
Полная версия
Розы цвета района
В тот год я очень сильно вытянулся, перестал быть мелким и щуплым, и голос у меня начал ломаться. Вместе с голосом ломались и мои тексты — они становились острее, злее, в них появилась какая-то новая, незнакомая мне прежде жёсткость. Я начал понимать, что наш район — это не просто скопление серых коробок, это целая вселенная, замкнутый мир со своими законами, своей иерархией, своими героями и изгоями. Здесь ценилось не то, сколько у тебя денег в кармане — денег ни у кого особо не было, все жили от зарплаты до зарплаты, перезанимая пятёрку до получки, — а то, насколько ты верен слову. Если сказал, что придёшь, — приди, хоть дождь, хоть снег, хоть конец света. Если обещал не рассказывать — молчи, даже если тебя бьют. Если видишь, что бьют своего, — впишись, даже если силы не равны, даже если знаешь, что получишь по морде. Это была простая, суровая мораль улиц, которую впитываешь не с книжками, а с разбитыми носами и сбитыми костяшками, с синяками, которые мать потом мажет йодом, качая головой и причитая: «Ну что ты за ребёнок такой?» И все эти законы находили отражение в рэпе. Мы не пели о деньгах и дорогих тачках, потому что ничего этого в глаза не видели, а если и видели, то только по телевизору, в каких-то заграничных клипах, которые казались нам сказкой о другой планете. Мы читали о том, как перелезть через забор школы, чтобы поиграть в футбол на запретном поле, о том, как пахнет сирень у трансформаторной будки в мае — одуряюще, сладко, до головокружения, — о том, как страшно возвращаться домой затемно через гаражи, где собираются тёмные личности с соседней улицы, о первой любви, которая ходит в соседний подъезд с грозным отцом-дальнобойщиком, и о том, как замирает сердце, когда она случайно встречается с тобой взглядом. Всё это была наша жизнь, настоящая, неприкрашенная, со всеми её уродствами и красотами, и мы выплёскивали её в рифмах на грязном, залитом мочой и пролитым пивом бетоне подвала. И в этом было какое-то отчаянное очищение. Словно мы брали всю грязь, всю мерзость, всю безнадёгу нашего существования, всю боль и унижение, и переплавляли их в нечто, что можно было произнести вслух, не стыдясь, а наоборот — с гордостью. Произнести и оставить здесь, в подвале, чтобы назавтра начать с чистого листа. Это был наш катарсис, наша исповедь, наша психотерапия, о существовании которой мы, конечно, ничего не знали.
Магнитофон в моём рюкзаке появился чуть позже, и это была целая эпопея, достойная отдельной главы. Это был не модный двухкассетник «Шарп» с автореверсом и эквалайзером, о котором можно было только мечтать, глядя на витрину комиссионки и чувствуя, как внутри что-то сжимается от зависти. Это был старенький, видавший виды «Электроника», который я выменял у одноклассника, Пашки Котова, на коллекцию вкладышей от жвачки «Турбо» — полный альбом, почти сто штук, собранных за два года скупки жвачек на все карманные деньги, — складной ножик с потёртой рукояткой и самодельный кастет, выточенный из куска текстолита на уроке труда. Пашка долго сомневался, мялся, но в итоге согласился, и я ушёл домой, прижимая к груди это хрупкое, капризное чудо техники. Аппарат был капризный, как избалованная кошка: он зажёвывал плёнку, если её вовремя не перемотать карандашом, он требовал, чтобы его держали строго горизонтально, иначе звук начинал плыть, он садил батарейки с такой скоростью, что приходилось всё время таскать с собой запасные. Но он работал. Он пел, хрипел, шипел, но пел. Я таскал его с собой как величайшую драгоценность. В его утробе постоянно жила одна и та же кассета — сборник, записанный мне Кирпичом. Это была обычная советская кассета МК-60, с наклейкой, на которой от руки были выведены названия треков. Там были и американские исполнители, чьи имена мы коверкали как бог на душу положит — Run-D.M.C. превращался у нас в «Ран-дэ-мэ-цэ», а Public Enemy в «Паблик Энеми», — и первые советские эксперименты в стиле хип-хоп, записанные с радио, и, конечно, наши собственные записи из подвала. Кирпич где-то раздобыл советский микрофон «Сосна», тяжёлый, как утюг, с плетёным шнуром, который подключался к магнитофону через гнездо, вечно барахлившее и требовавшее, чтобы штекер придерживали рукой. Мы иногда, в великой тайне, делали пробные записи. Собирались поздно вечером, когда в подвале никого не было, подключали микрофон и начинали читать, стараясь не сбиваться, потому что перезаписать было нельзя — кассета не резиновая. Качество было чудовищным: сплошной шум, треск, голоса звучали так, будто мы находимся в жестяной банке, брошенной на дно океана. Но когда я в первый раз надел наушники — старые, с поролоновыми амбушюрами, которые постоянно спадали, — и услышал свой голос со стороны, у меня перехватило дыхание. Я не узнавал себя. Этот парень на плёнке звучал хрипло, зло и как-то… по-настоящему. Это был голос не школьника, не маминого сына, не пацана, который боится получить двойку, а кого-то, кто имеет право говорить от имени этих стен, кто знает то, чего не знают другие. Тогда, в наушниках, под скрежет трамвая за окном, под далёкий лай собак и гул холодильника на кухне, я понял, что никогда не брошу это дело. Что это не увлечение, не хобби, не подростковый бунт, который пройдёт, как только появятся другие заботы. Это было нечто иное. Призвание? Судьба? Проклятие? Я не знал таких слов. Я просто чувствовал, что если перестану писать и читать, то перестану существовать. Растворюсь в серости панельных стен, стану ещё одним безликим жильцом сто сорок четвёртой квартиры, который утром уходит на завод, вечером возвращается, пьёт чай с батоном и засыпает под телевизор. А микрофон, пусть даже самый дешёвый, пусть даже дающий только шум и треск, был моим якорем, который удерживал меня в реальности, не давал уплыть в никуда, в серое, безликое море обыденности.
В подъезде, под лестницей, на стене до сих пор висела старая, выцветшая афиша какого-то давно забытого концерта. Никто не помнил, кто и когда её повесил, но она висела там столько, сколько мы себя помнили, и уже стала частью пейзажа, как облупившаяся краска или трещина на потолке. Афиша была жёлтой от времени, края её обтрепались, но текст ещё можно было разобрать: какой-то ансамбль народной песни выступал в ДК Железнодорожников аж в семьдесят каком-то году. Мы превратили её в нашу доску почёта. На ней Кирпич углём рисовал наши псевдонимы, и с каждым месяцем список становился всё длиннее. Мой появился там в одно дождливое воскресенье, когда за окном лило так, что в подвале начало подтапливать. Вода просачивалась сквозь стены, текла тонкими ручейками по бетонному полу, и мы сидели на верхних ступеньках, спасаясь от потопа. Дождь барабанил по жестяному козырьку подъезда, и этот звук, ровный и монотонный, напоминал метроном. Кирпич, задумчиво вертя в руках мокрый кусок угля, от которого на пальцах оставались чёрные следы, сказал: «Хватит тебе быть безымянным. У каждого МС должно быть имя. Ты как хочешь называться?» Я замялся. Все псевдонимы, что приходили мне в голову, казались либо глупыми, либо пафосными, либо украденными у кого-то более крутого. Я перебирал их в уме, как перебирают старые фотографии, и все они не подходили. И тут я вспомнил ту самую свою первую, корявую, но искреннюю строчку про асфальт и небо. Я хотел быть собой. Я хотел, чтобы моё имя звучало как вызов и как признание в любви этому месту, этому району, этим людям, этому грязному подвалу с его волшебным эхом. И я сказал. Сказал тихо, почти шёпотом, но Кирпич услышал. Он улыбнулся, хлопнул меня по плечу, и на пожелтевшей афише, прямо поверх чужой напечатанной фамилии, давно истлевшей в земле, появилось выведенное углём, немного неровное, но от этого ещё более живое слово. Моя новая сущность, рождённая подвальным эхом, воспитанная дворовыми корифеями и пропитанная запахом пыли на кроссовках. С этого дня всё должно было измениться, хотя снаружи всё оставалось по-прежнему: те же серые дома, тот же грохот трамваев и бесконечное, суровое, но такое родное небо над головой. Но внутри меня уже запустился необратимый процесс, как цепная реакция, как сход снежной лавины с горы. Это был даже не старт с района. Это было рождение из его бетонного чрева. Рождение, после которого ты уже не можешь быть прежним, даже если очень захочешь. Я стоял на лестнице, вдыхал влажный, пропитанный дождём воздух, пахнущий озоном и мокрым бетоном, смотрел на афишу, где чернело моё новое имя, и чувствовал, как внутри меня что-то необратимо сдвигается, как приходят в движение огромные, невидимые глазу тектонические плиты моей судьбы. Где-то там, за пеленой дождя, за серыми коробками домов, за линией горизонта, начиналась новая жизнь. Жизнь, в которой этому имени предстояло прозвучать и я был готов к этому, по крайней мере мне так казалось.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









