Слово и мысль: от науки к логосу
Слово и мысль: от науки к логосу

Полная версия

Слово и мысль: от науки к логосу

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Значит, утверждает Хомский, язык — это не набор привычек или заученных реакций на стимулы (как считали бихевиористы вроде Скиннера). Язык — это порождающая система. Это конструктор с конечным числом деталей и правил их сборки, который способен порождать бесконечное число новых, уникальных конструкций.

Представьте себе не склад, а поваренную книгу. В ней есть ингредиенты (слова) и рецепты (грамматические правила). Зная ограниченное количество рецептов, можно приготовить бесконечное разнообразие блюд. Эта способность понимать и строить бесконечное число предложений на основе конечного набора правил и есть суть нашей языковой компетенции.

Два лица одного предложения

Но главное открытие Хомского состояло в том, что у каждого предложения, которое мы произносим, есть два принципиально разных уровня. И понимание этого разрыва — ключ ко всей архитектуре мышления и речи.

Возьмем простую фразу, которая стала хрестоматийным примером:

1. Иван пригласил Петра.

2. Петр был приглашен Иваном.

С точки зрения школьной грамматики, первое предложение — активное, второе — пассивное. Слова немного разные, порядок слов разный. Это разные поверхностные структуры.

Но зададим себе вопрос: об одном и том же событии идет речь или о разных? Ответ очевиден: об одном и том же. Иван совершил действие «приглашения», объектом которого стал Петр. Эту смысловую схему, этот скелет значения Хомский назвал глубинной структурой.

У обоих предложений — одна и та же глубинная структура, но две разные поверхностные реализации.

А теперь — самый эффектный трюк. Бывает и обратная ситуация. Посмотрим на предложение:

Приглашение друга может быть обременительным.

О чём оно? О том, что друга кто-то пригласил, и это обременительно для него? Или о том, что сам друг кого-то пригласил, и это обременительно для приглашающего? Одна и та же поверхностная структура, одно и то же сочетание слов — скрывает две совершенно разные глубинные структуры, два разных смысла. Предложение двусмысленно.

Что же происходит в нашем мозгу в момент речи и понимания? Согласно Хомскому, мы не просто выстраиваем цепочку слов, как бусины на нитку. Мысль рождается в виде глубинной структуры — ядра смысла, где четко ясно, «кто на ком стоял». А затем, с помощью набора ментальных операций (их назвали трансформациями), эта глубинная структура превращается в конкретную поверхностную, в ту линейную последовательность звуков, которую мы произносим. При понимании же речи мы проделываем обратный путь: от поверхностной структуры, через синтаксический анализ, к глубинной, извлекая смысл.

Прирожденные архитекторы: аргумент универсальной грамматики

Но откуда же у нас берется знание этих правил, этих трансформаций? Ведь в школе нас учат только правописанию, но не умению строить пассивный залог. Мы осваиваем сложнейшую систему родного языка в возрасте, когда еще не способны выучить даже таблицу умножения!

Здесь Хомский делает свой самый смелый и до сих пор вызывающий споры шаг. Он утверждает, что в основе нашей способности лежит нечто врожденное. Не конкретный русский или китайский язык, конечно, а некая общая для всех языков схема, генетически заложенный «орган языка» — Универсальная Грамматика.

Аргумент, известный как «бедность стимула» (poverty of the stimulus), звучит так: маленький ребенок слышит вокруг себя крайне ограниченный, фрагментарный, часто грамматически неправильный и оборванный речевой материал. Ему никто не преподает правил. Более того, ему никто не говорит, какие предложения невозможны, — только какие возможны.

И все же, без специального обучения, без ошибок и проб, в один и тот же удивительно ранний возраст все дети мира овладевают системой своего языка. Они «знают», что можно сказать «Мальчик, которого девочка ударила, заплакал», и никогда не построят бессмыслицу, где слова расставлены в хаотичном порядке.

Значит, предполагает Хомский, в нашем мозгу с рождения есть как бы «чертеж» — глубинная структура, общая для всех языков, и заготовки правил-трансформаций. А среда, родной язык лишь «включает» нужные переключатели, задает параметры: порядок слов SVO (Субъект-Глагол-Объект) или SOV, как в японском; можно ли опускать местоимение, как в итальянском, или обязательно, как в английском. Ребенок не учит язык с нуля, он, скорее, уточняет настройки своего врожденного языкового органа.

Синтез: Хомский встречает Выготского

Может показаться, что теория Хомского противоречит идеям Выготского. Один говорит о врожденных структурах, другой — о социальной природе мышления. Но на самом деле эти теории описывают два разных, но неразрывных этапа и уровня.

Выготский показал, как слово, пришедшее из социума, вращивается внутрь и становится орудием мысли. Хомский показал, на какую биологическую «антенну» ловятся эти слова, какова врожденная архитектура разъема, в который вставляется кабель культуры.

Без социальной среды «языковой орган» остался бы немым, не включенным, как это драматически доказывают случаи детей-маугли. Но без этого органа, без врожденной предрасположенности мозга к анализу речи и синтаксису, никакое обучение не смогло бы заложить в голову ребенка этот фантастически сложный алгоритм. Это единство биологического и социального.

И вот теперь, когда мы разобрались с универсальным каркасом, с «глубинной грамматикой», мы подходим к еще более тонкому и провокационному вопросу. Хомский утверждает, что на глубинном уровне все языки едины. Но так ли едино мышление? Не накладывает ли та конкретная поверхностная структура — мой родной русский или ваш родной английский — свой отпечаток на то, как мы видим мир?

Этому вопросу — о линзе языка и гипотезе лингвистической относительности — будет посвящена наша следующая глава.

Глава 5. Мышление, оплетенное словом: Гипотеза лингвистической относительности

В предыдущей главе мы говорили о том, что есть некая универсальная, глубинная грамматика, единая для всех. Но каждый, кто учил иностранный язык, знает: языки не просто звучат по-разному. Они по-разному членят реальность на кусочки.

Русский человек видит синий и голубой как два разных цвета. Англичанин назовет и небо, и василек просто «blue». Японец, говоря о своем брате, обязан грамматически указать, старше он или младше. А в языке индейцев хопи, как утверждалось, нет грамматического времени — прошлого, настоящего и будущего — в том виде, в каком мы его знаем.

Означает ли это, что мы, носители разных языков, живем в несколько разных когнитивных мирах? Что язык — это не просто инструмент для выражения мысли, а своего рода тюрьма или, наоборот, храм, стены которого определяют горизонт нашего познания?

Этот вопрос — сердцевина гипотезы лингвистической относительности, связываемой с именами двух блестящих американских лингвистов и антропологов — Эдварда Сепира и его ученика Бенджамина Ли Уорфа.

От Сепира к Уорфу: рождение «сильной» и «слабой» версии

Эдвард Сепир, изучавший языки коренных народов Америки, был поражен тем, насколько по-разному можно грамматически описать одно и то же событие. Он сформулировал отправную точку довольно осторожно:

«Люди живут не только в объективном мире вещей и не только в мире общественной деятельности, как это обычно полагают; они в значительной мере находятся под влиянием того конкретного языка, который является средством общения для данного общества… Миры, в которых живут различные общества, — это разные миры, а вовсе не один и тот же мир с различными навешанными на него ярлыками».

Его ученик, Бенджамин Ли Уорф, пошел гораздо дальше. Уорф был не просто лингвистом, он работал инженером по технике безопасности в страховой компании. И его озарила практическая, даже трагическая иллюстрация этой идеи.

Он заметил, что рабочие очень аккуратно обращаются с бочками, на которых написано «БЕНЗИН», потому что слово вызывает в уме образ взрывчатой, летучей опасности. Но те же самые рабочие запросто курят и бросают окурки возле бочек с надписью «ПУСТЫЕ БЕНЗИНОВЫЕ БОЧКИ». Хотя с точки зрения физики пустая бочка из-под бензина гораздо опаснее полной, потому что она наполнена взрывоопасной смесью паров и воздуха! Слово «пустой» в их сознании означало «безопасный, нулевой, отсутствующий». Языковой ярлык в буквальном смысле заслонил собой физическую реальность и подтолкнул к опасному поведению.

Из подобных наблюдений и лингвистических штудий языка хопи выросла идея лингвистического детерминизма (язык полностью определяет мышление) и лингвистической относительности (структура языка влияет на когнитивные привычки его носителей). Уорф утверждал, что ньютоновское представление о времени, пространстве и материи не является единственно возможным отражением реальности, а во многом навязано нам структурой «среднеевропейского стандарта» (SAE) — языков, подобных английскому, немецкому, русскому.

Цвета, пространство и время: что говорит современная наука?

Долгое время гипотеза Сепира-Уорфа (особенно в ее сильной, хомской версии) была в научной опале. Но в последние десятилетия она пережила мощное возрождение благодаря работам таких ученых, как Лера Бородицки. Они провели строгие эксперименты, и вот лишь несколько ярких примеров.

1. Цвет. Русскоязычные, в языке которых есть два базовых слова — «синий» и «голубой» (в отличие от английского «blue»), действительно быстрее и точнее различают оттенки из этих пограничных категорий. Их мозг, когда они выполняют задание на различение цветов в левом полушарии (там, где языковые центры), использует язык как вспомогательный инструмент. Слова — это не просто ярлыки, это категориальные магниты, которые стягивают к себе близкие оттенки и делают границу между категориями более заметной.

2. Пространство. Большинство языков мира (как и русский) используют для ориентации эгоцентрические координаты: «право/лево», «впереди/сзади». Но существует ряд языков (например, язык аборигенов Австралии гуугу-йимитирр), которые используют только геоцентрические координаты: север, юг, восток, запад. В их языке нет «левой руки». Есть «северная рука» или «юго-восточная рука». Чтобы общаться на таком языке, вы должны в каждый момент времени иметь в голове идеальный компас. Исследования показали, что носители таких языков обладают феноменальной, почти нечеловеческой с нашей точки зрения способностью к пространственной навигации. Их мышление постоянно, автоматически отслеживает то, на что мы, носители «лево-право», почти не обращаем внимания.

3. Время. Мы привыкли представлять время как линию, идущую слева направо (это отчасти связано с направлением письма). Но другие культуры располагают время иначе: например, с востока на запад, или сверху вниз (как в классическом китайском письме). Лера Бородицки и ее коллега Элис Гэби провели эксперимент с народностью пормпураау в Австралии. Когда их просили разложить карточки с фотографиями человека в разном возрасте, они делали это не слева направо, а с востока на запад, независимо от того, в какую сторону они сидели лицом. Время для них было привязано не к телу, а к ландшафту и солнцу.

Синтез: язык не тюрьма, а линза и привычка

Означает ли это, что Уорф был абсолютно прав, и мы — рабы своего языка? Нет. Означает ли это, что универсальная грамматика Хомского не работает? Тоже нет.

Современный консенсус таков. Утверждение, что язык определяет мышление и делает невозможным понимание других концепций, — это «сильная» версия гипотезы, которая не нашла подтверждений. Человек, чей язык не различает синий и голубой, физически способен увидеть разницу, если его сфокусировать на этом. Носитель эгоцентрической системы может научиться ориентироваться по сторонам света.

Но «слабая» версия гипотезы подтверждается блестяще. Язык — это не тюрьма, а когнитивная линза. Он приучает нас обращать внимание на одни аспекты реальности чаще и автоматичнее, чем на другие. Язык — это набор ментальных привычек. Он настраивает наше восприятие по умолчанию, создает колею, из которой можно выехать, но для этого требуется сознательное усилие.

Выготский тоже говорил об этом, но с другой стороны: не язык как система определяет мысль, а значение слова как единица анализа. Слово — это обобщение. И то, как именно мой язык категоризирует мир, формирует мои первичные обобщения. Мышление, оплетенное словом, — это мышление, в котором нити конкретного языка прошивают ткань нашего опыта, делая ее узнаваемой и национально-окрашенной.

Практический урок полиглота и мыслителя

Из этой главы можно извлечь урок огромной важности. Изучение иностранного языка — это не просто запоминание новых слов для старых мыслей. Это приобретение новой линзы, новой системы когнитивных координат. Когда вы учите язык, вы не просто учитесь говорить — вы тренируете свой мозг видеть мир в другом разрешении, замечать то, что ваш родной язык оставлял в тени.

Это прямой путь к большей когнитивной гибкости. Освоив геоцентрический язык, вы бы иначе чувствовали пространство. Освоив японский с его грамматическими маркерами вежливости и иерархии, вы начинаете тоньше чувствовать социальные отношения.

Наше путешествие вглубь архитектуры языка продолжается. Мы увидели, что язык дает нам схему реальности через грамматику и базовые категории. Но есть еще более фундаментальный уровень, на котором мысль облекается в плоть. Это уровень, где абстрактные понятия любви и власти рождаются из простого опыта движения вверх-вниз, тепла и холода.

Мы переходим к теории, которая утверждает: вся наша понятийная система метафорична по своей сути.

Глава 6. Метафоры, которыми мы живем: Телесное мышление

Попробуйте на минуту задуматься о каком-нибудь абстрактном понятии. Ну, например, о счастье. Или о споре. Или об экономике. Попробуйте подумать о них «чисто», не прибегая ни к каким образам и сравнениям.

Получилось? Почти наверняка нет.

В голову сразу же приходят фразы: «настроение поднялось», «он разбил меня в споре», «экономика лихорадит». Мы не просто так используем эти слова. Они — не украшения. Они — единственный доступный нам способ помыслить абстракцию.

В 1980 году книга двух ученых — лингвиста Джорджа Лакоффа и философа Марка Джонсона — произвела эффект разорвавшейся бомбы. Она называлась «Метафоры, которыми мы живем» (Metaphors We Live By). Их главный тезис был одновременно прост и грандиозен: Наша обыденная понятийная система, в рамках которой мы думаем и действуем, фундаментально метафорична по своей природе.

До них метафору считали делом поэзии и риторики, неким «фигурным» украшением обычной «буквальной» речи. Лакофф и Джонсон показали, что метафора — это не вопрос языка, а вопрос мышления. Мы не говорим метафорами. Мы думаем ими.

Как спор становится войной

Самый знаменитый пример из их книги — концептуальная метафора СПОР — ЭТО ВОЙНА.

Вдумайтесь, как мы говорим о споре в русском языке:

· Я разбил все его аргументы.

· Он нападал на каждое слабое место в моей позиции.

· Мы окопались на своих точках зрения.

· Ему пришлось отступить.

· Я выиграл этот спор.

Важно: мы не просто говорим о споре в терминах войны. Мы воспринимаем его как войну. Мы видим в собеседнике противника. Мы строим стратегии атаки и защиты. Спор для нас — это интеллектуальное сражение, в котором есть победитель и проигравший.

Но представьте себе культуру, в которой та же концептуальная область осмысляется иначе. Что если бы ключевой метафорой спора был ТАНЕЦ? Тогда в споре была бы цель не победить, а создать нечто гармоничное вместе. Тогда бы мы ценили плавность переходов, эстетику аргументов, баланс. Наш опыт спора был бы совершенно иным.

Это и есть главная сила метафоры: она структурирует наш опыт. Она высвечивает одни аспекты понятия (агрессию, конфликт) и затемняет, прячет в тень другие (возможность сотрудничества, совместного поиска истины).

Тело как источник смысла: ориентационные и онтологические метафоры

Откуда же берутся эти базовые схемы? Лакофф и Джонсон дают невероятно элегантный ответ: из нашего физического, телесного опыта. Это называется «воплощенное познание» (embodied cognition).

Простейший тип — ориентационные метафоры. Они связаны с нашим телом в пространстве.

Почти во всех культурах:

· ХОРОШО — ВЕРХ. Настроение поднялось. Качество на высшем уровне. Он достиг вершины успеха.

· ПЛОХО — НИЗ. Я упал духом. Экономика обрушилась. Это низкий поступок.

Почему? Потому что человек прямоходящий. Когда мы бодры, здоровы и полны сил — мы стоим прямо. Когда мы больны, печальны или умираем — мы лежим или сгибаемся. Этот телесный опыт прошивает все наши абстракции.

БОЛЬШЕ — ВЕРХ (доходы выросли). Потому что если мы сыплем зерно в кучу, ее уровень растет физически.

БУДУЩЕЕ — ВПЕРЕДИ. То, что нам предстоит, расположено перед нашими глазами, а прошлое — за спиной, мы его не видим.

Другой тип — онтологические метафоры, когда мы уподобляем абстрактные сущности физическим объектам.

· РАЗУМ — ЭТО КОНТЕЙНЕР. «У меня в голове пусто». «Мне пришла в голову мысль». «Я не могу вместить это знание».

· ИДЕИ — ЭТО ПРЕДМЕТЫ. «Я ухватил суть». «Он набросал сырых идей». «Мне трудно до нее достучаться».

Мы, словно скульпторы, лепим невидимый мир понятий из глины нашего повседневного физического опыта. Мы кладем слова на весы (взвешиваем), измеряем температуру отношений (холодный взгляд, горячий спор), придаем времени свойства денег.

ВРЕМЯ — ДЕНЬГИ: метафора, создавшая цивилизацию

Остановимся на этой метафоре подробнее. ВРЕМЯ — ЭТО ДЕНЬГИ. Или, шире, ВРЕМЯ — ЭТО ОГРАНИЧЕННЫЙ РЕСУРС.

· Ты тратишь мое время.

· У меня нет времени, чтобы это потерять.

· Спасибо за уделенное время.

· Это сэкономит вам часы.

· Я инвестировал много времени в этот проект.

Это не универсальная истина. Это культурная метафора, рожденная индустриальным обществом с его почасовой оплатой труда. В культурах, где время циклично, а труд не измеряется в часах, эта метафора не является доминирующей. Но для нас она стала реальностью. Мы живем внутри нее, планируем по ней день, испытываем стресс и вину из-за «потерянного» времени.

Власть метафоры в повседневной жизни и политике

Зачем нам, практикам мышления и речи, знать теорию Лакоффа и Джонсона? Затем, что метафора — это мощнейший, часто невидимый инструмент влияния.

Джордж Лакофф блестяще применил свою теорию к политике в книге «Не думай о слоне!». Он показал, что консерваторы в США десятилетиями сознательно выстраивали метафорический каркас: НАЦИЯ — ЭТО СТРОГИЙ ОТЕЦ, а либералы проигрывали, потому что их метафора НАЦИЯ — ЭТО ЗАБОТЛИВЫЙ РОДИТЕЛЬ была менее артикулирована.

Когда мы слышим о «борьбе с коррупцией», мы бессознательно принимаем метафору ВОЙНЫ. А любая война предполагает чрезвычайные меры, ограничение прав, поиск «внутреннего врага». Когда говорят об «экономическом росте» как о главной цели, мы думаем о растении, которое должно расти, и забываем спросить: а зачем? Может, нам нужнее не «рост», а «цветение», «здоровье» или «устойчивость»?

Как переписать свою внутреннюю метафору

Практический вывод из этой главы — это навык, который можно назвать метафорической рефлексией. Это умение задать себе вопрос: «Внутри какой метафоры я сейчас думаю о проблеме? И что случится, если я ее сменю?»

Попробуйте прямо сейчас.

· Вы думаете о своей жизни как о ПУТИ (я на перепутье, это тупик). А что, если подумать о ней как о ТАНЦЕ или САДЕ, который вы возделываете?

· Вы воспринимаете свой страх как ВРАГА, с которым надо бороться. А что, если увидеть в нем ИСПУГАННОГО РЕБЕНКА, которого нужно успокоить и выслушать?

Смена метафоры — это не просто смена слов. Это смена мышления, а за ним — и отношения, и поведения. Это буквально переписывание операционной системы своего сознания.

Итак, мы завершили обзор архитектуры. Мы знаем о порождающей грамматике, линзе языка и метафорическом фундаменте мысли. Теперь нам предстоит спуститься на самый материальный, физический уровень — в живой мозг, где все эти процессы протекают в виде электрических и химических сигналов. Мы увидим, что случается, когда эта хрупкая связь рвется.

Раздел III. Нейрофизиология и нарушения: когда связь рвется

Глава 7. Карта мозга: слово не хранится в одном месте

До сих пор мы говорили о мышлении и речи как о чем-то почти парящем в воздухе — о «глубинных структурах», «метафорических моделях», «интериоризации». Может сложиться обманчивое впечатление, что всё это — некие бесплотные программы, работающие на универсальном компьютерном процессоре.

Но у мысли и речи есть прописка. Это не сплошное «облако», а сложнейшая сеть материальных центров и проводящих путей, раскинутая в полутора килограммах серого и белого вещества под сводом нашего черепа.

И чтобы провести нас по этой карте, нам нужен проводник, чье имя вписано в историю нейронауки золотыми буквами. Это Александр Романович Лурия — гениальный советский нейропсихолог, соратник и ученик Выготского, человек, который превратил изучение раненого мозга в высокое искусство понимания мозга здорового.

Его главная книга так и называется: «Высшие корковые функции человека». И его главная идея переворачивает наше наивное представление о «центрах».

От френологии к динамической системе: уроки войны

Был в XIX веке такой соблазн — представить мозг как набор изолированных островков, каждый из которых отвечает за какую-то одну функцию. Вот «шишка математики», вот «центр любви к родителям», вот «бугор скромности». Ученые-френологи всерьез щупали черепа людей, пытаясь угадать их характер и таланты.

В XX веке эта идея сменилась более научной, но такой же наивной моделью «центра Брока» (моторная речь) и «центра Вернике» (сенсорная речь). Казалось, что достаточно найти нужную точку на коре — и мы поймем всё. Но открытия Лурии и его работа с ранеными во время Великой Отечественной войны показали, что всё гораздо сложнее и интереснее.

В эвакогоспиталях Лурия наблюдал сотни пациентов с черепно-мозговыми ранениями. Он видел, как повреждение одной и той же зоны вызывает у одного пациента легкую заминку в речи, а у другого — полный ее развал. И наоборот: одна и та же речевая проблема могла возникнуть при ранении в совершенно разные, иногда удаленные друг от друга участки мозга.

Вывод Лурии стал краеугольным камнем современной нейропсихологии: Высшая психическая функция (а мышление и речь — это высшие функции) никогда не локализована в одном узком центре. Она представляет собой сложную, динамическую функциональную систему, распределенную по коре и подкорке, где каждое звено выполняет свою уникальную роль.

Слово не хранится в одном месте, как файл на жестком диске. Процесс рождения слова — это оркестр, где разные группы нейронов играют каждая свою партию.

Три блока мозга: оркестр, а не солист

Лурия предложил элегантную и доступную модель трех основных функциональных блоков мозга. Давайте посмотрим на путь «от мысли к слову» через эту модель.

Первый блок: Энергетический блок, или блок тонуса.

· Где находится: Глубинные стволовые структуры, ретикулярная формация.

· Что делает: Обеспечивает мозгу энергию, бодрствование, внимание.

· Роль в речи: Представьте, что вы хотите что-то сказать. Но если этот блок выключен (вы спите или в коме), никакой мысли и речи не будет вовсе. Это «батарейка» и «регулятор яркости» всей нашей психической деятельности.

Второй блок: Блок приема, переработки и хранения информации.

· Где находится: Вся задняя кора — височные, теменные, затылочные отделы.

· Что делает: Это библиотека нашего сенсорного опыта. Здесь хранятся образы, звучания слов, схемы тела и пространства.

· Роль в речи: Когда мы говорим «яблоко», этот блок молниеносно активирует образ круглого красного фрукта (затылок), его тактильные ощущения (темечко) и, главное, — звуковой образ слова [й’аблака] (висок). Без этого блока мы не сможем узнать слово на слух или понять, что оно означает.

На страницу:
2 из 3