
Лестница наверх узкая. На каждой ступени вода. Я цепляюсь за перила. В доме теплее, чем в подвале. Пахнет травами, дымом, чужими духами. Где-то играет музыка. Спокойная, дорогая. От нее хочется разбить что-нибудь тяжелое.
Мимо проходит девушка с полотенцами. Рыжая, худенькая, с гребнем в руке. Она видит меня и бледнеет.
– Вея?
Я не знаю, кто она. Тело знает: Таля. Восемнадцать. В Доме меньше года. Прячет гребни и хлебные корки так, словно вещи можно накопить против страха.
– Живая, – говорю я.
Таля шевелит губами, но Серафина толкает меня дальше.
– Не задерживайся.
Мы поднимаемся еще на этаж. Стены здесь зеленые, с вышитыми ивовыми ветками. Все чистое. Слишком чистое после подвала. Двери без номеров: лист ивы, лист ольхи, рябина, крушина. Клиентам, видимо, не нравятся цифры. Им подают лес, тайну, мягкую ткань. Не учет.
У кабинета Серафина останавливается.
– Молчи, пока не спросят. Не умничай. Если метка дернет – не сопротивляйся, хуже будет.
Хороший совет. Ужасный совет.
Дверь открывается без стука.
Матушка сидит за широким столом. На ней зеленое платье с медной вышивкой. На пальцах перстни. Перед ней чашка с отколотой ручкой. Чашка простая, дешевая, не к месту. Я замечаю ее сразу и злюсь на себя за это: есть вещи важнее чужой посуды.
Матушка поднимает глаза.
Она не похожа на чудовище. Это хуже. У чудовищ есть клыки, огонь, предсказуемая привычка рычать. У этой женщины спокойное лицо владелицы доходного дела.
– Вея, – говорит она. – Садись.
Стул стоит перед столом. Низкий. Чтобы сидящий смотрел снизу вверх.
Я сажусь.
– Три дня внизу, – говорит Матушка. – Я уже велела списать тебя к концу недели. А ты вернулась.
– Жаль испортить отчетность.
Серафина шумно втягивает воздух. Граня, оставшаяся у двери, шепчет что-то неприличное.
Матушка не сердится. Ей интересно.
– Отчетность?
Я заставляю себя опустить глаза. Вея опускала. Так безопаснее.
– Не знаю, почему сказала.
– Зато я хочу знать. – Матушка складывает руки. Браслеты тихо звенят. – Что ты помнишь?
Нужно выбрать. Меньше правды, больше пользы.
– Подвал. Ваше имя. Пять лет службы. Метку.
– Клиентов?
Внутри поднимается тошнота. Лица нет, только запах: желчь, мокрая бумага, мужской пот, страх, который не принадлежал Вее, но остался в ее теле.
– Кусками.
– Хорошо. Значит, товар не совсем пустой.
Слово бьет точнее, чем я жду. Товар. Я слышала это в договорах. Там оно всегда выглядело чисто, пока не касалось человека.
– Я товар? – спрашиваю я.
Серафина делает шаг, но Матушка поднимает палец.
– А кем ты хочешь быть?
Вот здесь нельзя отвечать быстро. Быстрый ответ будет настоящим.
– Исполнительницей обязанности, – говорю я. – Если верить тому, что помню.
Матушка смеется негромко.
– Серафина, ты слышала?
– Слышала.
– Исполнительница обязанности. Наш подвал творит чудеса.
Я не отвечаю.
Матушка открывает тонкую папку.
– Тебя купили семь месяцев назад. Долг за лечение, одежду, питание и первичную привязку пока превышает твою стоимость. По контракту ты служишь фильтром пять лет. Если доживешь и не накопишь нового долга, получишь отпускную грамоту.
Если доживешь.
Вот где прячется нож.
– Фильтром, – повторяю я.
– Ты принимаешь на себя откат клиентов. Грязь магии. Страхи, болезни, дурные мысли, иногда воспоминания. Благородные господа платят за чистую голову. Ты платишь телом. Все довольны, когда работа сделана тихо.
Вера Сергеевна внутри меня становится очень спокойной. Опасно спокойной. Так бывало на переговорах, когда другая сторона приносила договор с пунктом, который должен был похоронить клиента, и ждала, что я не дочитаю.
– Я могу увидеть контракт?
Граня прыскает.
Серафина закрывает глаза.
Матушка задерживает палец на краю папки.
– Зачем?
– Чтобы понимать предмет обязанности.
– Ты не сторона. Ты вещь.
– Тогда вещь не может нарушить договор. Нарушать может сторона или лицо, исполняющее поручение.
В комнате становится тихо. Даже браслеты Матушки молчат.
Я не знаю, сработает ли. Здесь магия, рабство, чужое тело. Но язык власти похож везде. Он любит называть людей вещами, пока ему выгодно, и виновными сторонами, когда нужно наказать.
Матушка откидывается на спинку кресла.
– Умная вещь стоит дороже. И живет меньше, если не понимает, когда молчать.
Метка на шее теплеет. Не душит. Значит, прямого приказа нет.
– Мне нужна не вся бумага, – говорю я. – Выдержка. Обязанности, запреты, условия свободы. Если я должна быть полезной, мне нужно знать, где начинается вред Дому.
Матушка улыбается. На этот раз почти весело.
– Она просит выдержку.
– Я слышала, – говорит Серафина.
– Дать?
Серафина долго молчит. Жалости в этом молчании нет.
– Если выживет после Ситника, может пригодиться.
Ситник. Имя клиента. Запомнить.
– Хорошо, – говорит Матушка. – Получишь выдержку. Пока ее наверх. Отмыть. Накормить. Сладкого не давать. У нее после откатов живот не держит.
Я должна сказать спасибо. Тело Веи знает.
– Благодарю, Матушка.
Метка на шее теплеет мягко, почти довольно. Я ненавижу это тепло сильнее боли.
В коридоре Серафина ведет меня за локоть. Не грубо. Но ее пальцы лежат так, что я не забуду: уйти нельзя.
– Ты правда хочешь читать контракт? – уточняет она.
– Да.
– Зачем?
Ответ «чтобы сломать» плохой. Ответ «чтобы выжить» слишком честный.
– Чтобы служить лучше.
Серафина хмыкает.
– Врешь. Но уже тише.
Она останавливается у комнаты с четырьмя кроватями. Внутри пахнет травами, старым потом и мокрым деревом. У окна сидит Таля. На коленях у нее гребень.
– Будешь рядом, – говорит ей Серафина. – Если начнет блевать черным, зовешь Мару. Если перестанет дышать, сначала проверь. В прошлый раз подняли весь этаж зря.
– Хорошо, – говорит Таля.
Дверь закрывается.
Мы остаемся вдвоем.
Таля мнет гребень. У нее ловкие пальцы и испуганная привычка улыбаться слишком быстро.
– Ты правда не умерла?
Я сажусь на кровать. Матрас проваливается, пахнет сухой полынью.
– Похоже, нет.
– После третьего дня обычно не возвращаются. А если возвращаются, то… ну.
– Пустые?
Она коротко кивает.
Я хочу сказать, что я не пустая. Но это будет не совсем правда. От Веи во мне остались боль, обрывки памяти и метка. От Веры – злость, страх и договорное право, которое в прежней жизни казалось скучным до зевоты.
Я почти смеюсь.
Таля вздрагивает.
– Больно?
– Нет. Работу вспомнила.
– Какую работу?
Я перевожу взгляд на чужие руки. На синяки. На тонкие темные прожилки под кожей.
– Бумаги читала. Очень вредное занятие.
– От бумаг вреда нет.
– Есть. Если читать внимательно.
Таля не понимает, но ей нравится, что я говорю спокойно. Или она делает вид.
– Кофе будешь? – спрашивает она.
– Здесь есть кофе?
– Нет. Просто спросила.
– Тогда нет.
– Ладно.
Разговор никуда не ведет. И от этого легче. В комнате есть еще один живой человек, который спрашивает про несуществующий кофе.
Ночью я не сплю. Таля засыпает быстро, гребень под подушкой. В коридоре ходят. Скрипят доски. Метка время от времени теплеет, проверяет меня.
Я собираю память Веи по клочкам.
Пять лет службы. Свобода после срока. При хорошем поведении. При сохранении полезности. При отсутствии долга за лечение, одежду, питание, порчу имущества, недополученную прибыль.
Недополученная прибыль.
Кабала всегда притворяется арифметикой.
Под утро я нахожу первую мысль, которая точно моя.
Если они обещают свободу через пять лет, значит, им нужно, чтобы мы верили в срок.
А если срок прописан, его можно потребовать.
Или доказать, что договор умер раньше.
За окном сереет. Внизу несут ведра. Вода плещется, кто-то чихает, женщина тихо ругается. Почти домашние звуки.
Только дом не мой.
Пока.
Глава 2. Хозяйка медной горы
К утру меня отмывают так, словно собираются не лечить, а снова выставить на продажу.
Две служанки трут кожу жесткими рукавицами. Вода в лохани быстро темнеет. Ее меняют, и она снова темнеет. Когда я пытаюсь отвести чужую руку от ребер, метка на шее сжимается.
Не больно. Предупредительно.
Тело Дома. Вода Дома. Чистота Дома.
Я перестаю сопротивляться.
На внутренней стороне бедра находится старый ожог в форме полумесяца. Служанка трет его особенно усердно. Будто пятно можно вывести, если стараться. Я замечаю трещину в стене над ее плечом. Трещина похожа на русло пересохшей реки. Никуда не ведет. Просто есть.
После мытья приходит лекарка. Не Мара. Другая женщина, плотная, с глазами цвета вываренного льна. Она щупает живот, слушает грудь через медную трубку, заглядывает мне в рот.
– Жить будет, – говорит она Серафине. – Но печень черная, сердце скачет, откат сидит в костях. Тяжелого нельзя.
– Послезавтра Ситник.
Лекарка морщится.
– Я сказала: тяжелого нельзя.
– Ситник легкий.
– Для кого?
Серафина не отвечает.
Лекарка ловит мой взгляд. Жалости в ней нет. Есть раздражение мастера, которому дали испорченный инструмент и требуют чистой работы.
– Отвар три раза в день. Еды понемногу. Сладкое нельзя, кислое нельзя, жирное нельзя. Если пойдет черная рвота – звать меня. Если пена – уже поздно.
– Удобная инструкция, – говорю я.
Она замирает. Потом хмыкает.
– Язык у тебя отрос.
– Он был поврежден?
– Хуже. Был бесполезен.
Серафина велит мне одеться. Платье дают серое, без украшений, зато чистое. Ткань грубая, но не липнет к коже. Волосы заплетают в одну косу. Метку оставляют открытой.
– Матушка любит видеть, что купила, – объясняет Таля и завязывает мне пояс. Узел получается ровный. Руки у нее быстрые, но осторожные. – Не дергайся. Серафина заставит переделывать.
– А тебе не надоело переделывать?
– Надоело. Поэтому не дергайся.
Она говорит почти сердито. Лучше так. Страх без злости быстро превращается в привычку.
Меня ведут к Матушке после полудня. Теперь я замечаю больше.
На дверях нет номеров, только вышитые листья: ива, ольха, рябина, крушина. Клиенты не хотят помнить, что идут по коридору к живому фильтру. Им дают лес, мягкий свет, занавеси, запах трав. Учетную книгу прячут за красивой дверью.
У лестницы стоит девушка с белыми волосами. Прижимает к груди стопку полотенец и шепчет что-то себе под нос.
– Рута, – тихо говорит Таля за моей спиной. – Если начнет отвечать не тебе, не слушай.
– Кому отвечает?
Таля пожимает плечом.
– Тем, кто остался.
Я хочу спросить, кто остался. Не успеваю. Мы уже у кабинета.
Матушка сегодня в темно-зеленом. Медные браслеты звенят, когда она перелистывает бумаги. Перед ней лежит тонкая папка, перевязанная шнуром.
Выдержка.
Не весь контракт. Но начало.
– Вея, – говорит она. – Садись.
Стул тот же. Низкий. Очень воспитательный предмет мебели.
Я сажусь.
Матушка открывает папку и проводит пальцем по первой строке.
– Тебе любезно разрешено ознакомиться с частью обязанностей. Любезно, Вея. Не по праву.
– Понимаю.
– Нет. Но научишься.
Она читает вслух. Медленно. Так, чтобы я услышала не только слова, но и власть за ними.
Запрещено покидать отведенные помещения без сопровождения.
Запрещено отказывать клиенту, назначенному Матушкой.
Запрещено наносить вред клиенту, имуществу, служителям Дома.
Запрещено скрывать симптомы порчи.
Запрещено владеть острыми предметами, деньгами, письмами, печатями.
Запрещено вступать в сговор, ведущий к ущербу Дома.
Последнее я повторяю про себя.
Сговор, ведущий к ущербу. Значит, не всякий сговор. Если доказать пользу, даже союз можно назвать управлением.
Матушка дочитывает и закрывает папку.
– Повторишь?
Я повторяю. Дословно.
Серафина у двери чуть бледнеет. Матушка не меняется в лице, но пальцы на папке замирают.
– Раньше ты так не умела.
– Раньше меня не держали в подвале три дня.
– Осторожнее. У тебя новый язык, но старая шея.
Шея тут же теплеет. Будто Дом согласен.
– Я прошу уточнить условия свободы, – говорю я.
Серафина тихо шипит:
– Вея.
Матушка поднимает ладонь.
– Пусть. Мне интересно, где она свернет себе голову.
Я сглатываю. Метка не душит. Можно говорить.
– Пять лет службы. Хорошее поведение. Сохранение полезности. Отсутствие долга. Мне нужно знать порядок расчета долга и критерии полезности.
– Нужно?
– Для исполнения.
Матушка смеется. Без веселья.
– Ты думаешь, если найдешь правильную строку, двери откроются?
– Нет. Но неправильная строка иногда закрывает не ту дверь.
Улыбка на лице Матушки гаснет.
– Послезавтра придет Лавр Ситник. Мелкий чиновник, много желчи, мало достоинства. Ты примешь его откат. Если выживешь, получишь еще бумаги. Если умрешь, вопрос условий свободы отпадет.
– Разумно.
– Не храбрись. Это дешевит.
Я замолкаю.
Она любит контроль. Не крик, не наказание, а ровную поверхность, где все отражает ее власть. Нужно не плеснуть слишком сильно.
Матушка отодвигает папку.
– Ты можешь быть полезной. В этом твой единственный шанс. Но если ты начнешь путать полезность со свободой, я отдам тебя тому, кто любит ломать умных. Поняла?
– Да, Матушка.
Метка нагревается. Мягко. Почти ласково. От этого хочется содрать кожу.
Серафина выводит меня из кабинета. В коридоре я выдыхаю только через десять шагов.
– Ты нарываешься, – говорит она.
– Я спрашиваю.
– Здесь это одно и то же.
Она ведет меня не в комнату, а ниже, в маленькую травяную. Там полки до потолка. На них склянки, пучки сушеных стеблей, миски, ножи. Воздух горький, зеленый.
У стола стоит Мара.
Я узнаю ее по памяти Веи не сразу. Тихая. Серая. Пальцы в пятнах от трав. Волосы убраны под платок. Она не кажется молодой или старой. В Доме это вообще плохо различается.
На полке за ее плечом стоит деревянная лошадка с одним сломанным ухом. Игрушка здесь лишняя. Поэтому я замечаю ее первой.
Мара замечает мой взгляд и переставляет лошадку глубже.
– Сядь, – говорит она.
Я сажусь на табурет.
Она дает мне чашку. Отвар пахнет полынью, мокрой землей и чем-то горьким до слез.
– Пей.
– Что это?
– Лучше не знать.
– Убедительно.
– Пей, Вея.
Имя снова царапает. Я пью. Отвар такой горький, что язык немеет. Желудок сначала сопротивляется, потом сдается. Тепло уходит вниз. Неприятное. Зато устойчивое.
Серафина спрашивает:
– Что с головой?
Мара кладет ладонь мне на лоб. Пальцы прохладные.
– Не пустая.
– Это я вижу.
– Чужого голоса не слышу. Бесноватости нет. Старый откат сидит глубоко, но сейчас не лезет. Метка держит. Тело слабое.
– Жить будет?
– До Ситника – да.
– После?
Мара убирает руку.
– Если повезет.
Честность у нее сухая. Почти добрая.
Серафина уходит. Мы остаемся вдвоем. Видимо, Мара не считается опасной. Или считается частью Дома так же, как полки и ножи.
Она режет корень. Нож стучит по доске.
– Ты видела выдержку? – спрашивает она.
Я не ожидала.
– Да.
– Нашла выход?
– Пока вход.
– Осторожно с входами. Здесь любят закрывать за спиной.
Она ссыпает корень в миску.
– Ситник любит, когда его жалеют. Не жалей. Жалость открывает грудь. Он туда и сольет.
Совет ценный. Я запоминаю.
– Что делать?
– Пусть говорит. У него грязь через язык идет сильнее, чем через руки. Если молчит – плохо. Если жалуется – легче.
– Почему ты мне это говоришь?
Мара вытирает нож о тряпку.
– Мертвым отвар не нужен.
Разговор окончен.
В комнату я возвращаюсь с Талей. По дороге двое слуг несут свернутый ковер. Из ковра капает черная вода. Один слуга поскальзывается, второй шипит на него. Капли остаются на полу, но быстро впитываются в дерево.
Пол в Доме голодный.
Таля ждет, пока мы зайдем, закрывает дверь и сразу спрашивает:
– Мара дала пить?
– Да.
– Гадость?
– Редкая.
– Значит, поможет.
Я ложусь. Тело болит ровно, без вспышек. Это почти отдых.
Таля садится у окна с шитьем. Стежки у нее неровные.
– Матушка правда дала тебе бумагу?
– Выдержку.
– Там что?
В ее голосе не любопытство. Надежда, которой стыдно.
– Через пять лет дают свободу.
Она отворачивается.
– Все знают.
– При отсутствии долга.
– Долг всегда есть.
– Значит, нужно узнать, как он считается.
Таля смеется тихо. Без радости.
– Ты странная.
– Мне уже говорили.
– Нет. Не как Рута. И не как Ясна, когда злится. Ты как человек, который пришел ругаться с печкой за то, что она горячая.
– С печкой тоже можно договориться.
– Нельзя.
– Можно. Нужно найти заслонку.
Таля отодвигает шитье, будто я сказала заклинание.
– Ты так и с Матушкой говорила?
– Примерно.
– Дура.
– Возможно.
Она улыбается. Быстро, испуганно, зато по-настоящему.
Вечером Серафина приносит правила распорядка. Не дает их в руки, читает сама. Я снова повторяю дословно. На этот раз она уже не скрывает тревогу.
– Раньше ты так не умела.
– Раньше я не знала, что это важно.
– Теперь знаешь?
– Теперь подозреваю.
Она уходит.
Ночью Дом не спит. За стеной мужчина стонет, потом стон переходит в плач. Женский голос говорит ему что-то мягкое. Воздух тяжелеет, и даже через стену я чувствую запах желчи.
Ситник уже рядом. Или кто-то похожий.
Я лежу на боку и мысленно раскладываю договор.
Имя. Тело. Долг.
Имя Веи принадлежит бумаге. Тело – метке. Долг – Дому.
Но воля? Душа? Моя память, попавшая сюда без подписи и печати?
В договоре не могло быть пункта обо мне.
В моем мире это назвали бы изменением существенных обстоятельств. Здесь, скорее всего, ересью. От ереси умирают быстрее, чем от плохой рвоты.
Я не касаюсь метки. Просто держу пальцы рядом.
Два дня.
Мне нужно пережить два дня, первого клиента и собственную панику.
План скромный.
Зато он мой.
Глава 3. Первый клиент и серебряное кольцо
Ситник приходит с опозданием и сразу требует горячей воды.
Я слышу его еще из коридора. Не голос, а манеру занимать место. Сначала короткое сопение, потом трость по полу, потом недовольное:
– У вас тут сквозит. Я говорил Матушке, в зеленой комнате сквозит.
Серафина поправляет на мне рукав.
– Глаза не поднимать, пока не велит. Не спорить. Не жалеть. Если начнет говорить про начальника – слушать. Если про жену – молчать. Если про деньги – дышать через рот.
– Почему?
– Запах.
Очень практичный мир. Все важное здесь приходит через тело: власть – через метку, страх – через желудок, чужая магия – через кожу и дыхание.
На мне сегодня мягкое синее платье. Волосы распущены, чтобы скрыть худобу шеи, но метку все равно видно. На запястьях тонкие серебристые ленты, не металл, просто крашеная ткань. Настоящее серебро фильтрам не дают: дорого, опасно, легко украсть.
Комната приема называется ивовой. Там низкая кушетка, круглый столик, таз с соленой водой, семь свечей и ширма с вышитыми листьями. В углу стоит медная чаша для отработанной воды. Пол старый, темный, доски у стены чуть отходят. Я замечаю щель сразу, потому что юрист в чужом мире остается человеком, который ищет зазоры.
– Ритуал помнишь? – спрашивает Серафина.
Вея помнит. К сожалению.
– Руки на запястья. Дыхание под клиента. Смотреть, когда поток пойдет через глаза. Не разрывать первой.
– Если начнет тянуть сильнее?
– Терпеть.
– Если будет рвать?
– Не на клиента.
Серафина открывает дверь.
Лавр Ситник оказывается ниже, чем звучал. Круглое лицо, редкие волосы, аккуратная бородка клинышком. На пальцах чернильные пятна. Кафтан дорогой, но сидит плохо, словно куплен у человека крупнее. Глаза бегают по комнате и останавливаются на мне с облегчением владельца, которому принесли нужный инструмент.
– Эта? – спрашивает он.
– Вея, – говорит Серафина. – Восстановилась.
– Уверены? В прошлый раз она… – Он морщится. – Неприятно было.
Я почти отвечаю: «Мне тоже». Прикусываю язык.
Серафина уходит. Дверь закрывается.
Мы остаемся вдвоем.
Ситник снимает перчатки. Медленно, с видом человека, который считает свое раздевание событием. Руки у него влажные. Пальцы короткие. От него пахнет кислым потом, духами и чем-то желтым, хотя цвет не может пахнуть. Здесь, видимо, может.









