
Полная версия

Валерий Стрижов
ПИСЕЦ ПУСТОТЫ. ПИСЕЦ ЭХА.
ПИСЕЦ ПУСТОТЫ.
Пролог
Песок вошёл в лёгкие раньше света.
Тьма пахла толчёными костями, старым битумом и тем тлением, какое бывает лишь в гробницах, запечатанных временем. Он лежал на спине, руки вдоль тела, локти под прямым углом — его уложили по канону, готовя к путешествию, которого никто не совершал. Грудная клетка вздымалась без его воли: мех, забытый отключить.
Имя. Ему требовалось имя. Своё или чужое — он не разбирал. В сознании билась цифра: сорок два. Не мысль — необходимость, острая, как жажда в пустыне. Не произнесёт сорок два имени — умрёт. Хуже: обратится в то, что даже смерть не берёт в реестр.
Он разлепил веки, склеенные запёкшимся молчанием. Темнота оказалась неравномерной: в ней плавали пятна более густой черноты, и они шевелились. Затылок скребнул по шершавому камню, внутри черепа загудел низкий, настраивающийся звук. Звук шёл не снаружи — из груди.
Опустив подбородок, он увидел свою кожу. Вдоль ключиц, обвивая рёбра, уходя под живот, тянулись письмена — не нарисованные, а вбитые в плоть, словно игла ходила под дермой. Краска тёмно-синяя, почти чёрная, но при моргании знаки вспыхивали золотом. Один он успел разобрать: иероглиф в форме открытого овала с вертикальной чертой — рот. Отверстие, через которое душа покидает тело и через которое ложь входит в мир.
Иероглиф пульсировал в такт сердцу. Сердце, значит, ещё не съедено.
— Ты должен назвать их, — произнёс голос не в ушах, а прямо в позвонках, между третьим и четвёртым. Голос сухой, как сломанный папирус. — Прежде чем песок заменит кровь, назови сорок два имени. Каждое — дверь. Каждая дверь — суд. Пропустишь одно — станешь тем, кого нельзя вспомнить.
Он хотел спросить «кто ты», но из горла вышел лишь хрип. Воздуха было мало. Песка — чересчур много. Он закашлялся; с губ сорвались чёрные крупицы, упали на грудь, смешались с потом и превратились в тушь, впитавшуюся в татуировки. Знаки стали ярче.
Тогда пришло первое имя. Не как звук — как вкус. Полынная горечь на корне языка.
— Уа-неферет, — узнал он не голосом, а знанием. — Измеряющий тени.
Иероглиф на правой ключице исчез, оставив гладкую, тёплую кожу. Боль в правом боку отступила на ширину пальца. Песок из лёгких пошёл легче.
Он лежал и называл имена. Второе явилось запахом ладана с ржавчиной. Третье — холодной иглой в позвоночнике. Четвёртое — звуком собственного голоса, проигранного задом наперёд. Он не помнил их источник, но они были — словно кто-то вписал их под кожу задолго до рождения и теперь зачитывал вслух через его угасающую память.
Семь. Двенадцать. Двадцать одно… На мгновение он ощутил прикосновение: мокрая кисточка провела по внутренней стороне предплечья, оставляя новый знак, который тут же гас.
С каждым именем один иероглиф тускнел. Кожа очищалась, но в груди нарастала тяжесть. Татуировки были не проклятием — счётчиком. Чем меньше знаков, тем ближе он к тому, что ожидало в центре тьмы.
На тридцать девятом имени пол зашевелился. Из камня, как из мокрой глины, проступили ступни — тяжёлые, вязкие шаги, поднимающиеся снизу. Каждый след затягивался, следующий становился глубже. Не хождение — всплытие.
— Ты слишком медлителен, — произнёс голос уже из самого камня. — Ты забыл сороковое. Имя Держащего весы.
Паника ударила быстрее пульса. Три последних иероглифа на рёбрах вспыхнули белым, обжигая. Под веками возникли весы — не чаши, а две пустые ладони, сложенные лодочками друг против друга. Между ними висела пыльца всех несуществующих цветов.
Сороковое имя не пришло. Оно уже было здесь — чувством собственной тени, распятой под ним. Он понял: он лежит не на камне, а на своей тени, растянутой в бесконечно тонкий слой. Не назови он имя — тень отделится и уйдёт навсегда.
— Ам-сут, — прошептал он одними губами, без голоса. — Тот, кто не даёт теням убежать.
Предпоследний иероглиф погас. Грудь почти очистилась. Остался один — прямо над сердцем. Круг с точкой в центре: Ра, но не бог, а возможность бога, ещё не решившая, становиться ли бытием.
Шаги остановились. Кто-то склонился над ним — лица он не видел, но ощутил горячее дыхание, пахнущее натроном и засахаренным мёдом.
— Последнее имя, — сказал голос, и в нём больше не было угрозы, только вековая усталость. — Ты можешь не называть его. Промолчишь — останешься здесь. Навсегда. Это не жизнь и не смерть. Это память, которую никто не хранит.
Он открыл глаза. Перед ним стояла фигура с головой шакала. Шакал улыбался — мягкой, почти отцовской улыбкой, трескающейся по краям, как старая маска.
— Время ещё есть, — сказал Анубис. — Но имя, которое ты должен назвать, — твоё собственное. Ты помнишь его?
В зазоре между песком и вечностью он вдруг вспомнил не имя, а ту секунду, когда его забыли. Рождение в 1936-м, смерть в 2026-м, и тонкая нить, соединяющая даты в петлю. Последний иероглиф был не богом Ра. Это был он сам. Круг — голова. Точка — зрачок, которым он сейчас смотрит в лицо Судьи.
— Меня зовут…
Песок хлынул из углов гробницы, забивая рот, глаза, уши. Он захлебнулся тишиной — и очнулся.
За окном бил резкий каирский свет. Он сидел на деревянном стуле в комнате с побелёнными стенами. Перед ним чашка густого кофе, на стене — карта Долины Царей с жирными красными крестами. Рядом, положив ногу на ногу, сидела женщина в белом льняном костюме и смотрела на него с холодным, исследовательским любопытством — но где-то в глубине зрачков тлел огонёк узнавания, почти личный.
— Вы говорили во сне, — сказала она. — Повторите, пожалуйста. Для моего исследования это крайне важно.
Он моргнул. Под рубашкой, на груди, горели все сорок два иероглифа — он не видел их, но чувствовал, как они пульсируют, вбивая ритм сердца в строки древнего текста. Всё забыто, кроме числа.
— Сорок два, — произнёс он хрипло. — Мне нужно назвать сорок два имени. Все.
Женщина улыбнулась одними губами и записала что-то в блокнот. Она ещё не знала, что это не диагноз и не бред. Это приговор. Тот, кто назовёт все имена до конца, перестанет быть человеком и станет тем, что пишет тени вместо судеб.
Он не помнил своего имени. Но уже знал конец. И этот конец был написан не на бумаге.
Он отпил кофе. Горечь на языке превратилась в сладость — точь-в-точь как вкус полыни от первого имени, только вывернутый наизнанку. Где-то глубоко внутри зашевелилась первая буква забытого имени, которую ему предстояло вспомнить, чтобы стереть.
Глава 1. Мумия и Скрипач
Каир, апрель 1936 года
Скрипка проснулась раньше муэдзина.
Звук просочился сквозь известковую стену не мелодией — настройкой. Кто-то за перегородкой пробовал воздух смычком, брал одну ноту, держал её, пока она не начинала дрожать на грани срыва, и отпускал. Затем другую — на четверть тона выше. И снова держал, вслушиваясь в то, как вибрирует штукатурка.
Расмус лежал на панцирной кровати, укрытый не простынёй, а собственным потом, и смотрел в потолок. Потолок был в трещинах, и одна из них напоминала иероглиф «рот» — овал с вертикальной чертой. Или ему теперь всё будет напоминать иероглифы.
Он не помнил, как добрался до пансиона. Последнее, что осталось в памяти: лицо женщины в белом костюме, её блокнот и собственный голос, хрипло повторяющий «сорок два». А перед этим — песок. Гробница. Глаза шакала, уставшие, как у пса, которого слишком долго не отпускают с привязи. Он помнил, что назвал не все имена. Вернее — назвал все, кроме последнего. Своего.
Он сел, спустив ноги на пол. Доски были тёплыми — солнце уже час как встало. В углу комнаты умывальник с треснувшим зеркалом. Расмус подошёл, опёрся руками о жестяной край и посмотрел на себя.
Из зеркала глядел мужчина лет тридцати пяти, которого он не узнавал. Лицо с резкой складкой у рта и светлыми глазами, слишком светлыми для здешнего солнца. Чужим было ощущение. Актёр, загримированный для роли, которую ещё не выдали.
Он расстегнул рубашку.
Сорок два иероглифа горели на коже мягким золотом, как угли под слоем пепла. Провёл пальцем по знаку над левым соском — кожа ответила теплом, почти удовольствием. Живые. Все сорок два. Во сне они гасли один за другим, и боль уходила. Здесь, наяву, они горели в полную силу, и это означало одно: работа не сделана. Сорок два имени ещё предстоит назвать. В реальном мире. С реальными последствиями.
За стеной скрипка смолкла. В тишину вошли мягкие, шаркающие шаги в коридоре. Кто-то остановился у его двери. Не постучал — просто стоял, и Расмус кожей, той самой, что носила имена, ощутил присутствие. Не угрозу. Настройку — как перед взятием ноты.
— Войдите, — сказал он.
Дверь отворилась бесшумно. На пороге стоял старик в длинной галабее. Лицо изрезано морщинами, как пересохшее русло, но глаза закрыты. Веки запали глубоко, срослись по краям — он не видит много лет. В одной руке смычок, в другой трость из потемневшего дерева. Трость не касалась пола.
— Ты проснулся, — произнёс он по-арабски, но Расмус понял каждое слово. — Я слышал, как твои имена зашевелились.
— Откуда вы знаете про имена? — не спросил Расмус. Слишком поздно для логики.
Старик чуть наклонил голову.
— Меня зовут Ибрагим. Я живу за стеной. Играю на скрипке. Моя музыка помогает слышать то, что другим недоступно. — Он помолчал. — Сегодня ночью ты произнёс одно имя полностью. Оно прозвучало не здесь, а там, — смычок указал в пол, — но эхо достигло моей комнаты. Я записал его.
— Записали? Вы слепы.
— Звуком. Каждое имя имеет свою ноту. Твои сорок два имени — сорок две ноты. Сыграть их в правильном порядке — откроется дверь. Ошибиться — откроется другая. Хочешь послушать?
Смычок коснулся струн. Из-под дерева выплыл долгий, звенящий звук — микротон, от которого заныло в коренных зубах. Точно так же звенел воздух в гробнице, когда он произнёс первое имя.
— Уа-неферет, — сказал Расмус.
Иероглиф на правой ключице потеплел, но не погас. Ибрагим кивнул и опустил смычок.
— Хорошо. Ты не забыл. Первый ключ. Осталось сорок один.
— Зачем вы мне это говорите?
Старик повернул голову, и его запавшие веки нацелились прямо в грудь Расмуса — туда, где горел круг с точкой.
— Ты не первый, — сказал он тихо. — За последние сто лет я встретил троих таких, как ты. Один был коптским монахом из Вади-Натрун. Называл имена и исцелял бесноватых, пока не назвал своё собственное — и исчез. Второй — англичанин, археолог. Нашёл табличку в Уре, пытался прочесть вслух. Когда дошёл до середины, у него отнялся язык. Третий… — Ибрагим замолчал, смычок дрогнул. — Третий ещё здесь. И он ищет тебя.
Скрипка издала короткий всхлип.
— Кто?
— Тот, кто хочет, чтобы ты назвал имена не по порядку. Тот, кто питается ошибками писцов. У него много имён, но моя скрипка зовёт его Мамму. Это не бог, не демон. Это пустота, которая хочет стать словом.
Ибрагим развернулся и пошёл по коридору, ведя смычком по стене, словно читая штукатурку. У порога своей комнаты остановился.
— Женщина, что приходила к тебе вчера, — добавил он, не оборачиваясь. — Она вернётся вечером. Будь осторожен. Она не верит в магию, а это опаснее любой веры.
Дверь закрылась. Через минуту из-за стены снова полилась скрипка — древняя и тягучая, как плач по водам Нила.
Расмус оделся. Рубашка прилипла к иероглифам, каждый шаг отдавался в груди частым пульсом знаков. Он спустился в общий зал, где пахло жжёным сахаром и кардамоном. За единственным столом сидел человек европейской наружности и пил чай из маленького стакана. Увидев Расмуса, он улыбнулся — слишком быстро, слишком широко.
— Доброе утро, мистер… э-э… — он замялся.
— Просто Расмус.
— Очень приятно. Мехмет. — Ладонь была сухой и горячей. — Я торгую древностями. В основном подделки для туристов, но иногда попадаются настоящие вещицы. Ваш друг, слепой скрипач, сказал, что вы интересуетесь именами.
Расмус напрягся.
— Я не интересуюсь именами.
Мехмет развёл руками.
— Как скажете. Просто у меня есть одна вещица… Табличка. Шумерская. С ладонь. На ней — имя. Одно-единственное. Тот, кто держал её до меня, утверждал: если произнести его вслух, можно открыть дверь, которую лучше не открывать.
Он извлёк фрагмент серой глины. Края оплавлены, словно табличку достали из печи слишком рано. По лицевой стороне бежали клинописные знаки — Расмус не знал шумерского, но один знак узнал мгновенно: открытый овал с вертикальной чертой. Рот. Тот самый, что пульсировал на груди.
— Сколько вы за неё хотите?
— Нисколько. Я хочу, чтобы вы её прочитали. Вслух. Здесь и сейчас.
Расмус взял табличку. Глина была горячей, как живая. Иероглиф на груди отозвался резкой болью. Если произнести имя — один из сорока двух знаков погаснет. Какой ценой?
За спиной Мехмета колыхнулась тень, хотя в зале не было никого, кто мог бы её отбросить. Тень сгустилась, приняла очертания пса — слишком длинного, слишком голодного, с мордой, повёрнутой не к Расмусу, а к табличке.
— Читайте, — прошептал Мехмет. Голос его изменился: в нём появился резонирующий гул.
Расмус открыл рот — и скрипка за стеной взвизгнула на самой высокой ноте.
Он уронил табличку. Она упала на каменный пол и раскололась надвое. Тень рассеялась. Мехмет моргнул, схватился за голову.
— Я… прошу прощения. Мне дурно. Мы говорили о… — Он осёкся, увидел осколки. — О Господи. Я же просил вас не читать.
— Вы просили прочитать.
— Нет. — Мехмет затряс головой. — Я просил не читать. Ни в коем случае. Она проклята. Простите, мне нужно идти.
Он бросил на стол смятую купюру и выбежал.
Расмус наклонился, поднял обломки. Клинопись уже не пульсировала. Он почти произнёс имя. Ещё секунда — и последний иероглиф погас бы. И что тогда? Стал бы тем, кого нельзя вспомнить? Или тем, кто пишет тени?
Сверху спустилась хозяйка пансиона, пожилая египтянка с лицом, высеченным из базальта. Молча собрала осколки в совок.
— Этот человек, — сказала она, — приходил утром. Искал вас по описанию. Сказал, что у него послание от Лейлы.
— От кого?
— Женщины, что была здесь вчера. Лейла Нассер. Работает на французское общество. Ищет гробницу, которую все считают вымыслом. — Хозяйка вытерла руки о фартук. — Она велела передать: вечером ждите. Вас хотят нанять. Платят щедро. И ещё… псы уже в городе.
За окном пронёсся ветер, подняв облако пыли. Пыль пахла полынью и засахаренным мёдом.
Расмус поднялся в комнату. Скрипка за стеной играла сорок две ноты по кругу, на тридцать девятой запиналась.
Он сел на кровать, закрыл глаза и попытался вспомнить своё имя. Тщетно. В памяти зиял провал — ровно той формы, какую оставляет последний иероглиф: круг с точкой.
Тогда он сделал единственное, что имело смысл. Взял лист бумаги, огрызок карандаша и записал первое имя — Уа-неферет. Буквы вышли корявыми, чужими, но стоило поставить точку, как иероглиф на ключице на мгновение полыхнул жаром — и в комнате запахло лотосом.
Он смотрел на лист и понимал: он не просто называет имена. Он их выпускает. Каждое написанное слово — дверь. И то, что стоит за дверью, ждёт не его. Оно ждёт своего имени.
Он взял карандаш и написал второе.
За стеной скрипка взяла новую ноту. На окраине Каира завыла собака.
Вечер обещал быть долгим.
Глава 2. Лейла-искусительница
Сумерки в Каире пахли просыпающейся угрозой.
Расмус сидел у окна, положив перед собой два листка. На первом корявым почерком — «Уа-неферет». Буквы притёрлись к бумаге, пустили корни в целлюлозу; проводишь пальцем — иероглиф на ключице отзывается глухим теплом. Второй лист нёс имя, пришедшее час назад без вкуса и запаха, как поплавок из мутной воды: «Сехет-Иб», Тот, кто очищает сердце. Записал — второй знак на рёбрах мягко запульсировал в такт первому.
Третье имя ещё не пришло. Он ждал, занеся карандаш над чистым листом.
За стеной скрипка Ибрагима выводила сорокадвухнотный круг — методично, без обычных сбоев. Но сегодня на тридцать девятой ноте смычок задерживался на долю секунды дольше, и в этом микроскопическом промедлении Расмусу чудилось не «берегись», а «слушай».
Он отложил карандаш. Духота стояла плотная, как вата, пропитанная кардамоном и собственной испариной. В открытое окно не тянуло ни ветерком; листья пальмы во дворе замерли, будто нарисованные. И в этой неподвижности Расмус впервые заметил тишину, которая тишиной не была. Под слоем привычных звуков — лай, смех из кофейни, дребезжание трамвая — проступал иной шум. Не звук, а его отсутствие, обретающее форму. Кто-то вырезал из воздуха кусок и вставил обратно неправильно.
Он подошёл к окну. Двор: пыльный квадрат, побеленные стены, ржавая цистерна, похожая на бегемота, горшки с пожухлой геранью. И тени. Слишком длинные для этого часа, слишком подвижные. Та, что падала от цистерны, шевельнулась, хотя цистерна стояла на месте.
Расмус отшатнулся. За спиной прошёл сквозняк; пламя свечи на столе вытянулось в струну и сменило цвет с жёлтого на синюшный. Иероглифы на груди вспыхнули все разом, и под кожей прокатилась волна жара, сменившаяся ледяной пустотой.
Они уже здесь.
Из угла за платяным шкафом выдвинулась голова. Собачья, но слишком вытянутая, слишком плоская — расплющенная между страницами. Глаза горели не огнём, а его отсутствием: синеватая чернота сердцевины газового пламени. Пёс-Тень открыл пасть, и Расмус не услышал рыка — он почувствовал его в животе, низкочастотную вибрацию, от которой задрожали пломбы.
Второй просочился из-под двери. Не вошёл — протёк, как вода, только медленнее и против тяжести: лужа растеклась, вздулась горбом, выпростала лапы, хребет, хвост. Два существа блокировали комнату, оставляя лишь узкий проход к окну. Расмус схватил стул, выставил перед собой — ножки прошли сквозь ближайшего пса, не встретив сопротивления. Тень даже не дрогнула.
— Ибрагим! — крикнул он в стену, но скрипка смолкла, и ответом стало эхо.
Псы двинулись синхронно, сместились, и из груди Расмуса потянуло тепло. Они не кусали тело — пили иное: то, что древние называли ка, жизненную силу, истекающую через имена. Последний иероглиф — круг с точкой — завибрировал особенно остро. Они пришли за его правом быть.
Инстинкт сработал раньше рассудка:
— Уа-неферет!
Иероглиф на ключице полыхнул золотом, ближайший пёс отпрянул, будто хлестнули раскалённой проволокой. Запах палёной шерсти и лотоса ударил в ноздри. Пёс заскулил — высоко, тонко, — но не исчез. Второй качнулся вперёд.
— Этого мало, — прошелестел чужой голос в сознании, вкрадчивый, как песок под веки. — Ты знаешь только свои. Отдай своё — и они уйдут.
Расмус замотал головой. Отдать имя — исчезнуть из памяти всех, включая тех трёх, что стояли на границе сна. Он ещё не помнил их, но знал: сдаться — значит растворить их вместе с собой.
Пёс прыгнул.
В этот миг окно за спиной взорвалось стеклянным дождём.
Сквозь раму, ломая переплёты, в комнату влетела женщина — приземлилась на корточки с грацией уличного бойца. В одной руке «вальтер», в другой — электрический фонарь с толстой линзой. Она включила его и направила луч в морду ближайшего пса.
Свет ударил как кулак — плотный, резко очерченный, словно вырезанный из твёрдого вещества. Там, где он касался тени, тень вспыхивала и сворачивалась, как сожжённая фотоплёнка. Пёс взвизгнул, отшатнулся, начал таять. Второй попытался обойти с фланга — женщина развернулась и хлестнула лучом по морде. Тварь рассыпалась клубом сажи.
— Лежать! — скомандовала она, не оборачиваясь. Голос низкий, с хрипотцой, без истерики.
Расмус не лёг, прижимая к груди обломок стула, и смотрел, как она обшаривает комнату фонарём. Тьма неохотно отступала, сгущаясь в комки. Женщина выругалась по-французски, вытащила металлическую флягу, плеснула на пол жидкостью, пахнущей спиртом с канифолью. Чиркнула спичкой, бросила в лужу. Вспыхнуло синее пламя, очертив неровный круг. Тени за его пределами беспокойно зашевелились.
Только после этого она выпрямилась, отбросила волосы с лица и посмотрела на Расмуса.
Он узнал её мгновенно — та самая женщина из момента пробуждения: белый льняной костюм, холодное любопытство во взгляде, блокнот. Теперь костюм был перепачкан сажей, рукав разорван, на скуле алела царапина. Взгляд — сосредоточенный до предела, но в глубине зрачков тлел всё тот же личный огонёк. Словно она знала его раньше.
— Вы живы? — спросила она, опуская пистолет. — Царапины? Укусы?
— Нет. Они не кусали. Они… тянули.
— Тянули. — Она попробовала слово на вкус. — Значит, ещё не добрались до костного мозга. Что вы им отдали?
— Имя. Но не своё.
Она прищурилась, сунула пистолет в кобуру, фонарь поставила на стол, вытащила портсигар. Костяшки пальцев побелели, когда она щёлкала зажигалкой. Дым смешался с запахом спирта и горелого стекла.
— Меня зовут Лейла Нассер. Археолог-полевик, контракт с частным обществом. Четыре дня назад вы появились в Каире без документов, без багажа, но с татуировками, которые светятся в темноте. Меня наняли выяснить, почему каждая ворожея от Александрии до Асуана твердит, что «Писец проснулся». — Она затянулась. — Я не верю в магию, но я верю в факты. Факт: вы только что чуть не погибли от нападения неклассифицированных зоологических объектов, которые ведут себя как тени и боятся электрического света. Факт: вы произнесли слово, и один из них отступил. Факт: я разбила окно, потому что дверь была заблокирована. — Стряхнула пепел на пол. — Какого чёрта здесь происходит? И не говорите «сорок два», это я уже записала.
Расмус молчал. Четыре дня. Он помнил только сегодняшнее утро и прошлую ночь. Сел на край кровати — ноги стали ватными. Лейла, поколебавшись, подвинула ему стул. Движение машинальное, но в нём мелькнуло почти человеческое.
— Я не знаю, — сказал он. — Кто я, откуда эти знаки. Помню гробницу, песок и голос, который велел назвать сорок два имени. Если не назову все — случится что-то плохое.
— Плохое — это вроде этих псов?
— Хуже.
Лейла затушила сигарету о подоконник, закурила новую. В неверном свете лицо — слоновая кость: острые скулы, твёрдый подбородок, рот, привыкший командовать. Но глаза выдавали: в них шла напряжённая работа — не паника, а попытка разложить невозможное на составляющие.
— Ладно, — выпустила дым. — Имена. Сорок два. Когда они все погаснут — что?
— Не знаю. Во сне я назвал все, кроме последнего. Своего. И когда почти назвал — очнулся.
— Значит, последнее имя — вы сами. Назовёте — умрёте или станете тем, кто пишет тени. — Она не спрашивала. — Ваша хозяйка за двойную плату разговорилась. Вы бормотали во сне о тенях. — Кивнула на его грудь. — Один из знаков — «тень». Я прочла. Я всё-таки археолог.
Расмус машинально прикрыл грудь. Лейла покачала головой:
— Я уже видела. Вчера, когда вы были без сознания, пыталась зарисовать. Они меняют начертание каждые три-четыре часа. Такого нет ни в одной системе письма. Это что-то живое. Текст, который хочет быть прочитанным. — Горько усмехнулась. — Я уже думаю как каббалист. Дурной знак.
Пламя на полу угасало. Тени за кругом вновь сгустились, но не проникали внутрь. Ждали. Лейла покосилась на окно.
— Здесь оставаться нельзя. Фонаря хватит на три часа, синее пламя скоро погаснет. У меня убежище — пансион «Блю Нил», два квартала. Там электричество, генератор на всю ночь. Идти можете?
— Зачем вам это? — Расмус не двинулся. — Какое общество нанимает археолога следить за человеком с татуировками?
Лейла отвела взгляд — не ложь, скорее, нежелание говорить всё.
— Моя нанимательница интересуется аномалиями. Финансирует экспедиции, ищущие доказательства допотопных цивилизаций. Когда по Каиру поползли слухи о человеке, который светится и помнит имена богов, она прислала телеграмму: «Найди». — Она развела руками. — Я нашла. Теперь пытаюсь понять, что писать в отчёте.
— Значит, вы мне не верите.
— Я верю своим глазам. Эти твари чуть не убили меня, пока я лезла по трубе. — Коснулась царапины на скуле. — Вы — ключ. К гробнице, которую мы ищем, или к чему-то ещё. Пока я не выясню, вы нужны мне живым. Чисто практический интерес.
— А если я откажусь?
— Тогда останетесь здесь. Один. С тенями, у которых есть хозяин. — Она обернулась. — Слово «Мамму» ваша хозяйка повторила, описывая ваш бред. Звучит недружелюбно.
За стеной скрипка запела новую мелодию — тягучую, как мёд, и горькую, как полынь. Расмус вдруг понял, что доверяет этой женщине — инстинктом, тем самым, что заставил выкрикнуть имя в лицо псам. Или это скрипка заставила? Он не знал.









