Опять не могу без тебя
Опять не могу без тебя

Полная версия

Опять не могу без тебя

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Через год он накопил на колледж, дошел до цели, выполнил поставленную задачу.

Оставалось ждать, пока исполнится мечта.

Гилберт был готов во всеоружии встретить её исполнение. Весь мир лежал у него ног. Он был юн (хоть иногда и казался себе стариком в свои девятнадцать), образован (уже посетил две лекции), богат (от накоплений осталась чуть ли не сотня фунтов) и неотразим (сёстры подарили каждая по набору дезодорант+крем для бритья; лучше для мужчины нет). Будущее представлялось не просто светлым, а просто-таки радужным. Он уже видел себя успешным студентом, благополучно сочетающим учёбу, работу и молодость, а через несколько - совсем немного - лет у него будет собственный кабинет, стеллажи, наполненные огромными томами с золотым тиснением, и сотни желторотых юнцов будут осаждать его порог, чтобы получить рекомендации и положить свою рукопись на стол его секретарши...

Хотя нет, зачем ему секретарша. Он сам будет читать все их рукописи - для него нет ничего проще, чем отличить хороший текст от плохого. Хорошие книги он будет читать в рабочее время, положив ноги на стол и с умным видом поправляя очки. Слабые тексты будет безжалостно редактировать, улучшать сотней своих блестящих идей и издавать в соавторстве. Все остальное время он будет сидеть и писать сам, не отвечая на звонки и стук в дверь. "Профессор Тауэр очень занят - он пишет книгу", - будут говорить о нём на кафедре. А разве иначе выглядит жизнь профессоров мировой литературы?

А потом время всё шло, и взрослая реальность оказалась на мечту совсем не похожей.

«Наша профессия поддается только тем, кто по-настоящему любит книги» - говорили на вводных лекциях по специальности, и Гилберт думал - «я на месте». Он читал так много, что поиски новых книг со временем стали для него постоянной нерешаемой задачей, а крысятник Стивен называл «филиалом городской библиотеки», потому что там, где был Гилберт, неизменно появлялись книги, запрятанные в самых неожиданных местах. Он читал всё, что попадалось на глаза, вёл собственные классификации книг и дневник, в котором годами записывал свои впечатления от прочитанного. «Вот готовый исследователь!» - сказал ему куратор, когда Гилберт рассказал об этом, и он подумал: «я на месте».

«Я на месте», думал Гилберт и вспоминал, как стремился попасть в эти стены, чтобы поскорее заняться своими текстами. «Я на месте», повторял он про себя так часто, что не сразу осознал, что ни разу так и не почувствовал ничего, кроме прежнего ожидания.

Все книги, входившие в обязательный список, Гилберт прочитал ещё в школе. Когда он предлагал рассмотреть другую книгу, приводил пример из произведения вне программы, пытался мыслить независимо от преподавателей – его возвращали на накатанные рельсы и говорили не изобретать велосипед. Всё интересное, что он узнавал, он находил в чём-то дополнительном или внепрограммном. Всё, что преподаватели с умным видом подолгу разжёвывали на занятиях, казалось ему совершенно очевидным.

Сначала он всё думал, что разочарование временно. С этим курсом не повезло. А может, надо попробовать ходить с параллельным потоком, к другому преподавателю, хотя и он тоже говорит сложными словами о простых вещах, а об интересном лишь упоминает вскользь. С тем предметом тоже как-то не ясно, но это вводный, надо подождать. Там - наоборот, всё понятно - идиот вдалбливает идиотам, как превращать других в идиотов. Это просто учебный план.

Вот сейчас пройдёт первый год, и дальше будет интересно, говорил себе Гилберт, снова с недоумением закрывая в конце лекции едва ли тронутую тетрадь. Вот сейчас закончатся общие курсы "в нагрузку", и пойдет, наконец, настоящее дело – то, ради которого он сюда поступал.

Он честно ждал – пока не понял, что может прождать так всю жизнь.

Он ошибся с колледжем. Ошибся со специальностью. Ошибся, кажется, даже с самым главным, что у него было.

Колледж не был необходим, чтобы стать писателем. Колледж давал образование, но применить его можно было совсем не там, куда Гилберт стремился. И отступать было некуда. Работа на будущее закончилась; теперь надо было работать на настоящее. Он ходил на пары, слушал профессоров, пытался заставить себя думать, как от него требовали, и искал что-то, что нашло бы в нём отклик – хотя бы отголосок прежней восторженности.

Но что-то ломалось в нём, когда он пытался воспринимать всерьёз все эти лекции, где почти всё, что говорилось, Гилберт давно уже прочёл и усвоил сам. И когда старался воспринимать всерьёз людей, которые его окружали. Всех этих странных девочек, которые были либо слишком умными, либо слишком глупыми, либо вызывали странное ощущение, что кто-то из вас идиот; всех этих немногочисленных ребят, с которыми никогда не получалось найти общие темы для разговора или хотя бы посмеяться над какой-нибудь шуткой. Всех этих преподавателей, которые были так заняты тем, что хотели навязать другим свою точку зрения, что совершенно разучились слушать кого-то, кроме себя.

Что-то ломалось, и это что-то было серьёзным. Чем больше он заставлял себя погружаться в изучение теории чужих книг, тем меньше у него получалось писать свои.

С тех пор, как он поступил в колледж, он не смог закончить ни одного текста.

"Ненадежным рассказчиком называется приём в литературе"... записывал он прилежно, а потом рука срывалась, и вместо научных терминов пытался написать что-то ещё – но ничего не выходило. Только странные, неровные фразы, неумелые, как у трёхлетки. Иногда абзацы. Кусочки. Клочки. Он напоминал себе баллончик взбитых сливок, где сливок осталось только на донышке. Не получался ни один текст, даже если он отменял все дела и сидел выходные напролет над чистой страницей. Создать хоть что-то стоящее не выходило. Гилберт заставлял себя, наказывал, лишал себя любимых удовольствий, подкупал, злился до красных пятен в глазах или на холодную голову пытался расставить все по местам и начать сначала.

Но ничего не получалось. Тексты не складывались. Герои больше не были живыми. Самые простые сюжеты разваливались, как песочные замки. С каждым днём ощущение собственного бессилия становилось всё крепче. Сначала Гилберт пытался оправдывать его, потом пришел в ужас, лихорадочно начал искать хоть какое-то средство, способ победить непонятно откуда взявшуюся немоту. Ничего так и не помогло. Колледж, на который он так рассчитывал, не мог помочь ему стать писателем. Стоило Гилберту начать учиться, он вообще не мог больше ничего писать.

Но бросить учёбу было нельзя. Отказаться от мечты означало бы поставить новую; пришлось бы искать новую профессию, зарабатывать на новую учёбу, а Гилберт не видел себя никем, кроме того, кем мечтал быть с детства. В колледже были книги – и они единственные держали его в рядах студентов. Даже тогда, когда он никак не соглашался смириться с тем, что имена на обложках всегда чужие.

По инерции он учился, продолжал работать, и по-прежнему жил в режиме нон-стопа – хоть выделять время для главного теперь было бесполезно и очень грустно. В школе вместо столовой он вёл теперь кружок любителей литературы, и ученики любили его, а он изо всех сил старался не быть похожим на своих преподавателей с факультета. В редакции ему всё чаще стали доверять писать обзорные статьи и большие авторские тексты – и почему-то их писать получалось, а его собственные, главные – нет. В большом литературном агентстве он подрабатывал курьером; и все эти несерьёзные работы почему-то нравились ему больше, чем пары, на которые он ходил. А больше всего ему нравился его театр. Он так и не ушёл из него, хотя много раз собирался. Так и ездил через полгорода, как когда-то в школе, и всё чаще ловил себя на мысли, как ему там нравится.

Да, он прекрасно отдавал себе отчёт, что из всех его увлечений именно это наиболее полно отдает абсурдом. С его неуклюжестью, неумением уделять должное внимание одежде и внешнему виду; с его органической любовью к справедливости и отсутствием всякой пробивной силы — ему не стать востребованным актёром. Но Гилберту нравилось играть в театре, нравилось работать в нём и даже просто проводить время. Он всей душой любил душный полумрак неосвещённого зала во время репетиций, нервную гонку генеральных прогонов; любил раздумывать над эмоциями своих персонажей и наблюдать, как меняются в гримёрных девочки, превращаясь из пацанят в джинсах в сказочных принцесс. Он вертелся в их театре, даже когда не было особой необходимости. Пережидал свободные часы между работами, чтобы не ехать на перекладных в крысятник, прогуливал лекции, когда невмоготу становилось ждать, когда же на них скажут хоть что-то интересное. По сравнению с колледжем в театре не было ощущения, что из тебя медленно выкачивают всё, что ты умел, чтобы заменить это тёмной концентрированной кислотой, ползущей вместе с кровью по венам. Его не пытались переделать там — он был тем, кем был, неуклюжим, похмельным, хронически уставшим от бессонных ночей, разочарований и беготни с места на место. Но в театре, в отличие от текстов, у него получалось хоть что-то создать.

В колледже рассказывали что-то, о чём он уже знал — Гилберт набрасывал втетради план сценария для новой постановки, чтобы обсудить его с режиссёром. В колледже вновь толкали сомнительные догмы под видом научных открытий — Гилберт придумывал новый этюд, высмеивающий самолюбование преподавателя и его неспособность выглянуть из собственных шор. В колледже снова пытались заставить его отказаться от мечты о творчестве, которую он лелеял — Гилберт собирал исписанные клочками абзацев тетради и молча уходил с семинара, чтобы помочь подготовить декорации на вечер. В театре он вообще брался за всё, что можно; режиссёр уже называл его «гном, который живет за сценой». Когда Гилберт обсуждал с ним, как можно перешить старые костюмы, или помогал на прогонах осветителем, или репетировал роль помидора в массовке детского спектакля – почему-то ему не казалось, что он бездарно теряет время.

А время бежало слишком быстро. Он оглянуться не успел, как прошло три года, а он ни на йоту не приблизился к тому, что хотел.

Когда вдруг – неожиданно и, как правило, очень редко – выдавалось свободное, ничем не занятое время, Гилберт старался проводить его дома, в их со Стивеном захламленном логове. С определенного момента Стивен то и дело приводил туда девушку; что искренне удивляло Гилберта, только одну. Давно потерявший счёт своим любовным победам Стивен неожиданно перестал видеть всех, кроме своей Эммы; на взгляд Гилберта, девушки не особенно примечательной. Однако в ней было что-то такое странно лёгкое, домашнее и уютное; когда она оставалась в крысятнике на ночь, не создавалось впечатления, что в доме ночует чужой. Гилберт давно уже относился к Эмме как к непременному приложению к Стивену, и ему нравилось наблюдать за ними вдвоём. Смешные и одинаковые, они всё время хихикали над чем-то непонятным, и в этом была странная гармония, казавшаяся ему настоящей.

Крысятник часто стал напоминать ему об этой гармонии. Особенно в редкие дни, когда он попадал туда засветло, и свет можно было не зажигать даже в своей комнате. Можно было на чуть-чуть забыть, что живешь в вечной гонке, и твоя гонка по-прежнему ничего не приносит. Можно было понаблюдать, как ленивый луч вечернего солнца ползёт по стене напротив постели, понаслаждаться такими редкими минутами неторопливости, которые ценят только люди, живущие на бегу. Именно тогда в крысятнике ему приходили мысли о том, что когда-нибудь и у него тоже будет гармония. Смешливая, внутренняя и настоящая; как у Эммы со Стивеном. Когда он будет писать в своем кабинете, а его – девушка? Жена? Спутница? – неслышными шагами будет подходить и заглядывать через плечо в его рукопись, положив руки ему на плечи. Она будет его первым читателем, первым редактором и критиком, а он будет радоваться, когда ей будут нравиться его тексты. За ужином он будет делиться с нею новыми замыслами, а она будет внимательно слушать, рассказывая ему какие-то истории про своих подруг, которые он тоже возьмёт себе на вооружение; и почему-то ему будет интересно слушать её истории и просто так, без видимой пользы. А ещё они тоже будут такими же одинаковыми в глазах других, и такое же ощущение уюта будет охватывать его, когда она будет дома.

Где ещё было мечтать об этом, как не в крысятнике, когда писать что-то вменяемое опять не выходило, а за стенкой так забавно и одинаково смеялись и переговаривались о чём-то не замечающие никого на свете друзья.

Он любил крысятник, любил свою жизнь в нём, одновременно беззаботную и загруженную, с удовольствием проводил в нём время и каждый раз радовался, когда заканчивалась смена, и можно было идти домой. Если бы не любовь, он, наверное, до сих пор так и жил бы в милом сердцу, заваленном мусором крысятнике.

Глава 3. "Скажи, что я её люблю"

«По буквам, по слогам Возьми мои слова И брось к её ногам». Песня

Любви Гилберт тогда не искал. Была охота время тратить. В двадцать лет все девчонки ведут себя как идиотки. Ходят группками, вечно хихикают за спиной, малюются, как индейцы, и хвастаются друг перед другом количеством парней, которым наставили рога. От той смешливой гармонии, которая представлялась ему, девчачьи представления о любви были далеки, как до Марса; не нужно ему было такого счастья. Когда хотелось, всегда находилась приятная компания у стойки бара или для похода в кино (пару своих подруг Гилберт смертельно обидел тем, что забыл, понимаешь ли, взять их за руку, потому что увлёкся фильмом). Несколько раз ему кто-то нравился; чаще всего, это ничем не заканчивалось, но количество новых подружек у старших сестёр никогда не иссякало, и он не чувствовал дефицита в общении с противоположным полом. Пообщаться в компании – это одно, но когда все друзья по очереди уходили из бара с новыми знакомыми, Гилберт предпочитал отправиться к себе и спать, оплакивая то, что снова не написал ни строчки.

А потом у него случилась любовь; беззаботная молодость кончилась вместе с нею.

Всё случилось в театре, как-то весной, когда все вокруг говорили о любви, а Гилберт кормил своего научного руководителя байками о том, почему он так и не начал курсовую работу, и в очередной раз убежал гладить костюмы вместо лекции.

В тот день главному режиссёру, невысокому лысеющему дяденьке с проницательным взглядом и властным, как у всех режиссёров, голосом, окончательно надоело мириться с тем, что его основной актёр, исполняющий все роли главных героев, пропускает половину репетиций, сказываясь на мифические болезни.

- Хватит! - в бешенстве кричал он, стуча кулаками на пришедших, хотя и изрядно опоздавших актеров. - Мне не нужны люди, которые вечно ставят меня после всех остальных дел! Либо вы относитесь к делу серьёзно, либо вместо вас будут играть другие; незаменимых нет! И передайте красавчику, что может отправляться со своим похмельем прямо в задницу; я найду ему замену, потому что могу сделать актёра даже из кочерги! Кто вот там копошится за сценой, когда я разговариваю? Кто двигает там стулья с таким диким шумом; Гилберт? Иди сюда, Гилберт, теперь роль Ромео будешь играть ты.

Хихикая, Гилберт вразвалочку вышел на авансцену. Он ни секунды не сомневался, что всего лишь стал оружием в очередной душеспасительной проповеди главрежа. Внешне суровый, тот искренне болел душой за дело и за каждого из своих актёров, видел их всех насквозь и каждому пытался привить что-то, чего ему не хватало; да и приступы воспитательного настроения случались с ним нередко. С трудом поймав сценарий, который в сердцах швырнули ему прямо в руки, Гилберт произвольно открыл его на какой-то странице и, дурачась, начал изображать из себя Ромео. А потом поднял глаза на Джульетту, и дурачества кончились.

Взгляд его Джульетты пригвоздил его к полу. И хотя она, чуть старше него, на четырнадцатилетнюю юную Джульетту не тянула никак, Гилберт сразу почувствовал, насколько безнадежно сам не подходит на роль гибкого и грациозного Ромео. Заросший трёхдневной щетиной, громоздкий с недосыпу, пропахший маслом из школьной столовой, в которой с утра по старой памяти подменял приболевшего приятеля, он ощутил себя таким нелепым по сравнению с ней.

Он знал её. Она была примой и главной звездой их театральной студии. Все роли принцесс, красавиц, главных героинь всегда по умолчанию доставались ей – она была живым воплощением того идеала, о котором пишут стихи и слагают пьесы. Прекрасно сознавая свою красоту, она снималась в рекламных роликах и участвовала в показах мод; в их театре она появлялась только тогда, когда не была занята в других проектах, и всегда подчеркивала свою занятость. Иногда девочки в гримёрных радостно шептались, узнав, что у главной примы нарисовалась новая реклама – это значило, что ведущая роль могла достаться кому-то из них. Но Гилберт ещё не играл с нею в спектаклях и узнал её не поэтому. Он сталкивался с нею на своём факультете, и они даже совпали как-то на нескольких курсах. Он видел в толпе студентов её идеальный силуэт, её роскошные волосы, спадавшие на горделиво расправленную спину, пару раз следил за её походкой, гипнотизирующей всех мужчин вокруг.

- О! А я тебя знаю! – возвестил он весело, протягивая руку, свободную от сценария. - Видел на лекциях. А что ты так смотришь строго?

- Не мог бы ты перестать вести себя, как ребёнок, - холодно отчеканила красавица, сдержанно отвечая на рукопожатие. – Оливия. Оливия Маркес.

- Вау, класс - Маркес, как Габриэль Гарсия?

- Оливия Маркес, - подчёркнуто медленно и без улыбки повторила она.

Больше он с нею не шутил.

Репетиция была долгой – Гилберт не рассчитывал на неё, так что даже пришлось позвонить на работу, предупредить, что задерживается. Режиссёр долго «сыгрывал» их, устраивая читку то одной, то другой сцены. С Оливией он прорабатывал каждую фразу, с Гилбертом – каждую третью, что только убедило его в том, что роль ему досталась только на время поиска основного актёра. Холодность партнёрши удивляла его. Они читали, и он то и дело украдкой разглядывал в пыльном свете прожекторов её профиль. Холодность казалась ему чрезмерной, наигранной. Его ело любопытство, из-за чего она старается произвести на всех такое отталкивающее впечатление. Играть с нею было интересно; Гилберт чувствовал, как почти без усилий может увести её за собой, и она легко поддавалась его манере. И это опять было странно – то, что с такой уверенной холодностью она была так ведома.

- Я жду вас завтра, ровно в восемь, - строго сказал режиссёр, и Гилберт принялся торопливо думать, как ему разрулить расписание ради этих временных репетиций. Оливия холодно кивнула им на прощанье, сердито стуча каблуками по пути к гримуборной.

Бывает, что ещё не заболев, иногда чувствуешь приближение болезни; угадываешь её близость и с тяжестью понимаешь, что болезни не избежать. Так и произошло с ним в тот вечер – как изматывающее недомогание, он предчувствовал свою любовь, ещё не обретшую чёткой формы. Стремясь успеть-таки хоть на одну из работ, Гилберт быстро шёл по коридору, когда заметил, что один из шнурков опять развязался. Оливия ждала кого-то на диванчике в холле, и он, наклонившись, совершенно случайно повернулся и, так и сидя на корточках, заметил её глаза.

Она склонялась над мобильным, низко опустив голову; волосы падали ей на лицо. Вся посадка её говорила о какой-то глубокой печали, и глаза – те прозрачные голубые глаза, которые только что впивались в собеседника холодом – сейчас смотрели так грустно, как будто оттаяли за эти несколько минут.

И Гилберт почувствовал, что болезнь близко; что он уже заразился, и избежать её уже не сможет.

Но он и не хотел избегать. На следующий день, неожиданно для себя, он бежал на репетицию, как школьник. Смотреть на Оливию и пытаться снова увидеть, как в её голубых глазах тает лёд, стало его главным стремлением и почти зависимостью. Репетиции шли каждый день, и когда начались первые прогоны на сцене, Гилберт уже знал, что влюблён навсегда.

Завоевать её стоило ему почти физического труда; никогда ещё он не чувствовал себя таким измотанным, как после их первых разговоров и репетиций. Оливия была строга и ни разу не изменила своей холодности, но он не позволял себе сдаться и ухаживал за ней с решимостью, как будто бросался в бой. Когда она впервые согласилась пойти с ним на свидание, Гилберт чувствовал себя полководцем, выигравшим решающую битву; когда они впервые стали близки, он чувствовал себя Творцом, создавшим новый мир.

Оливия была взрослой, строгой и очень серьёзной. Она прекрасно знала, чего хочет, и знала, как этого добиться. Она поставила себе цель иметь успех в модельном бизнесе и уверенно шла к ней, не оглядываясь и не задерживаясь. Она считала, что некоторые роли в театре достойны её внимания – и играла их, всегда будто милостиво соглашаясь на приглашения режиссёра. Она пришла к выводу, что общество Гилберта может быть ей приятно, и соглашалась проводить с ним время, принимая его ухаживания горделиво и в то же время благодарно. Правда, что она искала на факультете, он пока не разобрался. Ничего в Оливии не указывало на сильный интерес к истории или теории литературы, но что-то она явно считала для себя нужным, потому что иначе не ходила бы даже на те немногочисленные лекции, которые посещала.

Всё это думали или говорили ему другие; сам Гилберт тогда мало задумывался о толковании её характера. Он находил какое угодно оправдание её строгому тону, её наружной неприветливости. Он от всей души радовался её радостям, находил причины предпочесть их своим и оправдывал этот выбор. Впервые в жизни он был полностью уверен в том, что в его жизни всё правильно и прекрасно - он был влюблён в самую лучшую девушку в мире; всё, что он делал, было подчинено обожанию этой девушки. Он ловил каждое её слово, обожал каждую морщинку на её лице.

Общая работа, а потом и общий успех сплотили их, и Гилберт был рад. Спектакль имел признание, значительное для любительского коллектива, и то, как Оливия улыбалась ему, когда они кланялись зрителям, держась за руки, заставляло Гилберта парить, как никогда, потому что лёд в её глазах таял в эти минуты. С «Ромео и Джульеттой» был организован тур по школам города и окрестностей, они возили спектакль по театральным студиям, пару раз даже давали специальные показы для прессы. Оливия заключала новые контракты с агентствами, режиссёр позвал Гилберта на новые роли, и они получали за выступления гонорары, как настоящие артисты. То, что было раньше побочным занятием, на которое все пренебрежительно припоминали детские кружки и спрашивали, не пора ли бросить, неожиданно стало доминировать и понемногу вытеснило сначала учёбу, потом побегушки в литературном агентстве, стало угрожать статьям в редакции.

Помимо того, что за Оливией он пошел бы куда угодно, Гилберту нравилось играть на сцене. Нравилось раньше почти не знакомое ощущение, что он держит на себе спектакль; нравилась странная сила, которую он чувствовал, когда сидящие в зале люди начинали плакать или смеяться потому, что он так хотел. Нравилось грузить их поношенный реквизит в багажник и рядом с Оливией смотреть из окна микроавтобуса на однообразные пейзажи окраинных городков. Нравилось брать в свою и ласкать её руку, когда переезд попадался долгим, а больше всего – ощущение, что она отвечает на его нежность, пусть строго и сдержанно, но несомненно отвечает.

Впрочем, ему нравилось все, что было связано с нею. Нравилось, как она смеётся, когда ему наконец удавалось её рассмешить. Нравились её строгие, продуманные фразы, когда она снова выговаривала ему за что-то, и он в очередной раз старался прислушаться к её замечаниям. Нравилось, как строго она относилась к еде, и что весь её рацион состоял из разделённых по времени сырых овощей и фруктов, которые она клевала, как птичка, и никогда не смешивала. Ему нравилось, как она рассказывала ему о чём-то, как иногда замирала, увлекшись чем-то в телевизоре; в её квартире телевизор работал всегда, и Гилберт сразу же смирился с этим, радостный от того, что мог быть с нею.

После «Ромео и Джульетты» они сделали ещё одну успешную постановку, потом Оливия заявила, что успешной карьеры в любительском коллективе не построишь, ушла из театра и отдалась модельной деятельности. Гилберт остался. Ещё после первых прогонов его взял под свое крыло какой-то агент, странный высокий человек в мешковатом костюме, который считал себя очень важным и то и дело звал Гилберта на какие-то кастинги. Временами он ходил на них и даже получил несколько ролей. Постепенно оставил почти все свои работы, потому что часов в сутках не хватало, а роли были интересные. Со временем он увлёкся своим актёрством. Читал сценарии, находя в них страшные по своему мнению ошибки, продумывал роли. Если Оливия задерживалась, он любил сесть и написать какой-нибудь текст от лица своего персонажа, чтобы сродниться с ним. Это были те немногие тексты, которые у него по-прежнему получались.

Оливия была единственной, кому он признался, что сделал с ним колледж. Единственной, кому он доверил свою самую большую боль – буквально физическую боль от немоты, которая овладела им, стоило колледжу взять полную власть над его мозгом. Единственная, которая знала, сколько замыслов, текстов и набросков было у него до тех пор, пока он не попал в плен тех, кто должен был научить его писать, но с каждым днем все прочнее цементировал почву, на которой теперь не получалось ничего вырастить. Чем больше чужих слов, терминов и догм попадало в его голову, тем меньше получалось у него создать что-то своё. Это было почти так же мучительно, как в детстве, когда его увозили на каникулы к бабушке, и надо было прощаться с мамой на вокзале и махать ей рукой из поезда, который всё быстрее увозил от места, где она стояла. Гилберт помнил, как он старался всё дальше высунуться из окна, чтобы видеть её, как пытался подольше слышать её голос, которым она смеялась и говорила: «Пока! До встречи! Веди себя хорошо!» - но как он ни старался, всё равно наступал момент, когда увидеть уже было ничего нельзя, и её голос, как он ни ловил его, терялся в грохоте колес и свисте ветра. Так же сейчас, изворачиваясь и извиваясь, он пытался вызволить из себя хоть какой-то текст, хотя бы вспомнить намек на ту радужную лёгкость, с которой раньше они как будто сами по себе выходили из-под его пальцев; старался услышать тот голос, который раньше надиктовывал ему то, что так приятно было читать перед сном и мечтать, представляя себе переплет и обложку со своим именем. Но колледж сделал его немым; колледж отобрал у него способность вытягивать из небытия ту магию, из которой получались тексты; колледж, в который он так стремился, почти отобрал у него надежду, что когда-нибудь он сможет стать писателем.

На страницу:
2 из 3