
Полная версия
Бездарь. Наследник рода Соколовых

Руслан Куликов
Бездарь. Наследник рода Соколовых
Глава 1. Пустой сосуд
Смерть пахла горелой землёй и чужой кровью.
Я тащил парня за шиворот бронежилета уже метров сорок, и каждый метр отдавался в позвоночнике так, будто кто-то бил по нему прикладом. Осколок сидел у него под ключицей, артерия была цела — я успел прижать, я всё успел, я всегда успевал. За семь лет я вытащил с того света столько людей, что перестал считать. Медики не считают. Медики просто тащат.
Мину я не услышал.
Их вообще не слышишь — ту, которая твоя. Слышишь чужие, которые ложатся рядом, а свою нет. Просто мир становится белым, а потом красным, а потом земля бьёт в спину так, что из лёгких вылетает весь воздух разом, и ты понимаешь, что лежишь, а мальчишка, которого ты тащил, лежит в трёх метрах, и с ним уже всё хорошо, потому что ему уже всё равно.
«Аптечку», — подумал я.
Руки не слушались. Правой не было — я это чувствовал по тому, как её не было. Левой я пополз к подсумку, и небо надо мной было очень синее, неприлично синее для такого дня, и я успел ещё подумать, что синее небо — это плохая примета для медика, потому что вертолёт в такое небо видно за километр.
А потом синева схлопнулась в точку.
И стало холодно.
Первым вернулся не свет и не звук. Первым вернулся холод.
Мокрый, каменный, идущий снизу — от пола в спину, в лопатки, в затылок. Так холодно не бывает в поле. Так холодно бывает в подвале.
Я открыл глаза.
Надо мной был потолок. Каменный, сводчатый, в трещинах, с одинокой лампой — не электрической, я это понял сразу, свет был другой, живой, дрожащий, будто в стеклянной колбе горел не ток, а что-то вроде уголька. Я лежал на полу. Правая рука была на месте — я пошевелил пальцами, увидел их над собой, чужие, тонкие, мальчишеские, с содранными костяшками, и это были не мои пальцы.
Мне тридцать четыре. У меня руки медика — широкие, с короткими ногтями, со шрамом поперёк левой ладони от осколка под Дебальцево.
Эти руки были чужие.
Я сел. Слишком легко сел — тело было лёгким, звонким, семнадцатилетним, и от этой лёгкости меня замутило сильнее, чем от контузии. Голова взорвалась болью, но не той, взрывной, а другой — как будто в череп разом залили чужую жизнь, и она не помещалась.
И она хлынула.
Не картинками. Не «воспоминаниями», как пишут в книжках. А всем сразу — запахами, именами, унижениями, страхом, привычкой сутулиться, привычкой втягивать голову в плечи, когда мимо проходит кто-то из старших. Меня звали Глеб. Глеб Соколов. Семнадцать лет. Младший сын рода Соколовых.
И меня — его — вчера вечером спустили в этот подвал.
За то, что я пустой.
Я сидел на холодном полу карцера и раскладывал чужую жизнь по полочкам, как раскладывал бы содержимое разгрузки перед выходом. Медик так делает всегда: сначала знай, что у тебя есть, потом решай, что с этим делать.
У меня было вот что.
Мир назывался проще некуда — тот же, да не тот. Российская империя, только Соколовы были не фамилией, а родом, и это слово здесь весило столько же, сколько погоны и звёзды разом. Роды правили. Не цари — цари где-то там, высоко, — а именно роды, потому что у родовитых был Дар.
А Дар шёл из Источника.
Источник — это то, что было у каждого одарённого внутри. Не орган, не сердце, что-то тоньше — резервуар силы, узел, через который человек тянул из мира энергию и лепил из неё что хотел: огонь, лёд, сталь, ветер. Чем сильнее Источник, тем выше твой ранг, тем больше твой род, тем ниже перед тобой гнутся все остальные. Ранги я тоже знал — они лежали в памяти Глеба ровным строем, от которого у мальчишки всю жизнь холодело в животе: Пробуждённый, Одарённый, Мастер, Владыка. Дальше шло то, что называли шёпотом.
Соколовы были родом Мастеров. Были. Отец Глеба, глава рода, слёг три года назад — Источник его надорвался в дуэли, которую род не должен был принимать, но принял, потому что честь. С тех пор род тихо шёл ко дну. Земли отходили кредиторам. Дружина разбегалась. Старший брат, Ярослав, тянул всё на себе и ненавидел младшего люто — потому что младший был позором.
Потому что у Глеба Источник не открылся.
В четырнадцать открывается у всех. В пятнадцать — у поздних. В шестнадцать — у совсем безнадёжных. Глебу семнадцать, и его Источник был нем как камень. Целители рода щупали его, светили, качали головами и говорили одно и то же слово, от которого мальчишку тошнило сильнее, чем от голода:
Пустой.
«Пустой Источник» — так его звали в Академии за спиной. А в лицо звали проще — бездарь.
И вот эта Академия — Императорская Академия одарённых, куда Соколовы отдали последние деньги, чтобы сохранить лицо, чтобы род всё ещё числился среди тех, кто «учит наследников», — эта Академия завтра утром должна была вышвырнуть Глеба вон. Отчисление бездаря. Публичное. С формулировкой «за отсутствием Дара». После такого род не отмывается. После такого Соколовых можно вычёркивать.
А вчера вечером Глеб сорвался. Не выдержал — какой-то сынок рода побогаче в очередной раз назвал его пустым при всех, и мальчишка бросился на него с кулаками. Голыми кулаками — на одарённого. Смешно. Его скрутили за секунду, а поскольку бить наследника чужого рода — это уже не шалость, дежурный наставник спустил его сюда, в карцер под Академией, остывать до утра.
До утра, когда за ним придут.
Я закончил раскладывать полочки и понял, что мне очень, очень не нравится всё, что на них лежит.
Знаете, что чувствует человек, который тридцать четыре года прожил свою жизнь, а потом очнулся в чужой?
Я думал — будет паника. Не было паники. Паника — это для тех, у кого есть время паниковать. У меня его не было. Мальчишка, чьё тело я занял, был сломан задолго до меня: он сидел бы сейчас в углу, обхватив колени, и ждал утра, как ждут расстрела. Я это чувствовал — его страх ещё жил во мне, тёплый и липкий.
Но я не он.
Я — Соколов теперь? Пусть. Я вытаскивал людей из-под огня, когда всё говорило, что не вытащу. Я реанимировал тех, кого фельдшер уже накрыл. Я не умею одного — сдаваться до того, как проверю пульс.
А пульс я ещё не проверял.
Я закрыл глаза и полез внутрь.
Целитель во мне — настоящий, полевой, тот, что чувствует чужое тело руками, — вдруг оказался нужен для своего. Я не знал, как ищут этот их Источник. В памяти Глеба лежало только чужое: как его щупали снаружи, как светили, как качали головами. Никто ни разу не искал изнутри. А зачем? Пустой же.
Но я всю жизнь работал с тем, что снаружи не видно. Кровоток. Нерв. То, что пульсирует под кожей, когда всё остальное молчит.
Я дышал медленно, как учили дышать, когда руки должны не дрожать над артерией. Вдох на четыре, задержка, выдох на восемь. И слушал.
Тело. Холод пола. Чужое сердце — частит, испуганное. Дыхание. Голод. Где-то там, глубоко, ниже солнечного сплетения, там, где у них должен быть этот Источник, —
тихо.
Пусто.
Целители не соврали. Там действительно ничего. Ровное, гладкое, глухое ничто, как забетонированный колодец. Я толкнулся туда — тем самым усилием, которым мальчишка сотни раз пытался «зажечься» и не мог, — и ничего не отозвалось.
Пустой сосуд.
Я почти открыл глаза.
Почти.
А потом полевая привычка удержала меня ещё на секунду — та самая, из-за которой я вечно перепроверял пульс на сонной, когда все уже говорили «двухсотый». Не верь тишине. Тишина врёт чаще, чем крик.
И я не оттолкнулся от этого колодца.
Я в него полез.
Глубже, чем совался Глеб. Глубже, чем светили целители — они щупали стенки, а внутрь никто не заглядывал, потому что зачем заглядывать в пустое ведро. Я прошёл сквозь это гладкое ничто, как проходят рукой в перчатке в рану — осторожно, до самого дна, —
и на самом дне колодца что-то было.
Крохотное. Холодное. Плотно закрытое.
Не мёртвое.
Запертое.
Оно не было пустым. Оно было запечатано— снаружи, чужой рукой, аккуратно и намертво, как перевязанная артерия, которую кто-то очень не хотел, чтобы вскрыли. Пустой Источник у Глеба Соколова был не пуст.
Его закрыли.
Кто-то закрыл семилетнему мальчишке Дар и превратил наследника рода в бездаря.
Я задохнулся от этой мысли — и в ту же секунду наверху, за дверью карцера, лязгнул засов.
— Встал, отребье.
Дверь распахнулась. В проёме — двое дружинников в чужих цветах, серебро на чёрном, и между ними, брезгливо поводя носом от подвальной сырости, стоял тот самый сынок. Тот, которого Глеб вчера ударил. Молодой, гладкий, с тем спокойным превосходством, которое даётся не характером, а рангом.
Аркадий Волошин. Род Волошиных. Богатый, поднявшийся, наглый. И, судя по тому, как заныл во мне чужой страх, — сильнее Глеба настолько, что «сильнее» тут было не то слово.
— Думал, до утра отсидишься? — Аркадий шагнул внутрь, не боясь испачкать сапоги. — Отчислят тебя утром и так. Но отчисление — это, знаешь, скучно. Бумажка. А ты вчера поднял руку на Волошина. При свидетелях.
Он наклонился. От него пахло дорогим, холодным, чужим.
— По праву рода я вызываю тебя на дуэль, Соколов. Завтра. На рассвете. До первой крови или до последней — как захочу.
За его спиной один из дружинников хмыкнул. Оба знали, что это значит. Дуэль одарённого с бездарём — это не дуэль. Это казнь с правом выбора орудия. Отказаться нельзя — отказ ляжет позором уже не на Глеба, а на весь род, добьёт Соколовых окончательно. Принять — значит выйти на рассвете против того, кто одним движением руки превращает воздух в лёд, и сдохнуть под смех Академии.
Глеб на моём месте побелел бы и кивнул.
Я поднял голову и посмотрел Аркадию в глаза.
И медленно, спокойно, с холодной ясностью человека, который только что нащупал под чужой рукой перевязанную артерию и точно знает, что её можно вскрыть, — я улыбнулся.
— Принято, — сказал я чужими губами, и голос был уже не совсем Глеба.
Аркадий чуть подался назад. Он не понял, что изменилось. Он просто почувствовал.
А глубоко внизу, на самом дне колодца, который семнадцать лет считали пустым, что-то шевельнулось впервые за десять лет — и обожгло меня холодом изнутри.
Оно услышало.
И оно хотело наружу.
Глава 2. Первая кровь
Дверь снова заперли, и я остался наедине с колодцем.
У меня была ночь. Одна ночь до рассвета, до дуэли, которую любой в Академии назвал бы не дуэлью, а публичным вскрытием. И вместо того чтобы паниковать — чужой страх Глеба всё ещё скулил во мне где-то на задворках, — я делал то, что умел лучше всего.
Я работал.
Медик перед сложной раной не суетится. Он сначала смотрит. Оценивает, что перед ним, прежде чем взять в руки скальпель. И я сел на холодный пол, закрыл глаза и снова полез вниз — к тому запертому, что нашёл несколько часов назад.
Оно было на месте. Крохотное, плотное, туго перевязанное — и теперь, когда я знал, куда смотреть, я видел это яснее. Не «пустой Источник». Источник, затянутый снаружи узлом. Кто-то очень аккуратно наложил на него что-то вроде жгута — там, где сила должна была выходить наружу, стояла глухая, чужая печать. Не рана. Лигатура. Перевязка, которую наложили, чтобы Дар не вытек.
Или чтобы не открылся вовсе.
Я осторожно тронул этот узел — тем самым внутренним усилием, которым Глеб сотни раз бился в стену и отскакивал. И в этот раз стена отозвалась. Не поддалась — но отозвалась. По ней прошла дрожь, будто по натянутой струне, и мне в ответ обожгло холодом всё нутро.
Холод. Не жар. Все одарённые, чью силу помнил Глеб, говорили про тепло, про то, как Источник «согревает», «горит». А это было ледяное. Чужое даже для этого мира.
Я не стал рвать узел. Медик не дёргает лигатуру наугад — под ней может быть артерия, и тогда ты убьёшь пациента быстрее, чем спасёшь. Я просто изучал. Всю ночь. Прощупывал, где узел туже, где слабее, как он наложен, с какой стороны за него можно взяться. К тому времени, когда серый свет просочился в щель под дверью, я знал про свой собственный запертый Дар больше, чем целители рода узнали за десять лет.
Я знал одно: узел можно развязать.
Я только не знал, что польётся, когда он развяжется.
За мной пришли на рассвете.
Не Аркадий — за такими не приходят сами. Пришёл распорядитель дуэлей, сухой человек в сером, с лицом, которое за годы разучилось выражать что-либо, кроме скуки. За его спиной — двое дружинников. Меня вывели из-под земли на холодный двор, и я впервые увидел Академию снаружи.
Она была красивой. Вот что бесило больше всего. Старые серые корпуса, узкие высокие окна, изморозь на брусчатке дуэльного круга — всё дышало историей, породой, тем самым, что было у всех этих людей и чего не было у мальчишки, чьё тело я занял. По краям круга уже стояли зрители. Не толпа — им не нужна была толпа. Десятка полтора кадетов из хороших родов, пара наставников, и все смотрели на меня с одинаковым выражением: так смотрят на то, что сейчас уберут.
Аркадий уже ждал в круге. Без плаща, в одной рубахе, чтобы удобнее было двигаться, — раскованный, уверенный, разминающий кисти. Над его правой ладонью, лениво, напоказ, крутился завиток инея. Он лепил из воздуха воду, вымораживал её и держал наготове. Красиво. Смертельно.
— Пришёл всё-таки, — сказал он, когда меня ввели в круг. — Я думал, сбежишь. Или обмочишься со страху прямо в карцере.
Кто-то из кадетов хохотнул.
Я молчал. Смотрел на него и раскладывал — как раскладывал всё эту ночь. Дистанция. Как он стоит. На какую ногу опирается. Куда пойдёт первый удар — влево, ему так удобнее, я видел это по развороту плеча. Медик читает тело, а тело всегда врёт меньше, чем язык.
— Условия, — проскрипел распорядитель. — Волошин вызвал. Волошину выбирать предел.
Аркадий улыбнулся мне почти ласково.
— До последней крови.
По кругу прошёл шелест. Даже здесь, среди этих, кто-то счёл, что для бездаря это слишком. Убить отчисляемого мальчишку на рассвете — не подвиг. Но никто не сказал ни слова. Породы много, смелости мало.
— Соколов, — распорядитель повернулся ко мне. — Право отказа. Отказ — это признание бесчестья рода. Отказываешься?
Глеб отказался бы. И этим убил бы Соколовых вернее, чем Аркадий.
— Нет, — сказал я.
— Оружие Дара против?..
Он не договорил. Все и так знали, что «против» тут нет. Против был бездарь с голыми руками.
— Против того, что есть, — сказал я.
Распорядитель поднял руку.
И опустил.
Аркадий не стал играть.
Зачем играть с пустым местом? Он двинул рукой — влево, как я и читал, — и завиток инея сорвался с ладони, вытянулся в копьё изо льда и пошёл мне в грудь быстрее, чем летит камень.
Глеб бы умер здесь. Прямо на первой секунде.
Но во мне было тридцать четыре года тела, которое семь лет уходило от осколков, и это тело помнило то, чего не знал мальчишка: под огонь не встают столбом. Я ушёл. Не красиво — грязно, коротко, роняя вес вправо и вниз, как уходят с линии, когда рядом ложится мина. Ледяное копьё прошло там, где секунду назад была моя грудь, и разбилось о брусчатку за спиной с сухим звоном.
По кругу прошёл вздох.
Аркадий перестал улыбаться.
— Прыгаешь, — сказал он. — Долго не напрыгаешь.
Он был прав. Я мог уходить от первого, второго, третьего — но не от десятого. Он не уставал. Он тянул силу из Источника, а Источник у него был полный. У меня был жгут на дне пустого колодца и одна нерешённая ночью задача: успею ли я развязать узел раньше, чем он меня достанет.
Второе копьё. Я ушёл. Третье — рассекло рукав, обожгло холодом плечо, и я почувствовал, как по коже потекло тёплое. Первая кровь. Моя.
Аркадий это тоже увидел и заулыбался снова.
— Вот и всё, — выдохнул он, поднимая обе руки. Над ними уже собиралось не копьё — веер. Дюжина ледяных игл разом. От такого не уходят.
И я перестал уходить.
Я закрыл глаза — прямо там, посреди круга, на две секунды, которых у меня не было, — и полез вниз. К узлу. К той самой лигатуре, которую всю ночь боялся дёрнуть наугад.
Времени изучать больше не было. Был пациент на столе, кровь на брусчатке и обратный отсчёт.
И тогда я сделал то, что медик делает, когда всё уже плохо и осторожничать поздно.
Я взялся за узел —
и рванул.
Больно не было. Было холодно.
Так холодно, что мир на миг стал белым — тем же белым, что за секунду до мины, но наизнанку. Печать на дне колодца лопнула не как жгут — как плотина. И то, что десять лет держали взаперти, хлынуло наружу разом, всё, до дна, безо всякой меры, потому что никто никогда не учил Глеба Соколова дозировать то, чего у него якобы не было.
Меня выгнуло. Иней пополз по моим собственным рукам — изнутри, из-под кожи, — и веер ледяных игл Аркадия, летящий мне в лицо, вдруг остановился в воздухе.
Просто остановился.
Замер в метре от меня, дрожа, будто налетел на стену, которой не было. А потом иней на них пошёл трещинами — не таял, нет, наоборот, — и что-то невидимое, идущее от меня, потянуло из них холод в себя, вытянуло, высосало досуха, и дюжина смертельных игл осыпалась на брусчатку безобидной снежной крошкой.
В круге стало очень тихо.
Аркадий смотрел на свои руки. Над ними больше ничего не крутилось. Он тянулся к Источнику — я видел это по его лицу, по тому, как оно из наглого стало сначала растерянным, а потом испуганным, — тянулся и не мог зачерпнуть. Холод шёл от меня во все стороны, и он пилчужую силу. Не давал. Забирал.
Это был не тот Дар, что грел. Это был тот, что гасит чужой.
Я не знал названия. В памяти Глеба такого не было — там были огонь, лёд, сталь, ветер, всё привычное, всё «тёплое». А это в списке отсутствовало. Этого не должно было существовать.
Я сделал шаг к Аркадию. Один. Он попятился — впервые за всё утро попятился он, а не я.
— Что... — выдавил он. — Что ты...
Я поднял руку. Не знал, что сделаю, — тело действовало само, ведомое той ледяной волной, что рвалась наружу. С ладони сорвалось не копьё и не игла. Сорвалось ничто — прозрачное искажение воздуха, как марево над огнём, только холодное, — и ударило Аркадия в грудь.
Его отбросило. Не изящно — как отбрасывает взрывной волной. Он проехал спиной по инею до самого края круга и остался лежать, живой, дышащий, но пустой: я чувствовал его Источник отсюда — вычерпанный, дрожащий, как загашенная свеча.
До последней крови, сказал он.
Первая кровь была моя. Последней не будет ничьей. Я вычерпал его прежде, чем он успел пролить мою.
Круг молчал. Полтора десятка кадетов из хороших родов смотрели на бездаря Соколова так, будто у них на глазах покойник встал со стола. Распорядитель в сером застыл с поднятой рукой, забыв её опустить.
А я стоял посреди изморози, тяжело дыша, и чувствовал, как узел на дне колодца снова начинает медленно, сам собой, стягиваться обратно — печать заживала, затягивала прорыв, будто у неё была своя воля. Сила уходила. Холод отступал. Через минуту я снова буду «пустым».
Но одну вещь я уже понял окончательно.
Меня не обделили Даром при рождении.
Мне его перекрыли. Намеренно. Кто-то, кто знал, что именно перекрывает.
И этот кто-то только что увидел, как его работа дала трещину.
Я поднял голову — и поймал взгляд.
Не Аркадия. Не кадетов. Не распорядителя.
В стороне, у арки, ведущей во двор, стоял человек, которого я не приметил в начале. Немолодой, в тёмном, с наставнической цепью на груди — из тех, кого в Академии слушают не за громкость, а за вес. Он не смотрел на поверженного Волошина. Всем было плевать на Волошина.
Он смотрел на меня. И на его лице не было ни удивления, ни азарта, как у кадетов.
На нём был страх.
Он смотрел на меня так, как смотрят не на чудо и не на выскочку-бездаря, внезапно показавшего силу.
Он смотрел так, как смотрят на то, что своими руками закопали много лет назад — и что вдруг разрыло землю и село в могиле.
Наши глаза встретились на один удар сердца.
А потом он развернулся и быстрым, слишком быстрым для наставника шагом ушёл в арку, и полы его тёмного плаща хлестнули по камню.
Он меня узнал.
Значит, узнаю и я.
Гл
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









