
Полная версия
Лень - двигатель прогресса

Сергей Патрушев
Лень - двигатель прогресса
Глава 1. Лень — двигатель прогресса
Чтобы по-настоящему понять скрытую пружину человеческой цивилизации, необходимо со всей решительностью, на какую только способен исследователь, отринуть тот героический миф, который настойчиво, из века в век, из учебника в учебник, вдалбливали нам в головы школьные учителя, университетские профессора и авторы приключенческих романов. Этот миф гласит, что историю двигали вперед исключительно люди действия — мускулистые, волевые, с горящими глазами, которые, презрительно отбросив сомнения, первыми бросались в ледяную воду неразведанных рек, нападали на саблезубых тигров с голыми руками и, обливаясь потом, тащили на своих титанических плечах неподъемные тяжести первобытного быта. Нам рисовали образ человека-прометея, вечно напряженного, как тетива лука, вечно сражающегося, вечно превозмогающего. Однако стоит лишь чуть прищуриться, слегка расфокусировать взгляд, чтобы размыть навязанную героическую патетику, и сквозь толщу тысячелетий проступает совершенно иная, куда более убедительная, хотя и менее пафосная картина. За каждым значительным технологическим рывком, за каждым поворотным пунктом в бесконечной саге человеческого развития стоял вовсе не мускулистый энтузиаст с квадратной челюстью, а некто совсем иного склада: уставший, слегка апатичный, хитро прищуренный предок, чье единственное всепоглощающее желание сводилось к простой и ясной формуле — чтобы его, наконец, оставили в покое и дали спокойно посидеть где-нибудь в тенистом уголке, подальше от палящего солнца и сводящей скулы физической работы.
Истинным отцом прогресса, если уж на то пошло, был не тот, кто с воинственным кличем первым ринулся в бой, размахивая дубиной, а тот, кто первым с облегчением опустился на нагретый солнцем валун, вытянул натруженные ноги и, замерев в блаженной неподвижности, позволил своему сознанию отправиться в свободный дрейф. Это утверждение, звучащее на первый взгляд как ересь или остроумный парадокс, на самом деле требует полного и безоговорочного пересмотра всей эволюционной психологии, всей антропологии и, рискну сказать, всей философии истории. Давайте усилием воображения перенесемся в эпоху, когда мамонты еще не были пыльными скелетами в музейных залах, а представляли собой живую, крайне неприятную, дурно пахнущую, лохматую и феноменально агрессивную реальность. Охота на такого исполина — занятие, которое современные неофиты, размахивающие копьями на исторических реконструкциях, не способны себе представить во всей ее ужасающей полноте. Это был не романтический выезд на природу, не героическая стычка в духе наскальной живописи, где стройные фигурки охотников элегантно поражают грузных зверей. Нет, это был кромешный, выматывающий ад.
Сама подготовка к охоте требовала нечеловеческих усилий. Нужно было отыскать подходящий кремневый желвак, а это означало километры ходьбы по меловым отмелям и осыпям под жгучим доисторическим солнцем. Затем следовали часы кропотливой, нервирующей работы: точными, выверенными ударами нужно было оббить нуклеус, чтобы получить длинные, острые, как бритва, пластины, одна неверная искра — и многочасовой труд летел насмарку, превращая ценное сырье в бесполезную груду осколков. Потом эти пластины нужно было закрепить в древках копий, используя сухожилия убитых ранее животных и смолу, собранную с коры деревьев. Когда оружие было готово, начинался кошмарный марш-бросок. Охотничья партия уходила за горизонт, туда, где паслись мохнатые гиганты. Они шли не по асфальту и не по парковым дорожкам. Они продирались сквозь колючий кустарник, рвавший шкуры на плечах, месили босыми ногами ледяную грязь болот, карабкались по скальным уступам, рискуя сорваться вниз и сломать позвоночник, обезножив тем самым всю общину на месяцы вперед. Ноги ныли, голод скручивал желудок, страх перед внезапным нападением пещерного медведя или стаи гигантских гиен держал сознание в стальном кулаке постоянного стресса.
Наконец, стадо найдено. И тут начиналось самое страшное. Нужно было отделить от стада молодого или ослабленного зверя, подобраться к нему на расстояние броска, координируя действия десятка соплеменников, чей уровень тактической дисциплины немногим превосходил возбужденную стаю гиеновидных собак. Нужно было нанести удар, целясь в уязвимую точку — в брюхо, в пах, в глаз, — но даже смертельно раненый мамонт оставался живой горой ярости и боли. Он мог смести охотника одним движением хобота, превратив его в кровавое месиво; он мог проткнуть насквозь бивнями двоих-троих разом, нанизав их, словно куски мяса на вертел; он мог просто наступить своей колоноподобной ногой, расплющив человека в лепешку, неотличимую от глинистой почвы. Риск гибели был не абстрактной вероятностью, а почти гарантией каждой второй охоты.
Но кульминация ужаса наступала не в момент атаки, а после нее. Когда зверь, наконец, истекал кровью и заваливался на бок, сотрясая землю так, что дрожали деревья на соседнем холме, перед охотниками вставала задача, по своей изнурительности превосходящая все предыдущие. Тонны мяса, жира, внутренностей, драгоценной теплой шкуры и бивней, которые в будущем пойдут на постройку каркасов жилищ и изготовление инструментов, нужно было каким-то чудом доставить в стойбище. Стойбище же, по закону подлости, всегда находилось в десятках километров, потому что стоянки охотничьих партий были временными, а пещеры с наскальной живописью и запасами топлива — далеко. И вот измученные, израненные, голодные люди, только что избежавшие смерти и потерявшие, возможно, пару товарищей, были вынуждены становиться вьючными животными. Они нарезали тушу на гигантские, истекающие кровью куски, взваливали их на плечи и, сгибаясь под весом, превосходящим их собственный, начинали многочасовой скорбный путь домой. Позвоночники хрустели, межпозвоночные грыжи и протрузии были профессиональной болезнью каждого уважающего себя охотника на мамонтов. Пот заливал глаза, смешиваясь с запекшейся кровью жертвы и собственной кровью из царапин. Каждый шаг давался ценой невероятного волевого усилия, легкие жгло огнем, ноги заплетались, а в голове билась одна-единственная мысль, которую мы сегодня назвали бы экзистенциальным отчаянием: «Зачем? Зачем я здесь?»
Именно в этот критический момент, на этом изломе коллективного страдания, на сцену выходит Он. Не герой с копьем, не вождь с короной из перьев, а самый ленивый человек в истории. Он не участвовал в общей мясорубке, сказавшись на боль в спине или на дурное предзнаменование. Он сидит на пригорке, в пятнистой тени гигантского доисторического папоротника или чахлого предка современного дуба. Его поза расслаблена, дыхание ровно, взгляд не затуманен выбросом адреналина и кортизола. Пока остальные, издавая гортанные звуки, больше похожие на рев загнанных животных, чем на человеческую речь, пытаются приподнять многотонную тушу, чтобы подсунуть под нее ремни, или, срывая ногти, тащат окровавленные куски по острому щебню, он наблюдает. Он наблюдает с тем особым, отстраненным вниманием, которое доступно лишь тому, чьи мышцы полностью расслаблены. Он смотрит на эту картину абсурда и иррациональности, на эту коллективную каторгу, на этот пир физического насилия над человеческим телом, и в его голове не возникает ни сочувствия, ни желания помочь. Его мозг, свободный от тирании мышечной усталости, занят совершенно иной работой. Он думает не о том, как наварить побольше жирного супа, не о том, как выслужиться перед вождем и получить лучший кусок печени, и уж точно не о продолжении рода. Он думает о том, как сделать так, чтобы ему никогда, ни при каких мыслимых и немыслимых обстоятельствах, не пришлось присоединиться к этому кошмару. Его цель не добыть мамонта, его цель — избежать работы.
Его расфокусированный взгляд скользит по окровавленной туше, по согнутым спинам сородичей, по их напряженным, вздувшимся жилами ногам, и вдруг, подчиняясь чистой случайности — а на самом деле глубокой нейробиологической предрасположенности к поиску закономерностей, — его внимание выхватывает из общего хаоса одну деталь. Рядом с тушей лежит гладкий, прямой, лишенный коры ствол упавшего дерева, обточенный ветром и временем. В его сознании, не зашумленном криками боли и ярости, медленно, словно медовый ручей по весеннему склону, начинает формироваться ментальная картинка, пока еще смутная, как утренний туман над рекой. Если тушу не поднимать и не нести, изнуряя плоть до полного истощения, а накатить на этот ствол, а потом толкать его, прилагая усилие не вверх, а вперед, вдоль плоскости земли, то трение многократно уменьшится. Сопротивление среды будет сломлено не мускулами, а геометрией. Усилие, необходимое для перемещения груза, рухнет в десятки, если не в сотни раз. Это была догадка такой мощи, что перед ней меркнут все последующие законы термодинамики. Для этого открытия не требовалось быть силачом. Оно не требовало взрывной мощи ног или железного хвата рук. Оно требовало одного-единственного, редко встречающегося в суетном мире ресурса — неподвижности. Требовалось просто перестать участвовать в бесконечной суете племени, остановить этот хоровод панического коллективного действия, замереть и дать своему драгоценному мозгу время на создание простейшей, но гениальной нейронной связи. Так, в тишине созерцательного безделья, было изобретено колесо, или, точнее, его предтеча — каток. И изобрел его не тот, кто, рыча от натуги, тащил на себе кровавый груз, а тот, кому было категорически, органически, до глубины души лень тащить. Лень стала первым в истории фильтром высокой точности, безжалостно отсекавшим неэффективное, энергозатратное, тупое действие от кристально чистой потенциальной мысли. Это был величайший акт неповиновения грубой физической реальности, акт интеллектуального бунта, рожденный элементарным, почти животным, но таким человеческим нежеланием шевелиться.
Этот же самый глубинный принцип, эта же механика души лежит в основе изобретения рычага. Школьная традиция приучила нас к поэтичному, но совершенно искажающему реальность образу Архимеда, который, стоя в развевающемся гиматии на фоне белоснежных Сиракуз, гордо восклицает: «Дайте мне точку опоры, и я переверну Землю!» Но реальный, аутентичный Архимед, которого мы ищем, жил не в эллинистическом полисе, а за десятки, если не сотни тысяч лет до этого, в эпоху, когда точкой опоры мог служить лишь случайный обломок скалы. Он стоял, а точнее, полулежал, опершись спиной о шершавый бок огромного валуна, который загораживал удобный, нахоженный проход к источнику пресной воды. Этот валун был проклятием племени. Каждый поход за водой превращался в акробатический этюд с риском переломать ноги, особенно в сезон дождей, когда глина раскисала и становилась скользкой, как лед. Соплеменники, натужно ревя и срывая голосовые связки, уже битый час пытались сдвинуть эту глыбу голыми руками. Они обвязывали ее лианами, впрягались всем племенем, словно упряжка волов, их босые ступни скользили по размокшей земле, оставляя глубокие, заполняющиеся мутной водой борозды. Это был спектакль сизифова труда в его самом чистом, еще не описанном Гомером виде.
Наш герой смотрел на это безобразие с глубочайшим, почти физиологическим отвращением. Ему было лень даже подойти поближе, чтобы получше рассмотреть причину всеобщего переполоха. Он стоял на безопасном расстоянии, опершись на длинную, неожиданно прямую и прочную палку, которую обычно использовал, чтобы не ходить за упавшими плодами, не лазить по веткам, рискуя свернуть шею, а лениво сбивать их точным ударом прямо в подставленную корзину. Сама эта палка уже была продуктом лени, маленьким шедевром эргономики. И вот, пока толпа пыхтела, бранилась и скользила, он лениво, почти машинально, без какой-либо определенной цели, просто чтобы дать рукам занять привычное положение, просунул конец своего универсального шеста под край валуна. Не потому, что хотел помочь, упаси боже, а потому что валун мешал лично ему, мозоля глаза своей неуместностью, и искать другое, более удобное место для наблюдения за всеобщей суетой было тоже лень. Он навалился на длинный конец шеста всем весом своего отдохнувшего, не измученного непосильным трудом тела. И тут произошло чудо механики, заставившее замереть всю ораву крикунов. Камень, этот монолитный, подавляющий волю символ незыблемости и препятствия, шевельнулся. Он качнулся, издав низкий, утробный звук трения камня о камень, и сдвинулся на ладонь, на две, на целый локоть. Плечо силы, помноженное на священную лень, сдвинуло миниатюрную гору. Мозг наблюдателя, не скованный паникой и мышечным напряжением, мгновенно зафиксировал абстрактный принцип: слабое, почти незаметное усилие, приложенное к длинному концу палки, порождает чудовищную, непостижимую мощь на коротком. Так был открыт закон рычага, этот несущий элемент всей строительной механики, всей инженерии, всей архитектуры, от дольменов до готических соборов. И открыл его не амбициозный строитель пирамид, мечтающий оставить след в веках, а ленивый созерцатель, которому попросту надоело слушать раздражающее, монотонное пыхтение товарищей, мешавшее ему наслаждаться тишиной и покоем. Он понял глубинную, фундаментальную истину бытия: умный работает головой, сильный — руками, а ленивый — это и есть умный, потому что он категорически, на клеточном уровне не хочет работать руками.
Эволюция ленивца — это вовсе не забавный зигзаг, не маргинальная тупиковая ветвь на древе эволюции, а, вероятнее всего, магистральный, столбовой путь развития разума как такового. Давайте откажемся от плоской, карикатурной картинки обезьяны, которая слезла с дерева, чтобы подобрать банан, и от нечего делать, почти случайно, превратилась в человека, выпрямив спину. Реальная история куда сложнее и честнее. Мы должны представить себе обезьяну, которой было категорически, до дрожи в хвосте, лень слезать. Она сидела на удобной развилке ветвей, в объятиях прохладной листвы, и ее сознание, не отвлекаясь на сокращения мышц, необходимые для лазания, было целиком и полностью поглощено одной-единственной мыслью: как достать этот проклятый банан, свисающий с соседней ветки, не делая ни одного лишнего телодвижения? Если банан далеко, можно взять палку и подтянуть его. Если палки нет, можно связать две лианы, чтобы получить длинный трос. Процесс связывания, плетения узлов, мысленного расчета траектории броска требовал не мускульной силы, а взрывного роста нейронной активности, создания новых синаптических связей, усложнения коры больших полушарий.
Здесь вступает в игру суровая биохимическая арифметика. Мозг — самый невероятно энергозатратный орган в человеческом теле. Составляя лишь два процента от общей массы, он потребляет около двадцати процентов всей энергии, добываемой организмом из пищи. Активно двигаться, напрягать крупные мышечные группы и одновременно мыслить на высоком уровне абстракции — задача практически невыполнимая. Ресурсы организма, потоки кислорода и глюкозы, в этом случае перераспределяются в пользу мускулов, оставляя мозгу жалкие крохи на поддержание базовой жизнедеятельности. Следовательно, чтобы мыслить по-настоящему эффективно, чтобы погружаться в глубины абстракции и строить сложные ментальные модели реальности, необходимо физически замереть. Состояние полного физического покоя — это не порочное безделье, не зря прожитое время, это жизненно необходимое переключение всей биологической системы в режим внутренней симуляции. Это загрузка процессора, отключение графического интерфейса тяжелых физических задач и направление всей вычислительной мощности на решение единственной нетривиальной проблемы.
Наш ленивый предок, безмятежно сидящий на камне, был, по сути, первым хакером материальной реальности. Пока все его племя, словно растревоженный муравейник, тратило калории с безумной скоростью, изнашивало суставные хрящи до кости, ломало кости в прямых столкновениях с агрессивной средой, он искал короткий путь. Он искал эксплойт, уязвимость в суровом коде физического мира. Сам термин «ленивый» в современном мире несет тяжелую, уничижительную, морализаторскую коннотацию. Ленивым клеймят двоечника, бездельника, того, кто отлынивает от обязанностей. Но если мы снимем это веками нараставшее культурное наслоение, если мы посмотрим на суть явления без гнева и пристрастия, мы увидим, что лень — это не что иное, как энергоэффективность, доведенная до уровня высокого искусства, до экзистенциальной стратегии. Ленивый человек не хочет делать работу. Но это критически важное уточнение: он не хочет делать именно работу, а не получать результат. Он страстно, всепоглощающе хочет получить результат, но без промежуточной стадии, без самой работы. И в этом вся суть техники, вся ее метафизика. Техника — это уловка, космический трюк, хитроумное приспособление, позволяющее обмануть фундаментальные физические законы, получив максимум полезного выхода при минимуме вложенной механической энергии. Вся история технологии, если рассматривать ее без романтических иллюзий, — это не летопись героических прорывов, а скрупулезная бухгалтерская книга, в которую человечество записывало способы последовательного избавления от необходимости напрягать мышцы.
Огонь — вот поистине царственный пример. Официальная героическая версия, кочующая из учебника в учебник, вещает нам о Прометее, похитившем искру у богов, или о смельчаке, который не побоялся подойти к горящему от удара молнии дереву и принести ветку в пещеру. Но давайте проведем мысленный эксперимент, используя логику лени. Зачем вообще нужно было поддерживать огонь? Носить горящие головешки с места лесного пожара было страшно, неудобно и травмоопасно, требовало постоянной концентрации внимания, отвлекало от более приятных занятий. Принесенный в пещеру огонь становился тираном. Он требовал непрерывного кормления, и кто-то должен был постоянно бегать по окрестному лесу, собирая сучья и валежник. Это был бесконечный, монотонный круг обязанностей. Кому первому пришла в голову дикая, на первый взгляд, мысль, что тереть сухую палочку о дощечку в течение многих часов, до кровавых волдырей на ладонях, до ощущения, что руки сейчас отвалятся, — это хорошая идея? Эта мысль могла прийти только тому, кто довел ненависть к беготне за дровами до логического предела. Тому, кому было мучительно, до зубовного скрежета лень поддерживать вечный костер. Он устал ходить. Он устал от этой бесконечной, изнурительной челночной миграции между пещерой и лесной чащей. Он сел, зажал палочку между ладоней и начал вращать ее, потому что это действие, при всей его механической монотонности, не требовало ходьбы. Он мог сидеть на месте, погрузившись в транс повторяющихся движений, и получить огонь здесь и сейчас, не вставая с нагретого камня. Сверление и трение — процессы по своей сути медитативные, усидчивые, требующие не взрывной силы и прыти, а запредельного терпения и статичности. Человек получил универсальный огонь не как случайный дар небес, а как закономерный плод своего усидчивого сидения на одном месте. А дальше произошла магия положительной обратной связи. Огонь позволил термически обрабатывать пищу, расщепляя сложные белки и углеводы, делая их несравненно более легкими для переваривания. Организм, который раньше тратил колоссальные ресурсы на работу кишечника, теперь высвободил гигантский энергетический излишек. И этот излишек, повинуясь эволюционной логике, был перенаправлен вверх, в черепную коробку, на дальнейшее увеличение и усложнение мозга. Круг сомкнулся с изяществом математической формулы: лень породила мозг, мозг породил огонь, огонь высвободил дополнительную энергию для еще более крупного мозга, а тот, в свою очередь, немедленно принялся придумывать новые, еще более изощренные и эффективные способы лениться.
Тот самый момент, когда первый ленивый предок, раздираемый не жаждой подвига, а желанием комфортного бездействия, сел на камень и задумался, стал когнитивным Большим взрывом, по сравнению с которым все последующие революции — сельскохозяйственная, промышленная, информационная — всего лишь мелкая рябь на поверхности реальности. Он совершил фундаментальный акт отделения намерения от непосредственного физического действия. Животное, наш брат меньший, действует в жесткой сцепке «стимул — реакция». Голоден — иди и убей, или сорви, или выкопай. Холодно — беги и прячься, зарывайся в листву, ищи убежище. Реакция следует за стимулом с неотвратимостью падающего домино. Человек же, усевшийся на камень, вставил между этими двумя событиями паузу, вольную задержку, пространство мысли. Голоден? Вместо того чтобы срываться с места и бежать загонять антилопу по раскаленной саванне до полного изнеможения, рискуя получить смертельный тепловой удар, он сидит и размышляет. Его мысль движется по кругу, выискивая брешь в мироздании. Как сделать так, чтобы антилопа сама, добровольно, пришла к нему? Как инвертировать субъект и объект охоты? И вот в его мозгу, в этой бездонной чаше неподвижности, рождается идея ловушки. Ловушка — это апофеоз лени в охотничьем деле, ее абсолютная вершина. Можно потратить целый световой день, гоняясь за быстроногим зверем по пересеченной местности, до кровавых мозолей на ногах, до хрипов в легких, до черных мушек перед глазами. А можно не спеша, вдумчиво вырыть глубокую яму на звериной тропе, замаскировать ее хрупкими ветками, присыпать листьями и пылью, а затем спокойно уйти в тень, лечь на прохладную траву, закрыть глаза и ждать. Яма работает за тебя. Она — твой молчаливый, неутомимый, не требующий ни еды, ни воды, ни поощрения агент. Время, этот неумолимый, пожирающий все и вся ресурс, перестает быть врагом и становится союзником ленивого человека. Ловушка — это автоматизация убийства, вынесение функции умерщвления за пределы собственного организма. Это конвейер смерти, первый в мире производственный процесс, запущенный не волей к власти, а скромным, всепобеждающим желанием поспать подольше.
Взгляните на паука, застывшего в центре своей геометрически совершенной, серебрящейся от росы сети. Вот он, истинный тотем ленивого хищника, его покровитель и святой. Паук не носится как угорелый по округе в поисках мух. Он не тратит драгоценный белок на бессмысленную гонку. Он создает статичную, липкую, смертоносную структуру и замирает в ее центре, экономя энергию и терпеливо ожидая, пока вибрация сигнальной нити не сообщит ему, что обед прибыл сам, без всяких усилий с его стороны. Человек-ленивец пошел ровно тем же эволюционным маршрутом. Он перестал быть агентом действия, перестав быть хищником-преследователем, мускульным актором на сцене бытия. Он стал программистом реальности, архитектором контекстов, тем, кто не бегает за миром, а создает условия, при которых мир сам прибегает к нему. Рыболовная сеть, силки, западня — все это звенья одной цепи, ведущей от мускульного напряжения к интеллектуальному расслаблению.
Когда исследователь переходит к так называемой аграрной революции, перед ним рассыпается в прах еще один могучий культурный миф — миф о добродетельном, святом труженике, крестьянине, в поте лица своего добывающем хлеб насущный. Переход от бродячего собирательства и рискованной охоты к оседлому земледелию действительно потребовал невиданного доселе объема тяжелого, монотонного труда. Но кто был инициатором этого перехода, кто был тем сумасшедшим инноватором, что заглянул за горизонт привычного? Был ли это мускулистый, загорелый до черноты охотник, который вдруг, ни с того ни с сего, воспылал нежной страстью к ковырянию в грязи и наблюдению за медленным ростом злаков? Абсолютно исключено. Охотник живет в парадигме быстрого дофамина, в мире мгновенных решений и молниеносных наград. Инициатором был собиратель, чья психика заточена на монотонные, требующие терпения операции. И главное — он устал. Он устал до смертной тоски каждый божий день прочесывать дикие, полные опасностей леса и бескрайние луга в поисках съедобных корешков, орехов и ягод. Он устал кланяться каждому кусту, каждому дереву, обдирая руки в кровь о колючие ветки. И вот однажды его осенило. Он заметил, что семена, просыпавшиеся из его корзины в грязь и отбросы возле стойбища, через какое-то время дают всходы. Его мозг сложил два и два. Вместо того чтобы ходить по диким дебрям, подчиняясь капризам природы, он посадит еду прямо у входа в хижину. Он создаст концентрированный, контролируемый источник калорий на расстоянии вытянутой руки. Сама идея оседлости — это не идея труда, это идея максимальной экономии передвижений, это идея лени в ее архитектурном, планировочном выражении. Да, теперь нужно было пахать, но пахота — это циклическое, локальное, ритмичное усилие, которое заменяет собой хаотичный, непредсказуемый, ежедневный марафон собирательства. А затем инерция лени раскручивается дальше. Пахарь, устав ходить за плугом, натирая ноги и срывая спину, изобретает хомут и впрягает в этот плуг вола, а затем и лошадь. Ему лень идти самому по борозде. Он хочет сидеть или идти сзади, управляя процессом. А потом ему надоедает даже ходить за плугом, и он садится на телегу, превращаясь в возницу. Телега — это прямое, биологическое продолжение того самого легендарного бревна, на котором катили тушу мамонта. Лень земледельца, помноженная на наблюдательность, создала тягловую силу животных. Затем ему, разумеется, стало лень таскать тяжеленные ведра с водой для полива, надрывая пупок. И он, почесав в затылке, придумывает систему ирригационных каналов, а затем и водяное колесо с черпаками. Принцип остается неизменным на протяжении веков: пусть работает река, пусть работает ветер, пусть работает вол, но только не я. Я буду сидеть в тени, прислонившись спиной к плетню, и считать нарастающий урожай, изредка отдавая ленивые распоряжения.









