
Полная версия
Жизнь между сеансами

Рыжая Ведьма
Жизнь между сеансами
Глава 1. Платформа
Москва, середина июля. Пятница. Час пик.
Платформа станции «Курская»-кольцевая раскалена до предела. Воздух плотный, как вата, пахнет нагретым металлом и пылью. Солнце бьёт сквозь стеклянный купол вестибюля, дробится на мраморном полу, режет глаза. Амалия стоит у самого края. Носки кед – над жёлтой тактильной полосой. Ещё полшага – и пустота.
В правой руке, в побелевших пальцах, – телефон. Экран треснут в левом верхнем углу. Трещина старая, от прошлого месяца, когда он швырнул телефон в стену, потому что она не ответила на звонок – была в душе, не слышала. Она потом собирала осколки защитного стекла с пола, а он стоял над душой и говорил, что она специально не берёт трубку, чтобы его злить. Она не специально. Она просто устала за день – две смены в кофейне, потом три заказа на доставке, – и на десять минут включила горячую воду, чтобы хоть немного расслабиться. Этого хватило, чтобы он разнёс прихожую.
На экране – сообщение. Пришло четыре минуты назад. «Ты где? Придёшь – пожалеешь.» Без запятой. Всегда без запятых. Она помнила каждое его сообщение за последний год – короткие, как удары, без знаков препинания, словно он экономил время даже на угрозах. Были и другие. «Ответь быстро.» «Я знаю что ты делаешь.» «Дома поговорим.» Она когда-то пыталась представить, как он набирает эти слова – сидит на диване, хмурится, тычет большим пальцем в экран, – и от этой картинки становилось ещё страшнее. Потому что в ней не было безумия. Был холодный, методичный контроль.
Она не ответила. Не смогла. Пальцы не слушались.
Внизу, в тоннеле, загудело. Горячий ветер ударил в лицо, поднял волосы, выбившиеся из пучка. Рыжие пряди прилипли к влажным вискам. Поезд приближался. Гул нарастал, превращался в знакомый железный скрежет. Амалия смотрела на рельсы. Где-то там, в маслянистой темноте между шпал, блестела лужа. Или это просто отражение.
Сердце колотилось где-то в горле.
«Придёшь – пожалеешь.»
Она знала, что это значит. Знала каждую интонацию, с которой он это произнесёт. Сначала – тихо, почти спокойно. Потом – громче, когда она промолчит. Потом – удар. Иногда – ладонью по лицу, иногда – кулаком в плечо, иногда – он хватал её за волосы и тащил в комнату, чтобы «объяснить, как надо отвечать, когда тебя спрашивают». Она знала все варианты. Выучила за два года. Два года, три месяца и одиннадцать дней – если считать с того вечера, когда он впервые на неё замахнулся. Она считала. Не специально – просто помнила. Как помнят дату аварии или день, когда умер близкий.
Вдох.
Воздух застрял в лёгких. Она попыталась выдохнуть – не получилось. Грудную клетку сдавило, будто на неё положили бетонную плиту. Сердце теперь билось не в горле – оно билось везде: в висках, в кончиках пальцев, под коленями, которые вдруг стали мягкими, студенистыми.
Паническая атака.
Она знала это слово. Знала, что это проходит. Ей Лера объяснила – ещё год назад, когда Амалия впервые описала ей это состояние. «Это адреналин, – сказала Лера. – Твой организм думает, что на тебя напал тигр, и готовится бежать. Только тигра нет. А организм всё равно бежит.» Тогда Амалия попыталась посмеяться над этим – тигр, надо же, – но смех вышел нервным и быстро перешёл в слёзы. Сейчас ей было не до смеха. Тигр был. Он ждал её дома.
Каждый раз, когда это случалось, ей казалось, что она умирает. Не в переносном смысле – не «мне так плохо, что хочется умереть». А буквально: сердце останавливается, лёгкие схлопываются, мир сужается до чёрной точки, и всё, что остаётся, – это темнота и шум в ушах. Она читала где-то, что паническая атака не убивает. Что от неё нельзя умереть. Но каждый раз, стоя на пороге этого ощущения, она не верила. Слишком уж оно было сильным.
Амалия опустилась на корточки. Прямо на горячий гранит платформы, у самой кромки. Зажмурилась. Обхватила голову руками, вжала телефон в висок – экран обжёг кожу. Мир сузился до темноты под веками и шума в ушах.
Поезд ворвался на станцию. Визг тормозов, шипение дверей, гул голосов. Кто-то перешагнул через неё. Кто-то пробормотал: «Напилась, что ли...» Она не слышала.
В руке завибрировал телефон. Входящий. Не он – другая мелодия, стандартная. Она не глядя смахнула по экрану, поднесла к уху. Просто чтобы вибрация прекратилась. Просто чтобы на секунду стало тихо.
– Амалия? Ами, ты слышишь меня?
Лера. Подруга. Единственный человек, который звонил по имени, а не с местоимениями. Единственный, кто знал про синяки и про то, что она врёт коллегам про «упала с лестницы». Единственный, кто не осуждал. Амалия открыла рот. Из горла вырвался только сиплый, сдавленный звук – не то вздох, не то всхлип. Она хотела сказать «я в порядке», но губы не слушались.
Они дружили с детдома. Лера была на два года старше, и когда десятилетнюю Амалию только привезли – худую, рыжую, с вечным испугом в глазах, – именно Лера взяла над ней шефство. Показала, где столовая, где библиотека, к кому из воспитателей лучше не подходить, а к кому можно попроситься на ночной чай. Она же потом, спустя годы, когда они уже выпустились и разъехались по общежитиям, приехала к Амалии в три часа ночи, потому что услышала по телефону что-то не то в её голосе. Приехала, увидела синяк на скуле и сказала: «Я его убью». Не убила, конечно. Но с того дня звонила каждый вечер, проверяла, жива ли.
– Лер, я больше так не могу, – голос сорвался на полуслове. Свободной рукой она вцепилась в край платформы, чувствуя, как нагретый гранит обжигает подушечки пальцев.
В трубке, после короткой паузы, раздался голос Леры – резкий, собранный, без обычных шутливых ноток. Так она разговаривала только в двух случаях: когда вытаскивала Амалию из очередного кризиса и когда отчитывала стажёров на работе.
– Где ты? Адрес. Быстро.
Амалия всхлипнула. По щекам текло горячее, но она даже не заметила, когда начала плакать. Люди обходили её, как лужу на асфальте, – брезгливо и не задерживаясь. Где-то за спиной прошумел поезд, унося с собой гул и сквозняк. Стало чуть тише.
– Курская, – выдохнула она. – Я на платформе. Я... я не могу встать, Лер. Меня ноги не держат.
Лера вырубила телевизор на фоне – стало слышно только её дыхание и быстрые шаги по комнате. Потом пауза. И уже мягче, но всё так же жёстко:
– Слушай меня внимательно. Ты сейчас встаёшь и едешь ко мне. Не к нему. Не домой. Ко мне. Повторяешь адрес.
Амалия зажмурилась. Перед глазами всё ещё плыли рельсы – маслянистые, блестящие в полумраке тоннеля. Она мотнула головой, отгоняя картинку, и почувствовала, как где-то глубоко внутри, под слоем паники и усталости, зашевелилось что-то похожее на злость. На саму себя. На него. На эту платформу. На то, что она, взрослая женщина двадцати семи лет, сидит на корточках у края рельсов и не может сделать вдох. На то, что она забыла, когда в последний раз ела не потому, что «надо», а потому что хочется. На то, что она разучилась носить короткие рукава – слишком заметны синяки. Злость была слабой, едва тлеющей, но она была. И это было лучше, чем пустота.
Она разлепила пересохшие губы и назвала адрес Леры по памяти. Та выдохнула с облегчением.
– Умница. У меня в аптечке есть корвалол, чай и диван. Давай, поднимайся. И телефон не выключай – я буду на связи, пока ты не сядешь в вагон. Поняла?
– Хорошо, – сказала Амалия.
Слово вышло тихим, почти невесомым – но Лера услышала.
Она разжала пальцы, вцепившиеся в край платформы. На граните остались влажные следы от вспотевших ладоней. Телефон она прижала плечом к уху – Лера что-то говорила, размеренно, спокойно, кажется, перечисляла продукты, которые нужно купить к ужину, просто чтобы заполнить тишину своим голосом. Это был старый Лерин приём – она использовала его, когда Амалия проваливалась в панику: начинала говорить о чём-то обыденном, бытовом, и ритм её голоса становился якорем, за который можно зацепиться.
Амалия поднялась. Медленно, держась за бетонный столб. Ноги дрожали, но держали. Она отряхнула джинсы – на коленях остались серые разводы от пыли. Пучок на затылке окончательно развалился, рыжие пряди прилипли к мокрым вискам и шее. Толстовка промокла насквозь – от пота, от духоты, от чужого равнодушия, которое текло мимо вместе с толпой.
Поезд в тоннеле затих. Следующий объявили через три минуты. Амалия повернулась спиной к краю платформы и пошла к эскалатору – туда, где светило вечернее солнце и воздух обещал быть чуть менее удушливым.
Лера в трубке всё говорила. Про гречку. Про то, что молоко прокисло, надо купить. Про дурацкий сериал, который она включит фоном, чтобы Амалия могла просто лежать и смотреть в потолок. Про кота Батона, который опять стащил со стола бутерброд и теперь сидит с видом победителя. Амалия слушала этот поток слов, и постепенно, шаг за шагом, её дыхание выравнивалось. Она шла, не оглядываясь. Телефон прижимала к уху обеими руками. И впервые за этот день что-то внутри неё – крошечное, едва живое – перестало кричать.
До эскалатора она дошла на автомате. Встала на ступеньку, ухватилась за резиновый поручень – липкий, горячий. Лента уносила её наверх, к свету, к выходу в город.
Лера на том конце замолчала. Не бросила трубку – просто перестала говорить, давая Амалии возможность дышать в своём темпе. В наушнике слышалось только её ровное дыхание и далёкий шум машин за окном.
Наверху, у стеклянных дверей, Амалия остановилась. Достала из кармана джинсов смятую салфетку, вытерла лицо – щёки горели, глаза опухли. Посмотрела на своё отражение в тёмном стекле турникета: бледная, с красными пятнами на шее, взгляд затравленный. Она не узнавала себя уже год. Может, дольше. Когда-то она была другой – смешливой, лёгкой на подъём, с вечным желанием куда-то бежать, что-то пробовать. В детдоме она мечтала, что, когда вырастет, у неё будет большая светлая квартира, много книг и собака. Ничего этого не случилось. Вместо квартиры – съёмная однушка, где она боялась ходить по половицам, чтобы не разбудить его. Вместо книг – потрёпанные учебники, которые она так и не доучила. Вместо собаки – вечный страх.
– Я выхожу, – сказала она в трубку. Голос всё ещё дрожал, но звучал твёрже. – На улицу. Здесь жарко, но хотя бы ветер.
Лера хмыкнула в ответ, и в этом хмыкании Амалия услышала облегчение.
Она толкнула дверь плечом и шагнула в раскалённый июльский вечер. Воздух пах бензином, пылью и тополиным пухом – тот всё ещё летел, цеплялся за волосы, лез в глаза. Солнце висело низко над крышами, оранжевое, размытое смогом. У входа в метро шумел рынок: кричали зазывалы, играла музыка из чьей-то колонки, пахло шаурмой и переспелой клубникой. Жизнь кипела – грязная, шумная, настоящая, – и Амалия вдруг почувствовала себя частью этой жизни. Не лишней. Не чужой. Просто уставшей, заплаканной, но всё ещё живой.
Амалия остановилась у ларька с водой, купила бутылку за пятьдесят рублей – самую дешёвую, без этикетки. Сделала глоток. Вода была тёплой и отдавала пластиком, но горло перестало саднить.
– Я к тебе приеду, – сказала она, перебивая Леру, которая снова начала что-то про ужин. – Только заеду в одно место. Ненадолго.
В трубке повисла пауза. Лера всё поняла без лишних слов.
– Только не к нему, Ами. Пожалуйста.
– Не к нему, – ответила она и сбросила.
Солнце отразилось в витрине сувенирного ларька – ярко, резануло по глазам. Амалия прищурилась и пошла к парковке, сжимая в руке тёплую бутылку. Где-то через два квартала её ждал старый жёлтый «Форд», а в его бардачке – мятая пачка сигарет, которые она не курила, и заколка, которую она почему-то до сих пор не выбросила. Заколка была простая, чёрная, с отломанным зубчиком – такие продаются в любом супермаркете. Она помнила день, когда купила её: было воскресенье, они со Стасом ещё только начинали встречаться, и он тогда был другим – весёлым, обаятельным, дарил ей полевые цветы и говорил, что рыжие – самые красивые. Заколка сломалась через месяц. Как и всё остальное. Но она почему-то хранила её – может быть, как напоминание о том, что даже самое хрупкое иногда стоит беречь. Или как упрёк самой себе за то, что не ушла сразу, когда ещё можно было уйти без шрамов.
Она села в машину, и жёлтый «Форд» вздрогнул, оживая.
Глава 2. Жёлтый Форд
Машина стояла в переулке за хлебозаводом, там, где парковка была бесплатной, а асфальт – в трещинах и проплешинах. Амалия нашла её не сразу: вечернее солнце слепило, бликовало в стёклах чужих машин, и жёлтый «Форд» терялся среди серых «Солярисов» и чёрных тонированных джипов. Она купила его два года назад – на последние сбережения, которые оставались до того, как отношения со Стасом стали всерьёз её ограничивать. Тогда ей казалось, что машина – это свобода. Возможность в любой момент сесть за руль и уехать куда глаза глядят. Ирония заключалась в том, что глаза её всё это время глядели только в одну сторону – туда, где он.
Она открыла дверцу – та привычно скрипнула. В салоне было душно, как в духовке. Руль обжигал даже сквозь рукав толстовки. Амалия села, захлопнула дверь и на секунду замерла, прижавшись лбом к горячему пластику приборной панели. Пахло старым кофе, пылью из вентиляции и освежителем-ёлочкой, который болтался на зеркале уже полгода и давно ничем не пах. Она сама его вешала – в тот день, когда Стас впервые ударил её в машине. Он тогда разозлился, что она не сразу ответила на его вопрос, и отвесил пощёчину, от которой голова мотнулась в сторону и ударилась о стекло. Стекло выдержало. Она – нет. А ёлочку она купила на следующий день, чтобы перебить запах его сигарет. Глупо, конечно. Запах давно выветрился, а ёлочка осталась.
Она завела мотор с третьей попытки – стартер кашлял, но сдался. Кондиционер по-прежнему не работал, зато заработало радио – из динамиков хлынул чей-то надрывный голос, певший про любовь до гроба. Амалия выключила его резко, почти ударила по кнопке, и в салоне стало тихо. Она ненавидела эту песню. Не из-за слов – слова были глупые, но безобидные. Из-за того, что Стас однажды включил её на полную громкость, когда они ехали на дачу к его матери, и подпевал, фальшивя и смеясь, а она сидела рядом с синяком на рёбрах и улыбалась, потому что он был в хорошем настроении. Хорошее настроение Стаса нужно было поддерживать любой ценой.
В бардачке лежал обещанный беспорядок: старые чеки, руководство по эксплуатации, изолента на случай, если зеркало снова отвалится. И пачка сигарет – дешёвых, ментоловых, купленных для него месяц назад. Он тогда забыл их у неё в машине, а потом сказал, что она специально их спрятала, чтобы он злился. Она не спрятала. Она просто забыла выбросить. Как забывала выбросить многое другое: его старую футболку, которая лежала на дне ящика; его бритву, которую он оставил в ванной; его слова, которые застревали в голове и прокручивались там снова и снова, как заезженная пластинка. «Ты без меня никто.» «Кому ты нужна, кроме меня?» «Ты должна быть благодарна, что я тебя терплю.» Она не была благодарна. Она была измотана.
Заколка нашлась там же – простая, чёрная, с отломанным зубчиком. Амалия покрутила её в пальцах и сунула в карман джинсов, сама не зная зачем. Может, как талисман. Может, как напоминание о том, что она когда-то покупала вещи просто так – потому что понравились, а не потому что нужно. Заколка сломалась в марте, когда Стас схватил её за волосы и швырнул на пол в коридоре. Она пыталась вырваться, оставляя рыжие пряди в его кулаке. Заколка осталась лежать под вешалкой. Она подобрала её на следующий день, когда он ушёл на работу, и почему-то не выбросила. Наверное, как напоминание. О том, что выбираться можно, даже теряя по кусочку себя.
Потом завела мотор, вырулила из переулка и поехала в сторону Третьего кольца – не к Лере, не к нему, а просто вперёд, в раскалённый город, где пробки стояли даже в пятницу вечером.
Телефон на пассажирском сиденье снова засветился. Она покосилась на экран: Лера скинула адрес и короткое «жду». А ниже – второе сообщение, от него. «Ответь. Я знаю что ты видела.» Амалия перевернула телефон экраном вниз и прибавила скорость.
Она ехала по Третьему кольцу, перестраиваясь из ряда в ряд без особой цели. Движение было плотным, но не мёртвым – пятничный вечер растаскивал город по спальным районам, дачам и пробкам на выезд. За окном мелькали панельные высотки, торговые центры с выцветшими баннерами, реклама новостроек с обещанием счастливой жизни. Счастливая жизнь. Как будто её можно было купить в ипотеку, вместе с квадратными метрами и видом на парковку. Она когда-то тоже верила в это – что счастье можно построить, как дом: кирпичик за кирпичиком, работа, семья, уют. Только её дом оказался карточным. И дышал он перегаром.
Солнце садилось, красило стёкла в медь и золото. В зеркале заднего вида отражалось небо – розовое, в дымке, с тёмной полосой грозовых туч на горизонте. Амалия смотрела на эту полосу и думала о том, что гроза – это, наверное, хорошо. Гроза смывает пыль, прибивает тополиный пух, очищает воздух. Может, и её когда-нибудь очистит. Может, она тоже сможет стоять под дождём и чувствовать не страх, а облегчение.
Она свернула с шоссе в какой-то двор – старый, зелёный, с покосившимися лавочками и сохнущим бельём на балконах. Такие дворы были в её детстве – в детдоме, где она выросла. Там тоже сушилось бельё на верёвках, и воспитатели кричали из окон: «Обедать!» – а дети не хотели уходить с качелей. Она была одной из этих детей. Рыжая, конопатая, с вечно сбитыми коленками и слишком громким смехом. Когда она смеялась в последний раз? Она не помнила. Кажется, ещё до Стаса. До того, как смех стал опасным – потому что громкий смех его раздражал, а тихий казался ему подозрительным.
Заглушила мотор под раскидистым тополем. Ветки царапали крышу, пух летел в открытые окна, оседал на приборной панели, как снег. Амалия откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. В голове было пусто и гулко, как в брошенном доме. Она пыталась вспомнить, когда в последний раз просто сидела и ничего не делала – не работала, не убиралась, не прокручивала в голове список его претензий. Не получалось. Даже сейчас, в тишине, она чувствовала фоновую тревогу – будто где-то тикал невидимый секундомер, отсчитывающий время до того момента, когда он снова начнёт звонить.
Достала из бардачка пачку его сигарет. Открыла. Внутри оставалось три штуки. Она не курила уже два года – бросила, когда начались отношения со Стасом, потому что он сказал, что курящие женщины его раздражают. Он вообще много чего говорил. Что её волосы слишком рыжие. Что она слишком худая. Что она слишком много смеётся. Что она слишком мало зарабатывает. Что она слишком громко дышит по ночам. Список можно было продолжать бесконечно. И сейчас, в этом душном дворе, под тополиным пухом, ей вдруг захотелось сделать хоть что-то, чего она себе обычно не позволяла. Что-то неправильное, но – своё. Закурить. Просто взять и закурить, наплевав на все его «раздражает».
Зажигалки в машине не нашлось. Амалия обыскала бардачок, карманы в дверях, даже заглянула под кресло – ничего. Только старый чек из аптеки, засохшая влажная салфетка и колпачок от ручки. Чек был от обезболивающего – она покупала его в прошлом месяце, когда Стас особенно сильно ударил её по рёбрам и больно было даже дышать. Она тогда сказала ему, что упала с лестницы. Он не поверил, но промолчал – потому что сам был виноват и знал это. Иногда, в редкие моменты затишья, он смотрел на неё почти с раскаянием. Почти. Этого «почти» не хватало, чтобы он изменился.
Она усмехнулась – криво, одними губами. Даже это, даже маленький ритуал «сделать что-то неправильное» давался ей с трудом. Вселенная будто говорила: «Нет, Амалия, ты пока не готова к бунту. Начни с малого. Например, с того, чтобы просто доехать до Леры и не развернуться на полпути».
Она убрала сигарету обратно в пачку, а пачку бросила обратно в бардачок. Захлопнула его с глухим стуком. Посидела ещё минуту, глядя, как тополиный пух оседает на лобовом стекле, а небо над хрущёвками становится всё темнее. Гроза на горизонте подбиралась ближе – вдалеке мигнула молния, но грома ещё не было слышно. Она любила грозу в детстве. В детдоме во время грозы вырубалось электричество, и воспитатели зажигали свечи, а дети сидели в общей комнате и рассказывали страшные истории. Ей не было страшно тогда. Страшно стало позже.
Телефон снова ожил. На этот раз – сообщение. От Леры: «Я заказала пиццу. Если не приедешь через час, скормлю её соседскому коту.» И следом – фотография толстого рыжего кота, развалившегося на подоконнике. Кот смотрел в камеру с выражением глубочайшего презрения – так, как смотрят на людей, которые имеют наглость существовать в его вселенной. Амалия посмотрела на экран, и впервые за этот вечер что-то в груди отпустило – не полностью, но достаточно, чтобы она смогла вдохнуть полной грудью. Лера знала, что делает. Она всегда знала. Этот кот, этот дурацкий сериал, эта пицца – всё это были якоря, за которые Амалия могла зацепиться, когда реальность начинала расползаться по швам.
Она завела мотор, вырулила из двора и влилась в поток. До Леры было минут сорок по пробкам – она жила в Измайлово, в старой девятиэтажке, где лифт не работал через раз, а на лестничной клетке всегда пахло кошками и чьим-то борщом. Но у неё был диван, чай с мятой и кот, который лез на колени, не спрашивая разрешения. И ещё у неё была сама Лера – с её резким голосом, твёрдым характером и способностью говорить «ты справишься» так, что ты почти верил.
Амалия ехала по вечернему городу, и в голове у неё крутилась только одна мысль: она не вернулась к нему. Впервые за долгое время – не вернулась. И это было так же страшно, как стоять на краю платформы, только наоборот. Страшно – но в другую сторону. В сторону жизни. В сторону неизвестности, где не было его крика, его кулаков, его запаха, его правил. Где нужно было заново учиться дышать, есть, спать, смеяться. Где нужно было заново учиться быть.
Она не знала, получится ли. Но она хотя бы попробует. Ради Леры. Ради себя. Ради того, чтобы однажды снова купить заколку – просто так, потому что красивая. И не бояться, что она сломается.
Глава 3. Чистые пруды
Лера жила на восьмом этаже. Лифт не работал – на дверях висело объявление «ремонт до 20 июля», и дата была обведена красным маркером три раза, будто от этого лифт мог заработать быстрее. Амалия поднималась пешком, держась за перила и считая ступеньки. После пятого этажа ноги загудели, но она не останавливалась. Физическая усталость помогала заглушить то, что творилось в голове, – этот бесконечный внутренний монолог, который прокручивал вчерашнюю платформу, сегодняшние сообщения, завтрашний страх.
Подъезд был старый, с облупившейся краской на стенах и запахом кошек. Где-то на шестом этаже играла музыка – кто-то слушал джаз, и звуки саксофона плыли по лестничной клетке, приглушённые, тягучие. Амалия на секунду остановилась, прислушалась. Она когда-то любила джаз. В детдоме у них была старенькая радиола, и по вечерам воспитательница включала «Маяк», где иногда крутили старые записи. Амалия садилась на подоконник и представляла, что она не в казённой спальне на десять коек, а где-то в Нью-Йорке, в прокуренном клубе, и перед ней на сцене играет оркестр. Глупые детские мечты. Но тогда они её грели.
Дверь открылась до того, как она успела позвонить. Лера стояла на пороге – невысокая, коротко стриженная брюнетка с острым подбородком и вечно подведёнными глазами. На ней была растянутая футболка с логотипом какой-то рок-группы и домашние шорты. В руке – деревянная лопатка для готовки. Видимо, отвлеклась от плиты.
– Ну и видок у тебя, подруга, – сказала она вместо приветствия, окинув Амалию быстрым, цепким взглядом, который за долю секунды зафиксировал всё: и красные глаза, и мокрую толстовку, и дрожащие руки. – Проходи. Кота не спугни, он на тебя обиделся, что ты в прошлый раз ушла, не попрощавшись.
Амалия шагнула в прихожую, стащила кеды, не развязывая шнурков, и сразу прошла на кухню. Там пахло пиццей – настоящей, не из доставки, а домашней, с толстым бортиком и расплавленным сыром. На подоконнике сидел рыжий кот Батон и смотрел на неё с выражением глубочайшего презрения – так, как смотрят на человека, который имеет наглость существовать в твоей вселенной и при этом не принёс ничего вкусного. Амалия молча села на табурет, положила руки на стол и опустила на них голову.
Лера выключила духовку, бросила лопатку в раковину и села напротив. Не обнимала, не лезла с расспросами – знала, что бесполезно. Просто налила чай, придвинула чашку к Амалии и стала ждать. Чай был с мятой – Лера всегда добавляла мяту, говорила, что это успокаивает. Амалия не чувствовала вкуса, но сам ритуал – горячая чашка в ладонях, пар, поднимающийся к лицу, – немного возвращал её в реальность.





